Полная версия
Взбаламученное море
Коля между тем, заметив у нового гостя саблю, перебрался к нему.
– Что это у тебя, сабля? – спросил он его дерзко.
– Сабля, душенька! – отвечал Виктор.
– Дай мне!
Виктор вынул.
– Не беспокойтесь: она не отпущена, – успокоил он Марью Николаевну.
– Это каска? – спрашивал Коля.
– Каска!
– Дай мне ее.
Виктор сейчас же ловко подвернул в каску платок и надел ее на голову Коле. Мальчик, с обнаженной саблей, стал ходить и маршировать по комнате.
– Ах, да он отлично марширует!.. Прекрасно! прекрасно!.. раз, два!.. раз, два!.. – командовал Виктор. – Чудесно! – прибавил он, обращаясь к Марье Николаевне, которая была в упоении.
Петр Григорьевич, думая, что сын в самом деле искренно хвалит Колю, тоже повторял: – «Отлично! бесподобно!».
– Удивительный ребенок! – восклицал Виктор.
Марья Николаевна наконец начала собираться домой, но Коля никак не хотел оставить ни каски ни сабли.
– Полно, душечка, как это возможно! – заикнулась было мать.
– Нет, нет, мамаша!.. – закричал он, задрыгав руками и ногами.
– Боже мой! оставьте у него, – говорил Виктор.
– Но мне, право, совестно! – произнесла жеманно Марья Николаевна.
– Нет, нет, мамаша, – повторял Коля и разревелся так, что его едва сунули в карету, не взяв у него ничего.
Когда проводили губернаторшу до сеней и все возвращались в комнаты, Виктор подошел к матери.
– Маменька, я могу у вас остаться? – проговорил он несовсем твердым голосом.
– Останься, тебе комната приготовлена, – сказала Надежда Павловна, показывая на видневшуюся через сени комнату, и затем, ничего больше не сказав, ушла к себе.
Виктор на несколько мгновений попризадумался, а потом повернулся и пошел в показанное ему место.
20. Капелька поэзии и море прозы
Последнее время у Сони гостила дочь их хозяина – священника, Маша – молоденькая, прехорошенькая собою девушка, преумненькая, но в то же время пресмешная: повеселиться, похохотать, а пожалуй, и поплакать была охотница. Сначала она робко ходила к Соне, а потом все чаще и чаще, и теперь выпросилась у Надежды Павловны шить Соне свадебное белье. Дела этого она была великая мастерица: точно по линейке, по размеру, ее маленькая ручка выводила мельчайшие строчки на белье. Сама Соня не умела иголки взять в руки.
Они уже с час сидели вдвоем. Соня, чем ближе подходила ее свадьба, тем становилась грустней и грустней. Маша между тем все что-то егозила на стуле.
– Софья Петровна, можно свадебную песенку спеть? – проговорила наконец она робко.
– Спой, – отвечала та.
Маша звонким, но в то же время мягким голосом запела:
«Не на девичье гуляньеСобирается, снаряжаетсяНаша Сонюшка».– Ох, полно – перестань, не надсажай ты меня, – воскликнула вдруг Соня и залилась горькими слезами.
– Чтой-то, барышня, вы все плачете? Хорошо ли это! – утешала ее Маша, сама готовая расплакаться.
– Тошно мне, Маша, тошно! – говорила Соня, пересаживаясь к подруге и обнимая ее.
Маша была совсем счастлива.
– Что же вам тошно-то? – спросила она.
– Замуж не хочется итти… – Соня не кончила.
– Али вам не люб жених-то?
– Да… Я люблю другого! – прибавила Соня уже шопотом и скрывая свое лицо на груди Маши.
– Дело-то какое! – произнесла та, качая головой: – для-че ж вы, барышня, за того-то нейдете?
– Молод он очень, да и мать у него скверная! – произнесла Соня.
– Поди ты! – удивлялась Маша.
– А тебе, Маша, нравится кто-нибудь? – спросила Соня, уставляя на подругу свое пылающее лицо.
– Нету еще, – отвечала та наивно: – вон к папеньке семинаристы ходят, да нехороши только: нескладные такие!
– А что, Маша, как выйдешь замуж, другого любить грех?
– О, что за важность, ничего! Вот в нашем званьи, так нельзя!
– Отчего же у вас нельзя?
– Ну, батюшку-то расстригут, как попадейка-то полюбит другого.
– Стало-быть и нам нельзя! – проговорила Соня печально.
Так журчали их тихие голоски, как бы чистый, маленький ручеек среди неприступных скал и гор окружавшей их действительности.
Но дверь распахнулась, и вошел Виктор, тоже один из порядочных обломков, задерживающих их в человеке всякое искреннее чувство. Соня сейчас же поспешила обтереть слезы и сделала вид, будто бы смотрит на работу Маши. Та, в свою очередь, не смела глаз поднять: Виктор и ее, как Иродиаду, ловил в сенях. На этот раз, впрочем, он был очень серьезен и важен. Вслед за ним приехала Надежда Павловна. Виктор отнесся к ней как-то свысока.
– Что Яков-то Назарыч так долго делает в Москве? – спросил он ее вдруг.
Надежда Павловна посмотрела на него.
– Известно что!
– Он, говорят, там лечится?
Надежда Павловна еще с большим удивлением взглянула на сына.
– Кто ж это тебе сказывал?
– Водой, говорят, лечится; хорош жених! – отвечал Виктор насмешливо.
При всем старании, он никак не мог скрыть ненависть к сестре, и, кажется, величайшим бы счастием его было ее несчастие.
Надежда Павловна сейчас же поняла, к чему он это говорил.
«Этакое ехидное животное!» – сказала она мысленно себе и спросила его вслух суровым голосом:
– Что, долго ты здесь пробудешь? Долго еще продолжится твой отпуск?
Виктор, заложив руки в карманы, отвечал с важностью:
– Я здесь совсем остаюсь… поступлю к губернатору в адъютанты.
Надежда Павловна почти затрепетала от страха.
– Разве тебя берут? – спросила она.
– Вероятно! – отвечал Виктор.
Он, действительно, после первого же знакомства с Марьей Николаевной, начал беспрестанно ездить к ним в дом, ужасно как умел подделываться, взялся учить Колю гимнастике, и для этого были нарочно, по его рисунку, сделаны гимнастические орудия: лестница и козел.
Виктор был мастер производить все эти штуки и так увлекательно это делал, что, не говоря уже о Коле, который за ним лазил как сумасшедший, даже сама Марья Николаевна, несмотря на свою полноту, увлеклась и полезла было на лестницу. Виктор при этом слегка поддерживал ее и умел так это сделать, что Марья Николаевна несколько даже сконфузилась, и когда слезла с лестницы, то проговорила:
– Какой вы шалун!
Начальнику губернии тоже нравилось это удовольствие. Часто, сидя у себя в кабинете и занимаясь подписыванием бумаг, он вдруг вставал, приходил в залу и начинал там прыгать на козла взад и вперед, а потом, как бы ничего этого не делав, возвращался к себе в комнату и снова начинал подписывать.
– А что, в губернаторских адъютантах есть доходы или нет? – спросил после неоторых минут размышления Виктор, обращаясь к матери.
– Не знаю! – отвечала Надежда Павловна. – «На что другое, а на это видно есть толк, этакий мерзавец!» – невольно подумала она.
В комнату вбежала Дарья.
– Яков Назарыч приехали-с! – объявила она, а вслед за ней входил и сам Яков Назарович.
– Сейчас только въехал в город и сейчас, не выходя из повозки, к вам! – проговорил он. В руках он держал огромнейший поднос, на котором грудами были навалены бриллиантовые и золотые вещи, разные фантастические корзинки и дорогие конфеты.
Двое лакеев несли за ним свертки дорогих материй, кружев и куньи меха.
Все, не исключая и наивной Маши, как бы преклонились перед ним с благоговением, а Виктора от зависти даже подергивало.
21. Невольный протест.
Церковь Николы Явленного, самая аристократическая в городе, виднелась своею черной массой на огромной площади. По всем ее карнизам горели, колеблясь пламенем во все стороны и воняя скипидаром, плошки. В самой церкви, сырой и холодной, стояла толпа певчих, в своих голубых, обшитых галунами, кафтанах. Между ними происходил легкий говор, как бы вроде перебранки.
– Где у тебя Бортнянский-то? – говорил совсем низкой октавой бас, и при этом у него изо рта вылетал пар.
– Там, в нотах! – отвечал ему тоненькою фистулой дискант, тоже испуская пар из ротика.
– Там только альтовая партия, дъявол! – заключал бас и давал бедному ребенку такой подзатыльник, что тот взмахивал на него свои голубые глазенки и удивленным личиком как бы говорил: «Ну, брат, этакого еще никогда не бывало».
Три мужика, с помощью высочайших лестниц, зажигали три главные паникадила, свеч по сту в каждом. Жених, с приподнятою на накрахмаленном галстуке головой, завитой, раздушенный, в белых генеральских штанах и в синем ученом мундире, был уже в церкви и, как петушок вертелся около Марьи Николаевны (она была почетною дамой с его стороны).
– Будуар у меня обит белым атласом, а мебель розово-светлою материей, и из белой слоновой кости трюмо, – рассказывал он.
– Да, да, – гооврила с чувством Марья Николаевна.
– В гостиной рытые под бархат голубые обои, а зала под мрамор, – объяснял Яков Назарович.
– Да, да, – подтверждала добрая губернаторша.
Между тем сынок ее, Коля, непременно хотевший быть в церкви в качестве шафера привезший образ, теперь в одном из дальних углов возился со своею гувернанткой-англичанкой, которая напрягала все свои почти неженские силы, чтобы удержать его: он все рвался у нее, чтобы раскачать одну из перед-иконных лампад и посмотреть, как она треснется об стекло, что он перед тем и сделал раз.
«Невеста!» – раздалось наконец в церкви.
Жених повытянулся и еще как-то больше засеменил ножками. Двери распахнулись, и Соня, в сопровождении Аполлинарии Матвеевны, разодевшейся во всевозможные цвета – синий, красный, желтый, вошла в церковь. Ее вел под руку, с перетянутою, как у осы, талией и гремя по церковному полу саблей, Виктор. Соня, по-видимому, употребляла все усилия над собой, чтобы не рыдать. Лицо ее было бледно и судорожно: она окончательно уже понимала, что продает себя, и хотела по крайней мере сделать это так, чтобы было за что: одно подвенечное платье ее стоило тысячи три, на лбу ее горела бриллиантовая диадема в пять тысяч.
«Гряди!» – запели верховые басы. «Гряди!» – выводили за ними дисканты. «Гряди!» – поддавали октавы, и одна из них, дольше других протянувшаяся, как бы падучею звездой прокатилась по церковному своду. Соня невольно затрепетала всем телом и затем, устремив взор на символическое изображение Святого Духа, делаемое обыкновенно над церковными вратами, не спускала с него глаз. Сделать это умоляла ее ехавшая с ней в карете Аполлинария Матвеевна, говоря, что будто бы это необходимо для будущего семейного счастья. Вслед затем приехал к губернаторше адъютант ее мужа и привез ей теплую мантилью; за ним приехал сам начальник губернии, за которым явился, разумеется, полицеймейстер. По дружбе к Якову Назаровичу, приехали губернский и уездный предводители. Вице-губернатор, живший против самой церкви, тоже пришел полюбопытствовать на венчанье. Вышли священник и дъякон, в самых дорогих ризах, – один с евангелием, другой с кадилом; по церкви распространился запах самого чистого, ливанского ладана. Начался обряд. На вопрос священника: «не обещалась ли?..» Соня отвечала: «нет». Голос ее при этом слегка задрожал. Когда надели на них венцы, Яков Назарович был решительно смешон, а Соня, напротив, была царственно хороша: как белая лебедь, ходила она в своем венчальном вуале, с потупленною головкой и с обнаженными руками, вокруг налоя.
После венчания двери церкви снова распахнулись, молодая вышла и села уже с мужем в его дормез, преисполненный шелку и пружин. Широкие, лаковые козлы кучера имели решительно характер королевских экипажей; шестеро серых жеребцов, в серебряной сбруе, могли быть уподоблены баснословным коням. Яков Назарович вез молодую супругу в свою подгородную деревню, расположенную сейчас же за рекой, на красивейшем противоположном берегу. Проехав площадь, надобно было спускаться под гору. Экипаж окружила со всех сторон темнота. С реки, как из пропасти, потянуло сырым, порывистым, апрельским ветром. На самом льду, чтобы как-нибудь экипажи не сбились с дороги и не попали в полыньи, их встретили, по приказанию Якова Назаровича, человек двенадцать верховых людей, с зажженными факелами. Свадебный поезд как бы превратился в погребальную процессию.
– Что это, меня точно хоронят! – проговорила Соня испуганным голосом.
– Нету, моя душечка, нету, моя кралечка! – говорил супруг, нежно целуя ее ручки.
Но Соня дрожала.
Лошади потом дружно внесли экипаж в гору и остановились перед освещенным крыльцом, где молодых встретила целая толпа лакеев, в белых галстуках и жилетах, а в зале под мрамор стояли Надежда Павловна и Петр Григорьевич с образами и стриженая, помешанная сестра Якова Назаровича, Валентина, лет шестидесяти девица, проживавшая с ним и воображавшая, ни много ни мало, что она пленяет всех мужчин. Ее тоже вывели благословить брата.
– Покажи-ка, покажи свою молодую! – говорила она, прищуривая глаза.
Яков Назарович подвел к ней Соню.
– О, недурна! Черна только! – произнесла помешанная.
Соня была бела как мрамор, но Валентина совершенною красавицей считала только самое себя, и потом, когда начали приезжать губернатор, вице-губернатор, предводитель – мужчины все видные, она то на того, то на другого стала кидать нежные взоры, раскланивалась, расшаркивалась перед ними, так что ходившая за ней горничная девушка сочла за нужное увести ее.
– Полноте, барышня, ступайте! Пора к себе в комнату, – сказала она, беря ее под руку.
– Но должна же я занять этих господ! – отвечала помешанная, кидая на служанку гордый и гневный взгляд.
– Чего тут занять! Ведь Кузьма Иваныч дожидается.
– Ах, да! – воскликнула Валентина, сейчас же переменив тон, и, уходя к себе, все повторяла: – ах, несчастный! несчастный!
Кузьма Иванович был совершенно вымышленное лицо, но она воображала, что от любви к ней он потонул; его спасли, и он идет к ней. Что б она ни делала, как бы ни дурачилась, достаточно было сказать: «Кузьма Иваныч идет к вам!» – она сейчас же отправлялась в свою комнату и дожидалась его. – «Как странно однако, так долго нейдет!» – повторяла она до тех пор, пока не засыпала от усталости.
Гости между тем перешли в гостиную. Стали подавать шампанское, и музыка заиграла туш. Соня в каком-то утомлении села на диван и невольно склонила на его спинку свою чудную головку. Марья Николаевна тоже была рассторена и почти со слезами на глазах, так что Надежда Павловна спросила ее:
– Что с вами?
Достойная эта женщина сначала ничего не отвечала, но потом, взяв Басардину за руку и крепко сжав ее, проговорила:
– Я любила ваше семейство и теперь люблю, но я была ужасно оскорблена!
Из церкви Марья Николаевна взяла к себе в карету Виктора, и что уже у них произошло там – неизвестно, но только и тот как-то совался из стороны в сторону, был заметно чем-то встревожен и наконец, улучив минутку, он остановил мать.
– Мне, маменька, надобно завтра ехать в Петербург.
– Это что такое?
– Отпуск выходит!..
И Виктор в самом деле показал ей отпуск, по которому всего оставалось дня три.
– Что ж здесь-то не останешься на службе? – спросила насмешливо Надежда Павловна.
– Очень нужно, со скотами этакими, – возразил Виктор обыкновенным свои тоном. – Мне. маменька, дайте денег-то!
– Дам, – отвечала Надежда Павловна. Она была рада, как бы нибудь, только отвязаться от него.
Свадебный ужин начался баснословной величины рыбой, сопровождаемою соусами из сои и омаров. Повар Якова Назаровича, по искусству, был первый в городе. Надежда Павловна, сидевшая на самом почетном месте и глядя на стоявшие в хрустальных вазах дорогие фрукты, на двухпудовые серебряные блюда под кушаньями, на богемский, тонкий как бумага, хрусталь, блаженствовала. Подобной роскоши, оставив дом князя, она уже не видывала. И все это теперь принадлежит ее Соне.
А Петр Григорьевич, напротив, был грустен. Неизвестно, по какому инстинкту, он лучше и яснее, чем его супруга, понимал, что они делали нехорошо, выдавая таким образом дочь: Бог умудряет иногда и младенцев.
Но вот шафера провозгласили последний тост – здоровье какого-то восьмилетнего внука Якова Назаровича; стулья задвигались, и гости стали вставать, прощаться и разъежаться. Аполлинария Матвеевна и две другие дамы отвели Соню в спальню.
Яков Назарович прошел туда с другой стороны. Огни в доме погасали, и все стало мало-помалу затихать. Не спал только Виктор, мрачно ходивший по совершенно темной бильярдной; вдруг промелькнула чья-то тень.
Виктор повгляделся. Оказалось, что это был молодой, в халате и с подушкой в руках.
– Что вы? – спросил его Виктор.
Яков Назарович грустно усмехался.
– Прогнала… Плачет… Не велит оставаться мне там! – проговорил он и прошел в свою прежнюю холостую спальню.
– То-то дурак-то! – сказал ему вслед Виктор.
На другой день Надежда Павловна была очень встревожена, во-первых, тем, что у Сони заметно дрожала ручка и голова, и она уже без ужаса, кажется, видеть не могла мужа, а кроме того к ней вдруг прибежала горничная помешанной Валентины.
– У нас несчастье-с, – табакерка барышнина пропала, – объявила она.
– Каким это образом? – спросила Надежда Павловна сначала совершенно покойно. Она перед тем только проводила Виктора, который уехал на почтовых в Петербург.
– Не знаю-с, – отвечала горничная каким-то нерешительным голосом. – Дорогая табакерка очень… Мы им только когда по праздникам и даем из нее нюхать.
Надежда Павловна пошла к Валентине.
– Только и всего… Ко мне пришел этот молодой офицер – прекрасный, прекрасный молодой человек!.. Поцеловал у меня руку!.. Только и всего!.. – рассказывала сумасшедшая.
Надежда Павловна ее больше не расспрашивала и, возвратившись в свою комнату, опустилась на кресла.
– Господи! Только этого недоставало! – воскликнула она.
«А кто в этом виноват?» – шевельнулось в ее мыслях. – «И он, и я, и люди, и Бог!» – произнесла мысленно бедная мать.
Часть вторая
1. Британия
Огромные часы на угловом здании старого университета показывали два часа. Из нового университета, по его наклоненному двору, выходили уже студенты. Внизу юридических аудиторий молодцеватый студент надевал на себя калоши и шинель, а со спиральной лестницы, с самой верхней ее площадки, другой студент, свесив голову за перила, несколько знакомым нам голосом, кричал ему:
– Бакланов, вы в Британию?
– В Британию, – отвечал старый наш приятель.
– И я приду!
– Ну да! – подтвердил Александр, и когда он торопливо проходил через средний подъезд, швейцар Михайла дружелюбно заметил ему:
– Что, не сидится, видно, на лекции-то!
– Дела есть поважней лекций! – отвечал ему Бакланов серьезно.
Михайла усмехнулся ему вслед.
С тех пор, как мы расстались с нашим героем, он значительно возмужал: бакенбарды его подросли, лицо сделалось выразительней. Во всей его походке, во всех движениях было что-то мужественное, смелое… Видно, что он решился смело и бойко итти навстречу жизни.
Перейдя улицу, он, прямо напротив манежа, повернул в трактир с грязноватою вывеской и начал взбираться по деревянной, усыпанной песком лестнице. Это-то и была Британия. Стоявший за прилавком приказчик несколько модно и с улыбкой поклонился ему. Бакланов мотнул ему головой, пройдя залу, повернул в комнату направо. В чистой, белой рубахе половой, с бледным и умным лицом, с подстриженною небольшою бородой и с намасленною головой, почти дружески снял с Бакланова шинель и положил ее на давно, как видно, приуроченное для нее место.
– Бирхман и Ковальский были? – спросил Бакланов, садясь на диван.
– Нет еще-с, не приходили, – отвечал половой.
Бакланов приподнял ногу на стул, при чем обнаружил тончайшие, франтовские шаровары. Его сюртук, с маленьким голубым воротником, тоже сидел на нем щеголевато.
Половой подал ему трубку и растрепанный номер «Репертуара».
– А кто в бильярдной есть? – спросил Бакланов.
– Проскриптский, кажется-с…
– О, чорт с ним! – произнес с досадой Бакланов.
Половой усмехнулся.
– Вчера у них с Варегиным и была же пановщина.
– В чем?
– Да все о душе-с.
– И кто же кого?
Половой пожал плечами.
– Бог их знает: Варегин-то словно бы правильнее на словах говорил.
– Варегин – умница!
– Да-с, – согласился и половой: – господин большого рассудка. Говорят, он из нашего, из простого звания-с.
– Он мещанин. Тогда наследник с Жуковским путешествовал. Ему его и представили: задачи он в голове, самоучкой, решал. Тот велел его взять в гимназию, в два месяца какие-нибудь, читать не умевши, в третий класс приготовился.
Половой с удовольствием улыбался.
– Что оно, значит, природное-то! – произнес он с каким-то благоговением, а потом, торопливо подав порцию чаю вновь пришедшим посетителям, опять подошел к Бакланову.
– Проскриптский этта-с… может, изволите знать, из думя сюда ходит чиновник… чин тоже получил и ходил к Иверской молебен служить… он на него и напал: «у червяка, говорит, голова, и у вас: червяку отрежь голову и вам, и оба вы умрете!». Так того, бедного, пробрал…
– Пиявка! ко всем льнет!.. – отвечал Бакланов.
Вошли Бирхман и Ковальский. Первый из них был длиннейший немец. Голубые глаза его имели несколько телячье выражение, но очертания лица были довольно тонки, и сквозь белую, нежную кожу просвечивали на лбу тоненькие жилки. Одет он был в нескладный вицмундир и в уродливейшую, казенную, серо-синюю шинель, подбитую зеленой байкой с беленькими лапками. Ковальский, напротив, был маленький, приземистый мужчина, сутуловатый, с широкими, приподнятыми вверх, как на статуе Геркулеса, плечами. Он как пришел, так сейчас же взял с комода щетку и начал ею чистить свой сюртук, полы которого, в самом деле, были страшно перепачканы в грязи.
– Где это ты так вывалялся? – крикнул ему Бакланов.
– Это он меня вез! – отвечал за него и совершенно спокойно Бирхман, садясь на стул к столику против Бакланова.
– Что ж, заказывай по условию-то!.. – произнес угрюмо Ковальский, подходя и тоже садясь около столика.
– Сосисок дай! – сказал Бирхман, по-прежнему равнодушным образом и не повертывая даже головы к половому.
– Если сам будешь есть, так заказывай две порции, – прибавил Ковальский.
– Ну, две! – сказал и на это тем же тоном немец.
Оба эти молодые люди были из Александровского сиротского института и жили вместе в казенном доме. Бирхман, имевший кое-когда деньжонки, нередко, особенно в темные осенние вечера, приезжал в Британию верхом на приятеле и угощал его за это водкой, пивом, кушаньями.
– Как у тебя силы хватает нести этакую дубину? – спросил его Бакланов.
– Да ничего бы, – отвечал Ковальский, передернув слегка плечами: – болтается только, не сидит никак крепко.
– Это меня ветром сдувает, – отвечал Бирхман, хотя бы с малейшим следом улыбки на лице, но прочие все, не выключая и полового, засмеялись.
– Чорт знает, что такое! – говорил Бакланов. – А что, господа, – прибавил он: – в пятницу мы в театре?
– В театре, – отвечал равнодушно Бирхман.
– О, разумеется, – подхватил Ковальский. Он надеялся и назад протащить приятеля на своих плечах и получить за это с него билет в раек.
– Надобно, господа, надобно, – говорил Бакланов: – а то этот господин теперь приехал, привез свою мерзавку; эту несчастную гонят. Они дойдут наконец до того, что вытурят и Щепкина, и Садовского, и Мочалова и пришлют нам братьев Каратыгиных.
Бирхман сделал движение головой, которым как бы говорил: «нет, они у меня этого не сделают!».
– Во-первых, – продолжал Бакланов: – эту госпожу надо освистать, – она дрянь, а та – божество, талант.
– Освистать! – произнес Бирхман.
– Можно сделать такую машину… как ее поставишь сейчас промеж колен, подавишь – шикнет, как сто человек! – подхватил Ковальский. Кроме необыкновенной силы, он был еще и искусник на все механические работы.
– Финкель, портной, приходил, – вмешался в разговор половой: – он говорит, если господам, говорит, угодно, я пришлю в театр своих подмастерьев. Один, говорит, так у меня свистит, что лошади на колени падают, и теперь, если ему – старого, говорит платья у меня много – дать ему фрак, и взять только, значит, ему надо билет в кресла.
– Это можно будет, но главное вот что… – продолжал Бакланов, одушевляясь: – этой нашей госпоже надобно у них, канальев, под носом подарить венок или колье какое-нибудь брильянтовое… У меня моих собственных сто целковых готовы – нарочно выпустить мужика на волю… Вы, Бирхман, сколько дадите?
– Я дам тоже столько, сколько у меня в то время в кармане будет, – отвечал положительно Бирхман.
– Я дам тоже, сколько у него будет! – подхватил и Ковальский.
– Мы дадим оба, сколько у нас тогда будет, – сказал еще определительнее Бирхман.
– Превосходно! – воскликнул Бакланов. – Венявина я послал за подписным лицом… Там, на первом курсе, пропасть аристократишков поступило… посмотрим, сколько отвалят и поддержат ли университет!