
Полная версия
Шекспир и его критик Брандес
Это говорит не Отелло, с семи лет «работавший» на лагерных полях, не Ричард III, выросший среди ужасов войны Белой и Алой розы, а женщина, благородная римлянка. Вы понимаете, каким «железным молоком» кормился Марций и какая кровь должна была течь в его жилах. «Слава солдата» – это то, выше чего для Марция не было на свете ничего. Теперь ясно, почему он говорит, что если бы Авфидий был с ним в одном войске, он поднял бы бунт – чтобы иметь его своим врагом. С одной стороны – вне дома – Рим с его «virtus», с другой стороны – дома – мать, умеющая говорить эти солдатские слова: «Вы трусы, дети Рима, зачатые в час робости позорной», – чем мог выйти Марций если не страшным тараном, человеком, на которого с завистью и благоговением взирали римляне. Но это ли полубог? И такие ли матери, такие ли государства создают людей, близких к богам? Марций – огромная, величественная сила, которая вызывает вместе с удивлением и ужас: неужели же нет в нем ничего человеческого, и весь он, все его величие начинается и кончается его непроницаемостью, и Риму вместе с матерью-волчицей удалось обратить в окаменелость человеческую душу?! Плутарх говорит, что Марций был чужд общения с музами и вследствие этого у него было много антиобщественных недостатков. У Шекспира – иная задача. Он спрашивает себя: есть ли под этой броней солдата человек? Удалось ли Риму и Волумнии обратить Марция в орудие, послушное их случайным, историческим надобностям, или та геройская сила, которую они развили в нем, найдет себе иное, более достойное приложение? И в этом смысле трагедия Кориолана полна захватывающего интереса. С первого же действия пред вами раскрыты все условия жизни Марция и сам герой, грубый, бессердечный, ужасный в своем нелепом могуществе. Вы ждете, чем он кончит: неужели он уйдет таким же? Неужели колоссальная сила этого человека так и останется дикой стихией, над которой будут властвовать лишь военные нужды Рима и честолюбивые мечты Волумнии? Когда Марций возвращается в Рим, он приветствует свою жену такими словами:
Ты вся в слезах? О милая моя,В Кориолах так плачут вдовы падшихИ матери бездетные.Другого привета этот человек не нашел: бездетные матери и вдовы падших, точно скальпы для индейца-дикаря, победные трофеи для Кориолана. Так учат Рим и Волумния.
Но здесь же мы слышим собственные слова Кориолана – не те, которым он научился у матери и Рима. Когда Волумния упоминает при нем о консульстве, он отвечает:
Нет, родная,Пусть лучше римлянам служить я будуПо-моему, чем править их деламиПо-ихнему.Вы слышите уже диссонанс, которому суждено разрастись в великую борьбу одного человека со всеми. И в этой борьбе лишь скажется настоящий Марций, тот Марций, который вдохновил поэта и которого Брандес в поисках за тем, что «толкало» Шекспира, благополучно не заметил.
XIX
В Риме, в сенате, Кориолану приготовляются новые почести. Коминий при сенаторах и трибунах собирается произнести торжественную речь о подвигах Марция, кандидата в консулы. Но Марций не хочет выслушивать похвалы:
Скорее в час тревогиБез дела стану я сидетьИ голову почесывать, чем слушатьДелам моим ничтожным похвалу,говорит он, как в лагере, и оставляет сенат. Два раза уже назвал он свои дела ничтожными, полагая, что этим он отдает всю дань скромности, какую эта добродетель может себе требовать, подобно тому, как ему кажется, что, расточая удары врагам пред стенами Кориол, он честно рассчитывается с «любовью», к отечеству. Но как мало для скромности скромных речей, так для патриотизма недостаточно военной храбрости. У Марция обе эти его «добродетели» подвергаются испытанию, и ни одна из них, как мы увидим, не выдерживает пробы.
Марций удаляется из сената; Коминий произносит торжественное слово о его заслугах, и сенат избирает его консулом. Когда Кориолан возвращается, Агриппа возвещает ему принятое решение. Но это не все еще. Нужно еще утверждение народа. Марций должен явиться на площадь и в одежде просителя добыть себе «голоса» плебеев. Это ему кажется унижением, и он желал бы миновать этот обряд. «Не в силах я стать полунагим перед толпою, указывать ей раны и за них униженно просить избрания». Однако, он преодолевает себя и является на площадь. Здесь происходит поразительная сцена, которая и самому Шекспиру делает честь. Кориолан разговаривает с народом – и не бранится. Иначе говоря, он с мучительными усилиями вырывает из себя подходящие к случаю слова. И какие это слова! При Менении, еще до выхода на площадь, он делает репетицию, и вот что у него выходит после проклятий и неслыханного душевного напряжения: «Взгляни, достойный муж, на эти раны; я добыл их в бою в тот самый час, когда иные из твоих собратий бежали с ревом». Менений, понятно, приходит в ужас от этой формы речи. «Боги, восклицает он, не надо им говорить про это!» Надо другое, надо чувствовать унижение только тогда и постольку, поскольку это согласно с видами внутренней и внешней политики Рима. Но Кориолан в своем просительском наряде – точно лев в клетке, и если бы он не чувствовал устремленными на себя взоры своей укротительницы, Волумнии, то, конечно, никакие опасности или почести не удержали бы его в неволе. Но матери нужен консульский сан, и Марций разговаривает с народом – почти своим обычным языком, лишь пропуская бранные и вставляя заготовленные просительные слова. «Объяви ты мне, – говорит он одному гражданину, – что может стоить консульство», – одной радушной просьбы, получается ответ. «Просьбы? хорошо. Так дай же мне свой голос. На мне есть раны; я покажу тебе их, если хочешь, когда-нибудь наедине». Вы чувствуете, чего стоит ему это унижение. Но особенно поразителен конец сцены, последние слова Кориолана, из которых видно, что там, где римляне рассчитывали взрастить свои добродетели, выросло нечто совсем иное:
О, как мне сладки эти голоса!Нет, лучше умереть голодной смертью,Чем нами ж заслуженную наградуВыпрашивать! Зачем стою я здесьВ одежде жалкой и у Дика с ГобомЯ голосов прошу? Таков обычай.Но если бы обычаю во всемПовиновались мы, никто не смел быПыль старины сметать, а правде векСидеть бы за горами заблуждений.Зачем себя позорю я? Не лучше льДругому предоставить честь и место?Нет, я уж много вытерпел, осталосьСтерпеть и остальную часть. Идут(входят еще три гражданина)Другие голоса: граждане Рима,Прошу я ваших голосов. Для них я бился,Для ваших голосов ночей не спал,Для ваших голосов ношу на телеРан боевых две дюжины; я виделИ слышал восемнадцать битв тяжелых;Для ваших голосов свершил я многоИ важных, и не очень важных дел.Давайте ж голоса; я в самом делеХочу быть вашим консулом, граждане.Слушая эти речи, в которых есть все обычные просительные слова и даже в должной комбинации, но в которых звучит презрение и к самому себе, и к плебеям, граждане слегка недоумевают, но все же отдают ему свои «голоса». Он избран, осталось лишь утвердить его; но утверждения ему не дают. Плебеи под влиянием трибунов одумываются и берут назад свои голоса. Тут-то разыгрывается страшная сцена. Марций и прежде всей душой возмущался уступчивостью сената и патрициев. Он хотел смести пыль старины, уничтожить унизительный обряд выпрашивания голосов. Если патриции так же, как и он, презирают плебеев, то уступать народу значит бояться, трусить. Марцию сказки Агриппы противны до глубины души, ибо что они в сущности такое, как не литературный способ выпрашивания у народа права не открывать амбары?! Одно из двух: либо амбары для всех – тогда отдайте их плебеям, как Марций отдавал свою десятую долю добычи. Либо амбары принадлежат богатым, но в таком случае, зачем эти унизительные формы защиты «права». И все, что скопилось у него на душе, Кориолан высказывает пред патрициями и народом; обижается народ, но патрициат с сенатом напрасно не обиделся, хотя Кориолан и называет их собранием доблестных мужей, какого и у греков не бывало. «Ваш собственный позор лишает власть единства и свободы: вы на добро бессильны – нету хода ему от зла, опутавшего вас», – говорит он гордым аристократам. И Марций глубоко прав: его слова – протест правдивого человека против того возмутительного характера, который носила на себе двухсотлетняя борьба патрициев с плебеями. Плебеи добивались своих прав не постольку, поскольку выяснялась справедливость их притязаний, а поскольку патриции теряли возможность удерживать эти права за собой. Плебеи силой вырывали у своих противников трибунов право торговли (jus commercii), право родниться с патрициями (jus connubii), право занимать общественные должности (jus honorum) и т. д. И до тех пор пока плебеи не заносили руку, патриции не уступали. Кориолан прав, когда, возмущенный таким способом улаживания дел, восклицает:
Все дела плебеевНам говорят яснее слов: «Нас больше!Мы захотели хлеба – и от страхаОни нам дали хлеба».Несомненно, патриции уступали исключительно под давлением необходимости, а не из сознания справедливости требований плебеев. Кориолан продолжает:
Для чегоНароду эти лысые трибуны?Чтоб, опершись на них, пытался онТягаться с высшей властью?И это – правда. Лысых трибунов патриции признали лишь тогда, когда плебеи удалились на священную гору:Их избралиПри бунте, в смутный час, когда былаЗаконом сила; нынче час другой:Пусть право будет правом: сбросьте в прахВы эту власть.Пусть право будет правом: вот о чем тут идет речь. Кориолан иначе не мог говорить. Своей речью он бросил вызов всему патрициату, который оберегал свои права и отказывался от них не во имя справедливости, а по соображению с возможностью. Марцию и в голову не может прийти, что плебеи вырывали у патрициев то справедливое равенство положения, которого за ними не хотели признать добровольно. Ибо, если бы он так думал, то принял бы сторону плебеев. Но он не знает, зачем плебеям права, и совершенно искренне убежден, что, если они смеют требовать хлеба, то единственно потому, что хотят бунтовать. Откуда знать Кориолану, что может быть вопрос о хлебе, – Кориолану, о котором судьба в этом смысле печется с самого детства? Очевидно, что плебеи бунтуют, ибо они ведь и существуют, по его мнению, единственно затем, чтобы воевать под начальством патриция. И его гнев, его негодование так же естественны, как позорна хваленая уступчивость римского патрициата, уступчивость, несомненно основанная на страхе, который назывался «политическою дальновидностью». Риму все это нужно было, повторяем, и типический римлянин был дома таким же хорошим юристом, как и на войне – солдатом. Мы это увидим сейчас из увещания, с которым обратится к сыну Волумния. Но Марций уже перестал быть орудием своего отечества. Как сильная натура, он разбил все искусственные преграды, и потому-то в нем проявились истинные запросы человеческого духа, а не те свойства, которые мы приобретаем, чтоб угодить внешним обстоятельствам. Брандес говорит, что Шекспир не мог иметь понятия о той роли, которую суждено было сыграть плебеям, и потому в «Кориолане» является поборником аристократии. Но мы видим обратное: Шекспир с необыкновенной чуткостью подметил основную черту борьбы римских партий, и трагедия Кориолана имеет своим источником не его вражду к плебеям, а его неприспособленность к политике патрициата. Это становится еще яснее из его беседы с матерью. После схватки в сенате, в которой патрициям удалось отбить у плебеев Кориолана, он возвращается домой. За ним следуют патриции. Все признают его правым в его негодовании и заявляют ему, что «он говорил благородно», но все же требуют, чтоб он поправил дело. На сцену является Волумния – укрощать сына. Вот отрывок из начала их беседы.
Кориолан (Волумнии).Речь про тебя идет. Зачем ты хочешь,Чтоб уступил я им? Неужто яТебе в угодность должен изменитьСвоей природе? Лучше я останусьТем, чем я создан. Так ли?Волумния.Сын мой, сын мой!Ты прежде облекись во власть, а там ужИзнашивай ее!КориоланПускай онаИзносится!Волумния.И без тревог всех этихТы б мог всегда остаться тем, чем создан.Зачем, не выждавши своей минуты,Ты высказался весь перед врагом?Кориолан.Пускай их перевешают!Волумния.И дажеСожгут потом.Волумния, истинный глашатай Рима и его добродетелей, готова сжечь и перевешать всех плебеев. Никто не может укорить Марция. Менений Агриппа пытается заговорить в своем посредническом тоне, что Марций был груб с народом, но скоро оставляет свое намерение, ибо для Кориолана найден иной способ увещания. Нужно притворяться и лгать, объясняет «дивная жена» Волумния, ибо «иначе нет спасенья: смуты вспыхнут в родной земле и пропадет наш город». Менений Агриппа, услышав, что можно так убеждать, оставляет прежний способ и с жаром заявляет:
Когда б не польза общая, когда бНе тягостный недуг времен тяжелых,Не стал бы я к уступкам подлой черниЕго склонять.А затем Волумния поясняет Кориолану:Слыхала я, что мужество и хитрость —Подруги неразлучные – вдвоемВзросли на поле брани? Если такТо для чего ты рознишь их при мире?Кориолан в ужасе восклицает: «Молчи, молчи!» Но Агриппа понимает все: «Разумен твой вопрос», – говорит он Волумнии, и она продолжает:
Коль на войне скрывать не стыдно намНамеренья свои от супостата,Коль на войне обманывать врагаПолезно и спасительно, зачем жеИ без войны, в опасный час и трудный,Перед врагом хитрить не можешь ты?Волумния «умеет» примирить гордость с унижением и не чувствует всего ужаса того противоречия, которое разрывает сердце Марция; она даже и не подозревает, что Кориолан своей ложью прикрыл бы ложь всего патрициата, что она учит его выманивать у бедняков, которых он презирает, право спокойно пользоваться прерогативами аристократии. Она говорит с решительностью глубоко убежденного человека. У нее есть правила, в которые она верит и против которых ей и не приходит в голову возмущаться, несмотря на то, что они рекомендуют столь явную и коварную подлость. Эти правила ей продиктовал Рим – тот папа, в заведовании которого находится ее совесть – и она повторяет их, как символ веры, уча сына обманывать народ.
Мой сын,Иди, прошу тебя. Перед народомСмиренно, с непокрытой головою,С ужимками униженными стань.Коль нужно, то – склони свои колени:Движения красноречивей слова,Глаза невежд смышленей, чем их уши.Смири свой гордый дух, твори поклоны —И сердце пусть смягчится у тебя,Как спелый плод. Иди, скажи плебеям,Что ты их воин, что в боях ты взросИ кротостью не мог обогатиться;Что этим недостатком ты теперьНароду неугоден показался,Но что, любя народ, намерен тыПеременить себя и стать таким,Как граждане желают справедливо.Все присоединяются к просьбе Волумнии, каждый на свой манер. Агриппа вставляет средние слова, из которых особенно характерна эта маленькая реплика аристократа: «Одна бы речь покорная!» (only fair speech!), на которую Коминий, только что вернувшийся с площади и возвестивший, что «все восстало», отвечает:
КонечноОна поможет, если он согласенСказать ее.Мужчины патриции чувствуют, что их дело – нечистое, и у них не хватает пафоса для убедительных речей: от них не скрыта трещина их «нравственной» системы. Но Волумния читает по катехизису. Вооруженная двойным авторитетом матери и матроны, она твердо заявляет:
Он должен – стало бытьЕе он скажет.Кориолан протестует, но видит, что ему не справиться со всеми и соглашается идти на площадь и произнести эту «fair speech». Мать оставляет свое строгое «должен» и ласково обещает сыну за этот подвиг хвалить его больше, чем всегда, но Кориолан не чувствует ее ласки, которой он всегда так дорожил. Все окружающие робко слушают его, чуя, что он, прежде чем пойти, должен высказать все, чем полно сердце, и что он скажет теперь патрициям то, чего еще не говорил плебеям никогда. И он сказал – со всей мощью своего стихийного красноречия – и гордые патриции молчаливо выслушали его:
Так решено!Прочь гордость честная: пусть поселитсяВ меня душа развратницы! Пусть голос,Когда-то покрывавший звуки труб,Поспорит с речью евнуха пискливойИль с колыбельной песенкой девчонки!Зову себе холопскую улыбкуЯ на уста, и пусть из глаз моихПольются слезы школьников! ДобудуСебе язык у нищего: как нищийЯ стану гнуть колена, те колена,Которые лишь гнулись в стременах.Все сделаю. Нет, не могу, не в силахЯ пред собою лгать. Подобным деломСебя приучишь к подлости навек.Одна Волумния решается отвечать на эти страшные обвинения. Все знают, что он не о себе, а о патрициях говорит, и что если бы шла речь о нем, то он скорее дал бы стереть в прах и разбросать по ветру форму Марция, чем позволил бы себе выманивать ложью прощение у бедняков, которых он презирает. Но Волумния верит в принципы патрицианского Рима, как набожная католичка в проповеди своего духовника, и в невинности своей веры может гордо ответить сыну и назвать его непокорность упрямством. Сила авторитета матери – побеждает, и Кориолан с патрициями идет на площадь. Менений напоминает ему, что речь должна быть «кроткая».
Да, кротко. Да, я им отвечу кротко.произносит Кориолан – и все удаляются.
Теперь вернемся к Брандесу, «не имеющему никакого интереса коверкать Шекспира», и потому всего «Кориолана» объясняющему аристократическими тенденциями поэта и его враждой к народу, который «воняет». «Слишком часто чувствуешь, что устами Кориолана, которого никто не опровергает и которому никто не возражает, говорит сам Шекспир».[74] Так сам поэт произнес такой урок патрициям? Где же аристократическая тенденция? Если бы Шекспир хотел своим «Кориоланом» ославить толпу за ее нечистоплотность и превознести quand même аристократию, то образ Марция носил бы на себе следы побуждений автора, и трагедия имела бы приблизительно ту же поэтическую ценность, как и настроения, которые вызвали ее к жизни. Тогда на призыв матери и аристократов Кориолан метнул бы еще десятком-другим лестных эпитетов по адресу толпы – и этим исчерпалась бы вся последняя сцена.
Агриппа с Коминием и патрициями привели бы его затем на площадь, где он бы произнес требуемую кроткую речь – и, следовательно, до конца остался бы тараном, по воле патрициев то стоящим неподвижно, то разрушающим стены. Но смысл трагедии не в борьбе одного большого кулака против многих малых, и пока Марций остается кулаком, пока мы не чувствуем в нем внутренней потребности к протесту, той потребности, которая вытекает не из общности сословных или иных интересов, но которая, как лучший запрос души, пренебрегает всем, что в обыденной жизни считается важным и значительным – мы не знаем, к чему писать трагедии; ибо, когда речь идет о столкновении двух механических сил – нам все равно, какая победит. Да, наконец, в таком случае достаточно было бы рассказать о подвигах Марция пред Кориолами. Но не храбрость, не геройство на поле битвы и не уменье колотить руками кого бы то ни было и что бы то ни было привлекли к Марцию внимание Шекспира. Испытанность в боях и храбрость Лепида вызывает у Антония в «Юлии Цезаре» такое замечание:
Но ведь таков и конь мой – и за этоЯ корм даю ему и приучаюЕго к боям, к внезапным поворотамИ к быстрому, стремительному бегу.Телесными движеньями егоМой ум руководит.Таков был бы и Кориолан, если бы все в нем сводилось бы к бесстрашию в боях и к уменью безусловно повиноваться тому своему всаднику, Риму, который дает за это почести и венки. Но иная сила выработалась в Кориолане, которой не искали его воспитатели и которая восстала против них во всем могуществе своей одухотворенной красоты.
XX
В третьей и последней сцене третьего акта напряжение действия, которое, казалось, уже достигло крайних пределов в беседе Кориолана с матерью и патрициями, еще возрастает. Трибуны подготовили целую кучу обвинений против Марция, из которых и одного достаточно, чтоб совершенно лишить его самообладания. Кориолан, глубоко убежденный в подлости трибунов и ничтожности черни, принужден отдать себя на суд многоголового чудовища – толпы, и патриции, разделяющие его взгляд, ничего позорного в этом не видят. Несомненно, что если бы лад между двумя партиями определялся не случайным равновесием сил и не подмазывался ложью сказок Агриппы, то трагедии Кориолана не было бы. Произошло бы одно из двух: либо патриции поняли бы, что плебеи правы и сознательно расширили их права, либо бились бы из-за песчинки, когда задета честь, и сложили бы оружие не раньше, чем истратили бы все свои силы. Т. е. они либо перестали бы презирать плебеев, либо подчинили бы себе «бунтовщиков», как того требует Марций, либо все погибли бы – но не существовали бы в рабском страхе перед теми, которых презирают от всей души. Если плебеи – это те, которых нужно «сжечь», «перевешать» – то высший позор подчиняться им. На форуме, в сцене суда над Кориоланом эта лживость принципа единения патрициев с плебеями сразу сказывается. Трибуны объявляют Марция за умысел «уничтожить все мудрые постановления Рима» (он предлагал отнять у народа трибунов и т. д.) – изменником отечеству. Очевидно, что если плебеи – римляне, то трибуны – правы. Но для патрициев и Кориолана плебеи – сволочь; каким же образом лучший полководец из-за того, что он посягнул на права ничтожной кучки вонючих оборванцев, может быть назван изменником? Кориолан, услышав это самое обидное из всех бранных слов, какие знали римляне, почувствовав, что его, столько сделавшего для Рима, здесь же в Риме лысый трибун, которого борода годится лишь для набивки седел, смеет так оскорблять – не может и не считает нужным далее сдерживаться. Зачем так жить в рабском страхе и угодничать пред стаей подлых сук?! Друзья еще на несколько мгновений сдерживают его напоминанием о данном им матери обещании. Но невозможность примирения – очевидна. Менений останется в Риме, будет браниться с трибунами и укрощать ласковыми словами толпу; Коминий тоже останется и будет сдержанно молчать. Но Марций – хотя бы ему грозила Тарпейская скала, хотя бы он знал, что с него, живого, станут сдирать кожу, что его пошлют в изгнание, посадят в тюрьму и будут давать на пропитание по одному зерну в сутки – он не склонится пред подлой силой, если бы от него требовали всего только сказать мерзавцам плебеям: «День добрый!»
Вот где величие Марция! Не в том, что он, как и все римляне, не боится вольсков, не в том, что он убил больше врагов, чем другие и в силах победить самого Авфидия, а в том, что он умеет найти прямой путь для чести, для человеческого достоинства там, где все – не только вонючие плебеи, но и ароматические патриции – сбились на ложную дорогу бесчестных компромиссов, которыми определилась знаменитая борьба римских партий. В огромном горниле кориолановой души Шекспир следит не за бессмысленным кипением расплавленного металла, а за тем, как формируется там великий идеал человеческого достоинства и чести наперекор стремлениям всего и всех, заинтересованных в том, чтоб не дать выйти на свет неспокойному детищу правды. Плебеи грозят казнью, патриции – гибелью Рима, мать – катехизисом всех преданий и собственной, столь дорогой для сына любовью – но все это разлетается в прах перед потребностью вольно дышать в вольной стране. Марций не польстит Нептуну за трезубец и Юпитеру – за его громы; он своей чистой и прямой душой порвет сети удобной и приспособленной традиционной морали. Он изгнан – но уходит, презирая врагов своих, которые не исторгли из его гордых уст ни одного ложного признания, и вправе оставшимся в городе – всем, не только плебеям, как полагает Брандес – сказать эту страшную речь свою, звучащую как проклятие пророка. «I banish you»! Он их изгнал, а не они его:
Вы – стая подлых сук! Дыханье вашеПротивней мне, чем вонь гнилых болот!Любовью вашей дорожу я столько ж,Как смрадными, раскиданными в полеОстатками врагов непогребенных!Я изгоняю вас: живите здесьС безумием и малодушием вашим!Пусть тень беды вас в дрожь и страх кидает.Пускай враги, встряхнувши гривой шлемов,Шлют бурей вам отчаянье в сердца!Храните дольше вашу власть и право —В изгнанье слать защитников своих,Покуда, наконец, глупцы, придетсяВам на себе изведать слишком поздно,Что враг ваш – сами вы. И пусть тогдаЧужой народ придет на вас, безумцев,И в рабство вас, рабов, возьмет без боя!Я презираю вас и город ваш!Я прочь иду – есть мир и кроме Рима.Вот как уходит Марций! Не как враг плебеев, восставший против их желания получить хлеб из амбаров богачей для утоления голода. До всей своекорыстной политики патрициев ему нет дела. Он не видел их лжи, как не видел правды плебеев, он, возросший в привычках богатства и не знавший нужды бедняков. Но не сословные предрассудки привели Кориолана к той великой борьбе, которую с таким дивным искусством изобразил Шекспир. Гениальный поэт с почти непостижимой чуткостью к исторической правде изобразил общественный строй республиканского Рима, с его нуждами и стремлениями, с его идеалами, приспособленными к этим нуждам, и его Марциями, находящими свои пути, вопреки традиции и всем средствам, которыми она пользуется, чтоб принудить к повиновению непокорных. Вся римская добродетель с венками, почестями, овациями, должностями и исторической славой – не устояла против правдивости Марция, которого ждал позор изгнания. Более того – мы увидим ниже, что венчанные добродетели римлянина, коренившиеся в наградах и похвалах, т. е. смирение и патриотизм, не выдержали серьезного испытания и не только не остались верными Риму, но обратились со всей своей силой против своего же духовного отца.