bannerbanner
Емельян Пугачев, т.2
Емельян Пугачев, т.2полная версия

Полная версия

Емельян Пугачев, т.2

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
37 из 78

– Исполать тебе, свет Терентий Иваныч! – вновь отвесил ему купец поясной поклон.

Льстивостью, нахрапцем Долгополов сумел выклянчить у хозяина два изрядных тючка красок и сто рублей наличными деньгами.

2

Мороз крепчал. На базаре крик, гам, толчея. Долгополова за полы хватают, всяк рвет покупателя к себе:

– А вот поросеночек, а вот!..

Купил Долгополов живого поросенка, взвалил в мешке на загорбок и посеменил мелкими шажками к воеводе. «Первейшее дело – пашпорт. А ну как не даст?..»

Воевода Ржева-города всем воеводам воевода, секунд-майор Сергей Онуфриевич Сухожилин, а по прозванью Таракан. Такое от народа прозвище он получил не зря и вовсе не за свою наружность, а по причине практичного, во благо градожителей, ума. Но об этом замечательном событии мы своевременно читателей оповестим.

Воевода Сухожилин-Таракан – сын полка, он в армии Елизаветы дослужился до сержанта, а по хлопотам проживавшей во Ржеве княгини Хилковой был произведен в офицерский чин и назначен ржевским воеводой. Несет он бремя службы вот уже двадцать лет, сначала был корпусом строен, затем стал богатеть, толстеть. Сначала ходил бритым, в парике, затем, махнув рукой на приказ, отпустил бородищу и лохматые волосы, как у кержака. Нрав у воеводы крутой, горячий, глаза завидущие, руки загребущие, да к тому же и добрым разумом не наделил его Господь, водились за ним такие фокусы, что – ах! Но милостию Божией, доброхотным заступлением престарелой княгини Хилковой, а наипаче через взятку златом, снедью и чем попало, воевода Таракан всякий раз выходил из-под суда бел и чист, аки снег блистающий. Слава тебе, Господи, и тебе, княгиня, и вам, продажные суды, продажные души, великая слава и честь во веки веков. Аминь.

Мороз за щеки хватает, поросенок визжит, купец покряхтывает. А вот и богатый каменный воеводин дом. У ворот в полосатой будке дремлет будочник с алебардой на плече, возле его ног рыжая шавочка по-сердитому пошавкивает.

– Песик, песик, на! – С опаской оглядываясь на собачку, купец юркнул во двор, сдал поросеночка на кухне с низким поклоном воеводихе, сам – в канцелярию.

Пусто, столы заляпаны чернилами, гусиные перья разбросаны, пол в плевках, в рваных бумажонках. На воеводинском, под красным сукном, столе – петровских времен зерцало, пропыленные дела, на делах разомлевший кот дремлет, над столом в золоченой раме ее величество висит, через плечо генеральская лента со звездой, расчудесными глазами весело на Долгополова взирает.

Нет никого, в открытую дверь мужественный храп несется, надо быть, сам воевода после сытной снеди дрыхнет. Долгополов топнул, кашлянул. Храпит начальство. Долгополов двинул ногой табуретку, двинул стол, барашком крикнул:

– Здравия желаю! Это я...

Храп сразу лопнул, воевода замычал, застонал, сплюнул и мерзопакостно изволил обругаться:

– Эй, писчик! Ты что, сволочь, так шумишь, спать не даешь? Рыло разобью!

– Это я, отец воевода, – загнусил высоким голосом Остафий Трифонович. – Раб твой худородный, купчишка Долгополов челом тебе бить пришел. Не прогневайся, выйди, отец-благодетель...

В доме жара, от печей горячий воздух тек, обрюзгший большебрюхий воевода выплыл из покоев в подштанниках, в расcтегнутой рубахе, босой. Волосы всклочены, борода лохмата, глаза бараньи, губы толстые. За окном сумерки, в канцелярии серый полумрак.

– Ты чего, дьявол, стучишь? – крикнул воевода. – Ах, это ты, Долгополов? Я думал – подканцелярист... Пошто поздно? Присутствие закрыто ведь, – воевода рыгнул, перекрестил рот, почесал брюхо, сел за стол. – Что скажешь?

– Ой, отец-воевода, Сергей Онуфрич, до твоей милости я, пашпорт хочу исхлопотать, хочу в Москву да в Казань-город ехать по спешным делам моим.

– Эй, дай-ко-те квасу мне! – опять крикнул воевода и пожевал пересохшими губами. Потом прищурился на Долгополова, державшего под пазухой два тючка с красками, подумал: «Прощелыжник... Давно бы тебя, прощелыжника, надобно в кнуты взять, в тюрьме сгноить... Ишь ты, тюрючки. Мне люди добрые мешками носят». И воевода, отдуваясь, прохрипел: – Пашпорт тебе надобен? В Москву? В Казань?

– Так точно, милостивец, – переступил Долгополов мозолистыми ногами и благопристойно покашлял в горсть.

Воевода вдруг заорал:

– Марья! Квасу! – и стукнул жирным кулачищем по столешнице.

Спавший на столе кот в испуге вскочил, хищно прижал уши, хозяин сшиб его на пол, а купчик рыбкой нырнул в кухню, принес деревянный жбан и кружку белого фаянса. Воевода окатил душу холодненьким, перевел дух и сказал:

– Нет, не будет тебе пашпорта. Ты весь век свой шляешься, не сидится тебе на месте-то... Ты хлюст порядочный...

Долгополов сунул тюрючки на скамейку, всплеснул руками и, скосоротившись, повалился на колени:

– Милостивец, батюшка! Не губи, выдай... Самонужнейшие дела у меня в Казани.

– С пустыми руками к воеводе не ходят. Нет, не дам...

– Я твоей супруге поросеночка живенького принес. Сосунок. К Рождеству Христову выкормишь.

– Поросеночка? Сам ешь. Не больно корыстен поросенок твой. Ступай с Богом, не дам.

– Батюшка, воевода пречестной! – взмолился Долгополов. – Я ныне человек разорившийся, панкрут, сам изволишь знать... А в дороге чаю дела поправить, может, паки богатым стану, паки откуп в Питере сниму, золотом засыплю тебя, отец.

– Ты на посуле, как на стуле... Знаю тебя, хлюст ты... Ступай!

Воевода встал и ушел в покои, захлопнув дверь.

Долгополов покачал сокрушенно головой, вышел ни с чем на улицу. Сумерки сгущались. На западе широкая заря стояла. На желтом небе, как на золоте, синели маковки церквей и колоколен. Будочник, взгромоздившись на приставленную к столбу лестницу, оправлял фонарь, подливая в него конопляное масло. На мрачно прошагавшего Долгополова рыжая шавочка пошавкивала. На душе у Долгополова кошки скребут. Ну да ничего, он этого воеводу-хабарника еще уломает.


– А ну-ка, стукнусь к Твердозадову, авось еще не дрыхнет, авось деньжат с него сдерну; без деньжат куда пойдешь, – вслух подумал опечаленный Остафий Трифонович.

Купец Абросим Твердозадов канатную фабричку имел, почитался в больших тыщах, недавно кирпичную церковь старообрядцам пожертвовал, но был груб, суров и на руку дюже ёрзок. Во Ржеве до пятнадцати таких канатных заведений, купцы делали из конопли веревки самым незатейливым способом, а в работных людях у них городская голытьба да оброчные крестьяне.

Подошел Долгополов к кирпичному двухэтажному дому. Над дубовыми воротами крест восьмиконечный врезан, под ним – медный складень. Постучал в калитку, спросил дворника:

– Сам-то дома?

– Дома. Токмо ной у него в поясах, спину пересекло, кажись, лежит.

По блоку злющий кобель на цепи взад-вперед сигал и люто лез на оробевшего купца. Творя молитву от укусов песьих, Долгополов на черное крыльцо, дернул в кухню дверь – не поддается, дернул со всей силы – плохо заложенный крючок слетел, дверь разом распахнулась. Долгополова обдало паром, как из бани. Он шагнул в кухню и, чтоб тепла не упустить, захлопнул за собой дверь. Два сальных огарка сквозь пар чадят. Опершись о печку руками, согнув широкую красную спину (бородатую с плешью голову вниз), стоял голый человечище, хозяин Абросим Силыч Твердозадов, а его дородная красавица жена, тоже голая по пояс, в какой-то коротенькой юбчонке, со всем усердием и с молитвенным от немощи причетом растирала редькой поясницу супруга своего. Голый человечище кряхтел, охал, жалобно постанывал.

И лишь захлопнул вошедший Долгополов за собой дверь, вспугнутая хозяйка с визгом: «Ой-ой, кто это такое вперся?» – бросилась в покои, голый же человечище, не меняя положения, только обернул бородатый лик свой в сторону вошедшего и сипло закричал:

– Дворник, ты? Эк тебя, дьявола, прости меня, Господи, черти-то носят. Никак, крюк с двери сорвал. Пошел, стерва, вон!..

– Не извольте беспокоиться, Абросим Силыч. Это не дворник, а самолично я, Долгополов Остафий...

– Ты? Пошто ты, тварь, не в показанное время лезешь, пошто двери чужие ломаешь, аки тать? Тут женщина в нагом естестве, а он, собака...

– Я, Абросим Силыч, видит Бог, защурившись стоял и наготы вашей супруги не приметил, – врал Долгополов, отлично зная, сколь ревнив был Твердозадов к красавице жене своей. – Я, Абросим Силыч, в простоте душевной деньжонок у вас попризанять насмелился-с... Дозарезу нужны, Абросим Силыч... Погибаю-с, – пел елейным голосочком Долгополов.

Забыв про поясницу, ревнивый муж вгорячах быстро распрямился, от резкой боли застонал и, шагнув к попятившемуся Долгополову, весь затрясся в злобе:

– Тебе... денег... Тьфу!.. Ты, мошенник, чуть в трубу меня не выпустил. Плут ты, по тебе давно тюрьма плачет... Уйди, зелье лихое, пока я тебе щелоком морды не ошпарил.

Долгополов схватился за дверную скобку:

– Не извольте гневаться, Абросим Силыч. Уж ежели я мошенник да плут, так вы вдвое...

Великан хозяин молниеносно сгреб ухват, замахнулся им на Долгополова, пинком ноги вышиб его за дверь и, выскочив вслед за ним, орал:

– Митька! Ивашка!.. Спускай собак... Трави его, асмодея!

Впереверт кувыркаясь с лестницы, заполошно орал и Долгополов:

– Постой, постой, длиннобородый черт! Я те покажу, как честных людей увечить... Я самому воеводе жалобу подам! Он те бороду-то рыжую убавит...

– Чихал я на твоего воеводу-дурака! Жулик твой воевода, крохобор. Ивашка, черт, чего смотришь? Дуй его!

И Твердозадов, опять заохав, скрылся в кухню, а дворник схватил Долгополова за шиворот и поволок со двора, как волк барана.

3

На другой день мрачный Остафий Трифонович, похлебав толокна с квасом, снова направился в воеводскую канцелярию. Скучала поясница, побаливала голова от вчерашней затрещины. Подьячий в медных больших очках, писчик и два подкопииста, поскрипывая гусиными перьями, строчили бумаги. Кот сидел на полке с законами, умывался лапой, зазывал гостей. Воеводы не было. По случаю рождественского поста он говел, еще из церкви не приехал. Долгополов вышел на улицу, ждал у ворот, вел беседу с будочником.

– Идет, идет такой слушок, – охрипшим голосом говорил бударь, для сугрева переминаясь с ноги на ногу. – Токмо я сему веры не даю, ни Боже мой! Может ли такое статься, чтобы из мертвых царь воскрес? Ни Боже мой! Вчерась двоих пьяных загребли в кабаке за язычок, маленько попытали батожьем острастки ради, да с пьяного чего возьмешь...

Подкатил воевода с бубенцами. Прохожие, сдернув с голов шапки, низко кланялись начальству. Долгополов подхватил воеводу под ручку, подсобил из саней выпростаться, на крыльцо взойти.

– Не дам, не дам, – бормотал воевода, обдирая сосульки с густых усов. – За пашпортом? Не дам...

– Я, отец воевода, с жалобой к твоей милости пришел. Дай защиту...

– С жалобой? На кого показываешь?

– На ирода и разбойника, на Аброську Твердозадова.

– Ась, ась? – и воевода, чтоб лучше слышать, отогнул стоявший кибиткой лисий воротник. – На кого? На Аброську Твердозадова? Давай-давай его сюда... Он предо мной шапки не ломает, его гордыня заела. Он, подлец, на меня в Тверь жалобу писал... Он вроде тебя – хлюст, а нет, так и погаже... Давай-давай... В чем обвиняешь? Шагай за мной...

Воевода стал веселым, суетливым, сказал:

– Обожди, пожалуй, в канцелярии, я чайку испью. Приобщался сегодня я...

Через час в канцелярии появился воевода в кургузом мундире и при шпаге. Все вскочили, бросили перья, с низким, подобострастным поклоном гулко прокричали:

– С принятием святых таинств поздравляем, васкородие! Имеем честь!

– Спасибо, ребята... Долгополов! Показывай, в чем дело. Иван Парфентьич, садись сюда, пиши...

Долгополов и подьячий подошли к красному столу. Подьячий, гусиное перо за ухом, сел, разложил пред собой голубовато-серые листы бумаги, протер концом скатерти очки, откашлялся. Писчики, водя вхолостую перьями и притворяясь, что усердно пишут, навострили уши. Долгополов гундосым голосом стал давать показания, стараясь обелить себя и во всем обвиноватить Твердозадова.

– ...Тут он, аспид, сверзил меня с лестницы и начал всячески поносить твою милость, отец-воевода, непотребной бранью...

– Какими словесами?

– Срамно вымолвить. Не точию словом произносить, но и писать зело гнусно и мерзко, сиречь такие словеса, ажно язык мой прильпне к гортани моея... Боюсь.

– Ну, молви, молви смело, не опасайся... А нет – и тебе, хлюст путаный, кнуты будут. – И бараньи глаза воеводы омрачились.

– Господин воевода! Лучше допроси дворника евонного, Ивашку. Он, смерд, слышал хозяйскую хулу на твою милость... Вели сыскать его. Да и Аброську Твердозадова зови...

– Писчик! – крикнул воевода. – Пошли солдата за Ивашкой.

Вскоре привели в канцелярию Ивашку. Это – широкоплечий, приземистый парень лет двадцати пяти, кудрявый, без бороды и без усов. Глаза злые, губы толстые. Он – сирота, крепостной господ Сабуровых, числился на оброке, подрядился, по письменному договору, служить три года Твердозадову на его канатной фабричке. И, как водится, попал в большую кабалу: помещик вскоре запродал его еще на два года и половину денег за его службу забрал вперед. А служба у купца анафемская. Пробовал Ивашка бежать, но был сыскан, отдан на расправу воеводе. Получив от Твердозадова мзду, воевода самолично избил Ивашку, приказал выдрать его, а после порки водворил бегуна снова в кабалу к купцу, Ивашка озлобился. На своего хозяина, на зажиточных людей и на все начальство глядел лютым зверем.

– А-а, знакомый! – притворно весело, но с затаенной неприязнью воскликнул воевода. И начался допрос.

Ивашка, опасаясь от Твердозадова побоев, запирался:

– Знать не знаю, ведать не ведаю, а чтоб хозяин ругал вашу милость, не слыхивал.

– Ишь, мужик-деревня, голова тетерья! – зашумел на него Долгополов и загрозил перстом. – В запор пошел. А не ты ли меня, волчья сыть, выволок за ворота да кулачищем по загривку? После того разу я смешался, куда бежать...

– Нетути, не видел я вас, – сказал Ивашка, – я втапоры в трепальне обретался, пеньку чесал.

Долгополов хлопнул себя по бедрам, закачал головой и прогнусил, ехидно улыбаясь:

– А-я-яй, а-яй... Подлец какой ты, парень! Побойся Бога, пост ведь.

– Выходит, ты не слыхал, как меня хозяин твой честил? – сердито спросил воевода и нахмурился.

– Сказывал, не слыхал, – с грубостью ответил парень. Воевода ударил в стол и закричал:

– Р-розог сюда!.. Палача сюда! Ребята, вали его на пол, спущай портки!

Три старых солдата брякнули Ивашку на пол, сорвали полушубок, перевернули носом вниз, оголили спину. В красной рубахе косой палач пришел, под пазухой – пучок розог. На ноги Ивашке сел солдат, на шею – другой, а третий солдат крепко держал вытянутые вдоль пола руки парня. Ивашка пыхтел, скрежетал зубами.

– А ну, ожги, – командирским басом приказал воевода, встал, подбоченился, шагнул к Ивашке.

И только палач замахнулся, Ивашка заорал:

– Винюсь! Винюсь!!

Палач недовольно кинул розги, парень встал.

– Сказывай! – крикнул ему воевода. – Иван Парфентьич, записывай за ним.

Глаза Ивашки засверкали, застучала кровь в виски, он подумал: «Эх, была не была, и хозяину, и воеводе молебен закачу...» – и, вымещая злобу, с плеча начал поливать начальника:

– А пушил он твою милость вот как: «Этот сукин сын, воевода Таракан самый, – говорит, – из подлецов подлец... Самый христопродавец. Я его знаю, Таракана, подлеца!.. Он чем попало, мол, хабару берет. Весь город ограбил. Народ истязует. Девку, мол, изнасильничал... Каторжник воевода, подлюга, казнокрад... В петлю его, сукина сына, давно пора... Убивец! Вор! Тараканище, этак и этак его растак...»

Поднялся переполох. Воевода размахнулся, подпрыгнул и, ударив парня по шее, сверзил его на пол. Писчики, подкопиисты повскакали с мест.

– Волоки его, волоки! В холодную! Держать, гада, без выпуску, – свирепел воевода. – Гей, люди! Сыскать купца сюда! Твердозадова! Крамола! Смерды головы подъемлют, аки змеи... Эвот под Оренбургом низкая сволочь бунт бунтует. Я вам покажу Петра Федоровича императора! Слава Богу, государыня у нас, матушка Екатерина! Сыскать купца!

Парня поволокли вон. Служащие стояли как в оцепенении, тряслись. Лисье личико Долгополова покрылось крупным потом, красными пятнами пошло, а в прищуренных глазах неудержимый смех. Ослабевший от бешенства, толстобрюхий воевода пробирался, словно пьяный, к себе в покои, тяжело переводил дух, хватался за сердце.

– Батюшка, Сергей Онуфрич, – взяла его под руку молодая краснощекая воеводиха, дочь простого посадского человека, – что же ты, голубчик мой, ради принятия святых таинств в этакий раж вошел: кричишь, ругаешься, людей бьешь... Ой, грех какой, ой, грех какой, право ну. Разденься, ляг, отдохни. Глянь, вздышишь-то, словно рыба на песке. Мотри, кондрашка хватит.

Воевода струсил слов ее, разделся, отдуваясь, выпил квасу, лег в постель. Свалили его поносные выкрики Ивашки. Господи, Боже мой, ведь всю правду смерд про воеводу молвил. Христопродавец, взяточник, вор, насильник, казнокрад... Так оно и есть. А как иначе? Вот нагрянет губернаторская ревизия – тут неладно, там неладно, здесь упущение по службе, – всех надо ублаготворить, всякому хапуге-ревизору взятку дать. Вот и приходится с застращенных жителей тянуть... Эх, доля ты служилая!

Вернулись солдаты, доложили подьячему, а подьячий воеводе:

– Повинного пред твоей милостью купца Твердозадова добыть солдаты не доспелись. И сказали те посланные тобой солдаты, коль скоро-де подошли они к хороминам купца, ворота-де оказались на запоре, а сам винный пред твоей милостью купец шумел-де из-за ворот: у воеводы-де руки коротки тягать промышленных купцов в воеводскую канцелярию, такого-де закона нет, а есть закон тягать оных фабрикантов в мануфактур-коллегию. И посему-де уходите прочь, иначе псов спущу, работных людей скличу, худо будет! И, шумя так, два выстрела из пистоля в воздух дал. Какое изволишь, воевода-государь, распоряжение учинить?

И подьячий поклонился воеводе. Тот, лежа на кровати, помедлил, поохал и слабым голосом сказал:

– Для ради того, как я сей день причащался, а вчерась каялся в грехах самому Христу, кой заповедал нам прощать врагам своим, я данной мне от великой государыни властью того винного предо мной купца Твердозадова на сей раз прощаю. Объяви сие.

– А как прикажешь...

– А того смерда Ивашку, дав ему острастки ради двадцати пяти горячих лоз, отпустить домой, мерзавца, с миром.

Когда подьячий на цыпочках вышел, воевода, устремив глаза к образу с лампадой, переживал в душе светлые минуты христианской добродетели: обидчика простил, парня наказал слегка рукой отеческой и отпустил домой.

– Зарежу воеводу, зарежу воеводу... Вот подохнуть, зарежу, – с остервенением бубнил измордованный Ивашка себе под нос, уходя с воеводского двора.

4

Наступили рождественские праздники. Все учреждения – воеводская канцелярия, суд, земская изба – закрыты на две недели. По старинному обычаю отворились двери тюрьмы, колодники были распущены по домам на подписку и поруки. В неволе остались на праздник только те, которых надлежало держать «неисходно без выпуску».

Загудели колокола, праздный народ валом повалил в церкви. Затем пошло исстари установленное обжорство, пьянство, плясы. Иные опивались насмерть или в пьяном виде замерзали под забором. По улицам в вечернюю пору разъезжали, шлялись ряженые.

У воеводы, бургомистра, ратмана, именитого купечества шли шумные пиры. Подвыпив, иногда на пирах дрались, вырывали друг другу бороды, били посуду.

Воевода за святки допился до чертиков, его дважды отливали водой, цирюльник пускал кровь ему.

А в день Крещенья, после водосвятия на Волге, как ушел крестный ход, многие стали купаться в иорданской проруби. Поохотился и воевода очистить в святой воде тяжкие прегрешения свои. Он подкатил на расписных санях с коврами. Жена плакала, вопила: «Не пущайте его, люди добрые, не пущайте: он не в себе, утонет!» Воевода рванулся от жены, сбросил шубу на руки рассыльного, сбросил валенки, длинную фланелевую рубаху (больше ничего на нем не было), перекрестился и, загоготав, скакнул, как грузный морж, в прорубь. Зеленая вода взбулькнула, волной выплеснулась на сизый лед. Праздничная толпа зевак захохотала. Выкрикивала:

– Эй, Таракан! Воевода! Город горит!

– Воевода! Тараканы ползут!..

– Поджигай!..

Зажав ноздри и уши, воевода трижды с поспешностью погрузился в святую воду, выскочил, сунул ноги в валенки, накинул шубу, упал в сани:

– Погоняй!

Вдогонку хохот, свист, бегущая орава веселых ребятишек.

– Эй, Таракан, Таракан! – голосили мальчишки.

– Глянь, глянь, Таракан водку хлещет!

Воевода, злобно выкатывая бараньи глаза, грозил кулаком, ругался:

– Гей, стража! Дери их, чертенят, кнутом, – и тянул из фляги романею.

Давно было дело, а народ все еще не может забыть той смешной истории и до сих пор зовет воеводу Тараканом. История же такова. Однажды в летнее время по неосторожному обращению с огнем просвирни Феклы Ларионовой сгорело почти полгорода. После пожара к растерявшемуся воеводе валили кучами разные советчики: старушонки, посадские люди, ворожейники, духовенство, Христа ради юродивые, закоренелые старообрядцы, прорицатели и, предсказывая второй пожар горше первого, давали воеводе разные суеверные советы, один глупей другого. Воевода сшибся с панталыку, а как не густ был разумом, то, избегая брать на себя ответственность, решил подать в Санкт-Петербург запросную бумагу.

«Рапорт воеводской канцелярии Сенату.

Сего Мая 20 числа на память мученика Фалалея, волею Божией половина богоспасаемого града выгорело дотла и с пожитками. А из остальной половины града даже неудержимо ползут тараканы в поле. И, видно, быть и на сию половину города гневу Божию. И долго ль, коротко ль, а и оной половине города гореть, что и от старых людей примечено. Того ради Правительствующему Сенату представляю, не благоугодно ли будет градожителям пожитки свои выбрать, а оставшуюся половину запалить, дабы не загорелся город не вовремя и пожитки бы все не пожрал пламень».

Этот рапорт в виде курьеза был доложен государыне.

Прочтя оный, Екатерина Алексеевна грустно улыбнулась, потом рассмеялась, потом стала хохотать. Засим помрачнела, изволила взять в ручку карандашик золотой и, поджав губы и сделав ямки на щеках, положила резолюцию:

«Половина города сгорела, велеть жителям строиться. А впредь тебе, воеводе, не врать и другой половины города не зажигать. Тараканам и старым людям не верить, а дожидаться воли Божией»[34].

Так и пошло с тех пор воеводе прозвище – Таракан да Таракан.

Святки в городе, слава Богу, завершились. Без душевного, без телесного повреждения остались во Ржеве-граде немногие. В их числе был и знаменитый самоучка Терентий Иванович Волосков. В первый день Рождества, по своему почетному положению, принимал у себя поздравителей, сам ездил с поздравкой, но пил сдержанно, да и то самое слабое вино. На второй день накатилась на него от непривычного безделья зеленая скучища. На третий день изобретатель с утра обложился книгами, с жадностью поглощал рукописные листы перевода «Астрономических лекций шотландского механика Джемса Фергесона» (перевод сделан тоже ржевским жителем – механиком Собакиным), читал Евангелье, Апокалипсис, Библию, стараясь вникнуть в премудрость притчей Соломона. А назавтра собрался сходить в гости к мозговитому купцу Матвею Алексеевичу Чернятину: купец сам измыслил и по своим чертежам сооружал какую-то небывалую механическую кузницу. Ржев славен был одаренными людьми!

Невзирая на свою деловитость, на преданность изобретательским идеям, Терентий Иванович Волосков был одинок душой и по-своему несчастен. Он искренне скорбел неустройством жизни русской, поврежденьем нравов, торговлей крепостными, как собаками, всеобщей темнотой. И не было такого человека по плечу ему, чтобы разделить с ним тягостные думы.

– Доколе, Господи, потерпишь всю мерзость запустения на Руси святой? – жаловался он в пространство. – Кругом бесправие, разбой, прямо сердцу больно. Держава наша, Господи, в опасности... Бабий век грянул: не помнящая родства Екатерина[35], две Анны, веселая Елисафет, опять Екатерина. Пышно, суетно живет царица, сразу по пятьдесят тысяч мужиков с землей любовникам своим дарит. Вот где горе земли русской, вот над чем должно зубовно скрежетать и злобные слезы лить! А при высочайшем дворе блеск горше тьмы и блуд горше Вавилона. От этого ослепляющего блеска слепнет всякий, стоящий в блеске, – иноземные послы, русские вельможи и дворяне – слепнет и уже не видит ничего, что творится в зело просторной стране нашей. Вот я, Терентий Волосков, паки и паки вопрошаю себя: что делать, с чего начать, чем помощь оказать родине своей? Вопрошаю тщетно, и нет ответа, все нет ответа на помыслы мои.

На страницу:
37 из 78