
Полная версия
Кавказская война. Том 2. Ермоловское время
Враги Власова торжествовали. Ликовали и горцы.
Между тем, дальнейшее течение дел в Черномории складывалось так, что обвинение Власова казалось правдоподобным и естественным. Одновременно с тем как Ермоловым (двенадцатого июня 1826 года), под давлением из Петербурга, было предписано черноморским казакам не переходить за Кубань и ограничиться исключительно бдительной охраной границ,– и черкесы совершенно прекратили свои нападения. Назначенный на место Власова и с теми же правами донской генерал Сысоев нашел полное спокойствие на Черноморской линии. Началась персидская война, Черномория была ослаблена посылкой от себя в действующую армию двух конных и одного пешего полка, но и это не вызвало черкесов на враждебные действия. Такой же мирной и спокойной принял Черноморию по отъезде Сысоева на Дон в конце 1827 года новый атаман полковник Бескровный, назначенный вместо умершего в том же году Матвеева. Казалось, в личности Власова лежали все причины военных тревог на берегах Кубани.
В действительности дело объяснялось совершенно иначе. Еще в исходе 1825 года в Анапу съезжалось человек до четырехсот черкесов, вызванных новым пашой для объяснений по пограничным делам с Россией. Черкесы стояли станом возле крепости и то и дело сходились на совещания между собой. Результатом было то, что вызванные к ответу, они сами спрашивали пашу, должны ли они почитать себя подданными Турции. И на утвердительный ответ потребовали, чтобы султан вознаградил за все убытки, которые они понесли с тех пор, как русские стали на Кубани. А эти убытки были не малые: черкесы показывали, что они потеряли за последние двадцать пять лет двадцать пять тысяч человек убитыми и пленными, пятьдесят тысяч лошадей, шестьдесят тысяч рогатого скота и сто тысяч овец. После бесполезных переговоров одиннадцать человек из этих черкесов отправились морем к трапезундскому паше с той же просьбой, в то время как остальные разъехались по домам. Из Трапезунда депутация ездила в Константинополь к султану, но султан ее не принял и отправил обратно в Трапезунд, поручив разобрать их дело тамошнему паше. Паша и нашел, что черкесы сами виноваты в пограничных недоразумениях на Кубани. Такой исход дела поразил впечатлительных горцев. Не рассчитывая уже на помощь турок, недовольные анапским пашой, они собрались на совещания и должны были почувствовать свое бессилие перед гнетущими их обстоятельствами. Враждебные отношения к русским стали для них тягостны. Абадзехские старшины первые заявили, что будут жить с черноморцами мирно, если черноморцы перестанут ходить на их сторону для враждебных действий. Казакам, как сказано, и было воспрещено переходить на левый берег Кубани, в то время как анапский паша, со своей стороны, воспретил горцам переходить на правый. Между тем Турция, встревоженная таким настроением умов в Черкесии, принимала все меры к действительному подчинению себе горцев. Разосланные ею чиновники, заптии и муллы ездили по всем горам, приводили народ к присяге султану, брали от него аманатов и собирали подать, которая шла на содержание анапского гарнизона. Тут оказалось, что большая часть черкесов не хотела признать над собою турецкого владычества и явно или тайно старалась от него уклониться. Шапсуги даже вовсе не пустили в свои земли сборщиков податей, и когда те хотели ворваться силой – произошла схватка; двое турецких заптиев были убиты, а остальные выгнаны. На новые требования они отвечали, что скорее покорятся России, чем будут данниками турок. Таким образом, шапсуги стали во враждебные отношения и к Турции.
Вот эти-то обстоятельства, совпавшие с интригами де Скасси против Власова, и были настоящей причиной временного спокойствия на Черноморской линии. Горцам ничего не оставалось более, как до выяснения своих дел сидеть смирно, и они сидели смирно до 1828 года, вплоть до турецкой войны, когда их набеги приобретают снова поражающе кровавый характер.
Но эти обстоятельства не были ни достаточно известны, ни понятны в России, не говоря уже о стараниях извратить действительный смысл событий. Вот как изложены, например, эти последние в одном из рапортов к Паскевичу в апреле 1827 года. Писал коллежский асессор Кодинц, заменивший собою до Скасси.
“В июне 1826 года для управления Анапской крепостью был прислан трапензундский паша Чечен-оглы. Он принялся приводить все горские народы к присяге на подданство султану, что имело крайне невыгодное влияние на наши сближения с закубанцами. В настоящее время хотя они не оказывают никаких неприязненных действий, но видимо от нас удаляются, прилепляясь к Турции.
Главнейшей и единственной причиной сей готовности горцев вступить в турецкое подданство было командование кубанской границей генерала Власова. Следуя какой-то разрушительной системе, основанной, быть может, на видах корыстолюбивых, он вскоре по вступлении своем в управление черноморским войском первый нарушил спокойствие, бывшее на границе со времени заключения мира с закубанцами. Действия свои он начал внезапными переправами через Кубань в земли черкесов, где он вырубал леса, жег поля и истреблял аулы. Сделанное им несправедливое нападение в марте 1823 года на аулы бжедугов и других племен, преданных России, произвело величайшее смятение в горах. Черкесы, воспламенившись местью, отплатили нам сожжением Круглолесской, случившимся в мае того же 1823 года, следовательно, в скором времени после экспедиции Власова, которому и должно приписать гибель сей многолюдной и богатой деревни”.
Так пишет Кодинц, умышленно забывая и все предшествовавшие обстоятельства, вызвавшие самое назначение Власова, и даже Калаусскую битву, совершившуюся в русских, а не в черкесских пределах.
“Со времени отчисления Власова,– говорится далее в том же рапорте,– граница наша пользуется ненарушимым спокойствием, что служит неоспоримым доказательством, что с черкесами всегда легко жить в мире, подавая им пример правосудия и верности в сохранении с ними договоров”. Кодинц рассказывает при этом, что в 1824 году шапсуги, более других склонные к мщению, приходили в натухайское селение Пшад, чтобы расхитить имущество русских промышленников, основавших там торговые заведения, но были отражены верными нам жителями, в особенности князем Индар-оглы, который, защищая их, подвергался вместе со своими сыновьями явной опасности.
“Миссия наша, занимающаяся мирными сношениями с черкесами,– пишет в заключение Кодинц,– сделала гораздо прежде турецкого правительства самые счастливые успехи в сближении с нами сих полудиких людей. Русские промышленники в продолжение многих лет приставали без малейшей опасности к разным местам на берегах Черного моря, и в последние четыре года до тридцати судов наших находились в портах их, как бы в отечественных, без всяких способов к защите, производя мену с жителями с полной свободой.
К сожалению, беспрерывные затруднения, встречаемые миссией со стороны командовавших черноморской границей, их совершенно противный образ действий и самое старание унизить власть и способы миссии в глазах черкесов, отнимают у нас возможность достигнуть цели с ожидаемым успехом.
Все это мы испытали во время командования Власова, но и преемник его, генерал Сысоев, к истинному сожалению, не более нам благоприятствует, ибо не только мы, но и сами черкесы известны о стараниях его к оправданию обвиненного во всем Власова. Многие действия его прямо клонятся к тому, чтобы завладеть правами нашей миссии и присвоить себе вместо нас управление сношениями с черкесами”.
Таков этот любопытный документ. Понятно, что когда такие воззрения получили преобладание, Власов ничего не мог ждать для себя хорошего.
С грустью в сердце, оскорбленный, удалился тот, чье имя еще грозою носилось по горам, от мест своих подвигов на берега Тихого Дона, в скромный родной уголок, и три с половиной года провел там в ожидании решения суда. Судьба не решилась быть, однако, несправедливой по отношению к нему до конца. Сами события на Кубани, опять полные тревог и крови, должны были вновь убедить в фантастичности мирных проектов лиц, подобных де Скасси и Кодинцу, а вместе с тем и действия Власова должны были предстать в ином свете. Суд дал ему полнейшее оправдание.
Император Николай, с его безупречной рыцарской честью, поспешил загладить невольную несправедливость, оказанную доблестному воину, и тогда же торжественно выразил Власову свое доверие и милость, поручив ему управление войском Донским на время отсутствия наказного атамана Кутейникова. Прошло еще несколько месяцев, и Власов был вызван в действующую армию походным атаманом Донских казачьих полков.
В этом звании он совершил польскую войну 1831 года и седьмого февраля в известном сражении при Вавре лично водил своих казаков в атаку на польскую конницу. Старик, уже покрытый сединами, он с юношеским пылом врубился в середину польских улан и был тяжко изранен. Восемь сабельных ран по лицу и по голове, раздробленная челюсть и грудь, пробитая двумя ударами пик,– служили неопровержимым доказательством его участия в рукопашной свалке. Замертво вынесли Власова из боя. Но он лечился недолго, и в апреле снова был на коне. Осыпанный милостями государя и произведенный в генерал-лейтенанты, он оставался в Варшаве и после войны походным атаманом, пользуясь особым расположением фельдмаршала Паскевича, имевшего случай ближе оценить деятельность Власова во время своих походов на шапсугов и абадзехов.
А между тем на Дону приготовлялись события, долженствовавшие составить эпоху в жизни донского казачества. Уже много лет особый комитет, под председательством военного министра графа Чернышева, работал над составлением войскового положения, которое, подтверждая донцам неприкосновенность прав и привилегий, пожалованных им прежними венценосцами России, вместе с тем упрочивало бы дальнейшее благосостояние Дона. До этих пор войско не имело правильной организации, управляясь отчасти устарелым войсковым положением 1775 года, отчасти общими законами империи, а более всего преданиями о древних казачьих обычаях.
В 1835 году новое положение было готово. Но, чтобы ввести его, требовался человек, который сумел бы устранить все превратные толки, неизбежные при каждом нововведении, удержать порядок и истолковать казакам истинное значение и благо этого положения.
Выбор государя остановился на Власове.
Вызванный в Петербург, он принят был государем в кабинете и встречен следующими милостивыми словами:
– Я боялся за тебя! – сказал ему государь.– Теперь снега, морозы, дорога тяжелая, а твои раны еще тяжелее! Я хочу дать тебе новое назначение. Знаю, что ты любишь меня, а потому не откажешься от новых трудов. Я назначаю тебя наказным атаманом на Дон вместо Кутейникова. Кутейников стар, удручен недугами и не в силах поднять новое бремя при введении моего положения.
Послужи мне еще, Михаил Григорьевич! – продолжал государь.– Знаю, что ты страдаешь от ран, но эти раны так почетны, так славны, что жаль бы было запрятать их в какую-нибудь глушь. Пусть они будут на виду всего Дона и служат для его молодежи примером, как служили отечеству старые его слуги. Пусть в тебе будет живой пример, что и такие раны не прекращают деятельности в подобных тебе богатырях.
В другой раз государь сказал ему:
– Я прошу тебя обратить особое внимание на соблюдение породы донских лошадей. Казак и конь его – наши центавры. Конь – это душа казака. Я боюсь, что, пренебрегая этим важным предметом, у меня – чего смотри – и казаков не будет! Позаботься же всячески сохранить породу донских лошадей. Надобно заимствовать эту породу от горских и от киргизских. С одной стороны – горы, с другой – степи. Это хорошее ручательство к тому, чтобы казаки имели отличных лошадей.
Другой вопрос, заботивший государя, это – разнокалиберность казацкого оружия. Но Власов ответил, что у казаков именно не должно требовать строгого единства в вооружении уже потому, что в большинстве случаев сын и внук служат с отцовским или с дедовским оружием, что это дает казакам особый, только им свойственный характер, а отцовское ружье и дедовская сабля воспламеняют дух молодежи к подражанию им на поле брани.
Государь согласился.
Чернышев, со своей стороны, принял Власова, как старого сослуживца, товарища дел под Берлином, Гильберштадтом, Касселем и Суассоном. В разговоре он сказал ему между прочим: “Помни, Михаил Григорьевич, что государь прежде всего требует от казаков – казачьего духа; изгони с Дона подьячество; на сцене донской должна быть пика, а не перо. Он всегда недоволен, когда ему докладывают какую-нибудь донскую бумагу: в ней непременно все пахнет крючкодейством, подьяческими увертками. Государь то и дело говорит; “Пропал Дон, запишут его и замарают чернилами”. Он недоволен даже, когда слышит, что среди казаков исчезают патриархальные обычаи, и говорит, что это-то именно и погубит казачество”.
Говорил Чернышев с Власовым также и о донских лошадях.
– В последний турецкий поход,– заметил он между прочим,– у казаков были уже не те землееды, каких мы видели у них в Отечественную войну.
В прощальной аудиенции государь спросил Власова, хорошо ли он понял предстоящую ему задачу в войске, и на утвердительный ответ прибавил следующие памятные слова:
– Озаботься дать казакам прежний воинственный дух, который теперь вовсе утрачен. Скажи архиерею, чтобы он внушал всем своим ораторам учить с кафедры тому, чем отличались в. старину деды и отцы нынешних казаков. Целью – кроме благочестия – должно быть самоотвержение на пользу престола и молодечество казачье. Об этом надобно внушать и всем учителям в народных училищах – они первые проводники электричества народности. Старайся, чтобы все управления, все власти и лица, владеющие началом, обходились с казаками в духе древней простоты, с уважением к летам. Надобно, чтобы патриархальность была главной чертой всех стремлений донского начальства.
Так израненный шестидесятивосьмилетний воин, не рассчитывавший уже ни на какие служебные повышения, сделался начальником воинственного края. Велики были труды и заслуги его на родном Дону и долго будет жить в казацком народе благодарная о нем память.
Двенадцать лет атаманствовал Власов; ни силы, ни энергия не изменяли доблестному старцу, закаленному в боях. Смерть постигла его неожиданно. Объезжая в 1848 году станицы, Власов был поражен сильнейшими припадками холеры и в полдень двадцать первого июня испустил последний вздох в станице Усть-Медвединской.
Последними словами набожного старца была молитва: “Заутра услыши глас мой, царю мой и Боже мой!”
Усть-Медвединская станица, заброшенная в глушь, за четыреста верст от главного города донской земли, не имеет никаких памятников древности, но в ограде станичного храма путешественнику укажут могилу последнего атамана-донца – Михаила Григорьевича Власова. Колонна черного гранита, увенчанная крестом, указывает место его успокоения. “Но добрые дела,– говорит о нем один из его биографов,– сами себе творят несокрушимые памятники”. И долго над могилой усопшего слышалось панихидное пение, то и дело навещавших ос старых соратников атамана. На памятнике начертана эпитафия, служащая как бы ответом на его последнее предсмертное слово.
Заутра услышит глас твой Господь,Понеже молился Ему с упованьем,Понеже стремился к Нему ты мечтаньемИ чувствами сердца, и сердца желаньем.Воздаст тебе Бог на небе сторицейЗа добрую душу твою,За то, что делил ты с убогим, с вдовицейПоследнюю лепту свою.За то, что страдальцам ты был утешеньем,Их верный помощник, защитник, отец,И следуя твердо стезею спасенья.Стяжал ты нетленный небесный венец.XXXVIII. ЗАКАВКАЗЬЕ ПРИ ЕРМОЛОВЕ И ВЕЛЬЯМИНОВЕ
Генерал Ртищев, непосредственный предместник Ермолова, оставляя Закавказский край и желая обрисовать в общих чертах результаты своего управления им, между прочим писал императору Александру: “Приняв край здешний в бедственном положении, обуреваемый внутренними возмущениями, разлившимися по всем частям Грузии, теснимый напором многочисленных войск двух сильных держав, Персии и Турции, разоряемый вторжениями в Кахетию значительных дагестанских сил для восстановления в Грузии царем беглого царевича Александра, край, истребляемый смертоносной язвой и доведенный до последней крайности чрезвычайным голодом, я оставляю теперь оный в самом цветущем состоянии, наслаждающимся внутри совершенным спокойствием, изобилием и ничем не нарушаемым благоденствием, а извне – безопасностью от соседей”.
Так могло представляться дело маститому генералу, принявшему от маркиза Паулуччи сложное и запутанное положение дел в крае и, несмотря на слабую политику, оставившего его, благодаря деятельности нескольких талантливых личностей цициановской школы, в сравнительно спокойном состоянии. Но действительность далеко не оправдывала оптимистического воззрения Ртищева, и Ермолов, при первом же знакомстве с делами края, несколько иначе взглянул на положение его.
“С полуденной стороны Кавказа,– говорит он,– наиболее беспокойств делали нам дагестанские народы нападениями на Кубу – и часто значительными силами. Кахетию разоряли многолюдные толпы спускавшихся с гор лезгин, в Картли впадали соседние с ней осетины и те же лезгины, которых содержал у себя ахалцыхский паша. В некоторых местностях на персидской границе нередко производились грабежи,– и причиною их был не один недостаток средств правительства держать в повиновении кочующие народы, но и алчность персидских чиновников, с которыми разбойники делились добычею. Со стороны Черного моря – Гурию беспокоили аджары и кабулеты, на Абхазию нападали убыхи”.
Этой характеристикой намечались главнейшие военные задачи, естественно вытекавшие для Ермолова из самого положения дел. Весь Закавказский край сам по себе, не исключая татарских ханств, в противоположность воинственным странам северного склона Кавказа, был уже под сильной рукой России, на пути мирного развития, прерываемого лишь временными и местными волнениями, и деятельность там Ермолова, как уже сказано в общей характеристике ее, должна была главнейшим образом заключаться в мирном закреплении русского владычества. Но со всех сторон грозили Закавказью непримиримые враги, которые пользовались каждым удобным моментом волновать его население и всеми способами вредить русскому владычеству. Ермолову, человеку радикальных мер и неуклонной, неуступчивой политики, предстояло создать целую систему охраны страны.
Такое совпадение мирных и военных целей создавало в управлении краем особенные трудности. Ермолов нуждался в многосторонних помощниках, которые соединяли бы в себе политическую мудрость с военным талантом, равно необходимыми в стране, где меч без плуга и плуг без меча были явлениями несообразными. Судьба благоприятствовала Ермолову и в этом отношении; с тактом замечательного человека, умеющего выбирать людей, он остановил свой взгляд на человеке именно таком, какой ему был нужен, который стал его правой рукой и замечательным деятелем, оставившим глубокие следы в жизни Закавказья. Это был генерал-лейтенант Иван Алексеевич Вельяминов, старший из двух братьев, равно отличавшихся умом, образованием и военными дарованиями.
Сначала Ермолов возлагал свои надежды на генерала Александра Петровича Кутузова, друга и сотоварища прежних лет. Это был тот храбрый Кутузов, израненный в боях (он имел три раны: две пулями, полученные под Аустерлицем и Фридландом, и одну осколком гранаты – под Люценом), который в Бородинском бою, со своим Измайловским полком, выдержал бурный натиск двух французских кавалерийских корпусов, Нансути и Латур-Мобура, и – один из всех штаб-офицеров полка – вышел не раненым; впоследствии он командовал гренадерской бригадой. Отправляясь на Кавказ в 1816 году, Ермолов, “знавший его отличные способности”, пригласил его с собою в Грузию начальником двадцатой пехотной дивизии и предполагал соединить в его руках и военное и гражданское управление всем Закавказьем. Но на возвратном пути из Персии, между Тавризом и Нахичеванью, он получил известие об утрате этого замечательного человека.
Известие это глубоко поразило Ермолова. “Подъезжая к лагерю,– говорит он в своем дневнике,– я увидел присланного из Грузии офицера; доселе с бумагами присылаемы были татары, и предчувствие, что я должен узнать неприятное известие, меня не обмануло. Офицер привез донесение о смерти Кутузова, которому в отсутствие мое я поручил начальствование Грузией. В нем я потерял верного друга, наилучшего помощника по службе, товарища, с которым вместе сделал я все последние кампании против французов. Я был в отчаянии, ибо хорошо знал, что Кутузова заменить нелегко”.
Действительно, нелегко было заменить Кутузова. Но в Вельяминове Ермолов угадал человека, способного его заменить, и Вельяминов как нельзя более оправдал возложенную на него надежду.
Боевую репутацию свою, начавшуюся под Аустерлицем, где он получил Георгиевский крест, Вельяминов, правда, не имел возможности упрочить: Финляндская кампания не представила к тому особенных случаев; между тем, ни в Отечественной войне, ни в заграничных походах ему не довелось принимать серьезного участия, так как на его долю выпали негромкие дела защиты Риги и осады Данцига, а после взятия последнего– командование корпусом в составе резервной армии. Таким образом, предшествовшая служба его не представляла собой каких-либо ярких, выдающихся фактов. Но в самом характере этого человека лежало несколько таких крупных черт, которые невольно останавливали на нем внимание современников. Был ли он пажом императора Павла, командовал ли в гвардии батальоном семеновцев, водил ли на бой со шведами своих кексгольмских гренадеров, занимался ли мирным обучением полков резервного корпуса или двадцать пятой дивизии, которой командовал с пятнадцатого года,– всегда и везде он оставлял по себе капитальную память, как человек с неуклонной волей и основательным умом, упорно стремившийся к раз намеченной цели. Обширный ум и твердая воля, конечно, не избавляли его от странностей и от недостатков, но и самые его недостатки были симпатичны и замечательны оригинальностью и силой. Так он был известен необузданной расточительностью там, где дело шло о его собственных деньгах. Но тем поразительнее выдавалась его почти суровая скупость по отношению к деньгам казны.
Этому-то человеку и выпало на долю стать лучшим помощником Ермолова. Первого января 1818 года Вельяминов был назначен начальником двадцатой пехотной дивизии и вместе с тем управляющим гражданской частью в Грузии, и с этих пор, в течение девяти лет Ермоловского времени на Кавказе, Вельяминов является одним из крупнейших деятелей, истинным выразителем идей Ермолова, его предначертаний и планов, так что, по выражению одного современника, трудно было доискаться, где начиналась мысль одного и продолжалась другого.
С приездом Вельяминова на Кавказ и начинается ряд крупных предприятий Ермолова, имевших целью оградить безопасность Закавказского края и поставить его в будущем в благоприятные условия широкого гражданского развития.
Верный своей системе, Ермолов и здесь, в Закавказье, видел необходимость создать оплот от внешних вторжений – из ряда пограничных крепостей. Ими достигались, нужно сказать, и цели внутреннего спокойствия. Заграждая персам и туркам путь в страну, они тем самым устраняли и влияние этих постоянных врагов России на жителей ее, на те элементы, которые, по тем или другим побуждениям, желали внешних вторжений и внутренних смут.
И вот для прикрытия и заграждения путей, ведущих к Тифлису, по ходатайству Ермолова разрешено было оставить в Грузии, кроме Тифлисской, две старые крепости в Баку и в Дербенте, и кроме того построить еще семь новых:
1) В Редут-Кале, на берегу Черного моря,– для прикрытия всех боевых и жизненных складов, идущих в Грузию морским путем;
2) в Кутаисе – для удержания спокойствия западной части Закавказья;
3) в Старой Шемахе – для прикрытия Кубанской провинции со стороны Дагестана;
4) в Елизаветполе – для защиты мусульманских провинций от Персии;
5) в Карабаге, при Асландузском броде, на Араксе;
6) в Гумри, на границе с Турцией, и
7) в Гартискаре, на Военно-Грузинской дороге,– для охранения единственного сообщения с Россией через Кавказские горы.
Построить последнюю крепость было, по мнению Ермолова, особенно важно, на случай неудач, так как она оставляла русским всегда свободный в Грузию вход, которого отнять не будет уже никакой возможности. Это были главные крепости, но кроме них, меньшие, второразрядные, могли, смотря по обстоятельствам, устраиваться и уничтожаться по усмотрению самого главнокомандующего.
Быть может, еще плодотворнее была мысль Ермолова, с последовательностью проведенная Вельяминовым, об учреждении так называемых штаб-квартир на местах постоянных. Это было нечто вроде основания для солдат полуоседлого, полуказацкого быта, который только один и мог придать непреодолимую крепость русским границам. В этом тревожном азиатском уголке, спокон веков бывшем целью нашествия, ежеминутно можно было ожидать набега и вторжения. Персидский курд и турецкий разбойник, качаг, не ждали объявления войны и являлись при благоприятных для них обстоятельствах внезапной грозой, от которой население имело единственное спасение – в бегстве. Среди уже покоренных татарских племен, отличавшихся наездничеством, могли также найтись охотники совершить кровавое дело, и против них также необходима была угрожающая сила. И вот Ермолову пришла гениальная мысль поселить полки на постоянных местах, на пунктах, выбор которых оправдывался бы стратегическими соображениями, а при них – образовать роты женатых солдат, которые вели бы, развивали и последовательно улучшали полковое хозяйство, столь важное в походном быту солдат. Невозможно исчислить всех благ, принесенных этим нововведением в жизнь закавказского солдата. Выступая в поход, он оставлял за собою почти родной угол, под присмотром внимательного женского глаза и под крепкой защитой хорошо вооруженного товарища, так как женатые роты обыкновенно в поход не ходили; кончился поход – и он возвращался опять в тот же уголок, домой, где у него завязывались крепкие нравственные связи. А в то же время, на случай войны и всякой тревоги, во всем районе Закавказья, в стране только что подчиненной, на безусловную верность которой рассчитывать было еще трудно, уже имелись готовые опорные пункты, охраняемые этими женатыми ротами, которые были постоянным гарнизоном штаб-квартир и защищали бы их, как родной дом с родной семьей.