
Полная версия
Кавказская война. Том 2. Ермоловское время
Вельяминов встретил почтенного валия на пороге комнаты и ласково протянул ему руку.
– Здравствуй, Кучук,– сказал он.– К сожалению, я не могу радоваться свиданию с тобой. И то, что я должен сказать, будет столько же больно слушать тебе, сколько и мне говорить.
Вельяминов молча указал старику на стул возле окна. Оба сели. Кучук исподлобья бросил взгляд на улицу и увидел, что дом, где находился его сын, окружен солдатами. Лицо старого валия осталось неподвижным.
После минутного молчания Вельяминов сказал ему:
– Кучук! Твой сын сделался изменником; он забыл и присягу, и милости царские, и дружбу Ермолова к тебе, забыл свой долг, честь и, как разбойник, напал на наши деревни. Он уже арестован. Тебе, как валию и отцу, я поручаю узнать, не найдет ли он хоть что-нибудь к своему оправданию.
Старик спокойно ответил:
– Виноват ли мой сын, или нет, ты это лучше меня должен знать и судить. Одного прошу: избавь меня от печальной обязанности говорить с ним; тяжело мне быть исполнителем наказания, а еще тяжелее подвергнуться стыду, если я встречу с его стороны непослушание моей власти. Я знаю гордый, неукротимый нрав своего сына – и могу ожидать этого.
– Я это сделаю,– сказал Вельяминов,– из уважения и участия к тебе. Мои средства для достижения цели заключаются в силе, но сила не гнет, а ломает; твое средство – любовь, и думаю, что отцовское сердце сумеет покорить упрямство сына. Участь этого сына я и вверяю отцу его.
В душе старика скользнул луч надежды, и он пошел к Джембулату. Джембулат сидел в комнате на широкой деревянной скамье и чистил ружье, закоптевшее от пороха во время последней джигитовки. Он встал и поклонился отцу.
Лицо старика не обнаруживало тревожного состояния духа, оно было спокойно и серьезно, как будто бы валий готовился дать сыну обыкновенное приказание.
– Джембулат! – сказал он.– По приказанию Вельяминова ты арестован, и я пришел взять у тебя оружие.
– Не дам,– глухо ответил Джембулат.
– Повинуйся мне, валию и отцу! – грозно крикнул Кучук.
– Оружия не отдам,– еще глуше прошептал Джембулат.
– Ты изменил слову,– продолжал старый Кучук дрогнувшим голосом,– ты нарушил клятву, ты воровски, не как природный князь, а как разбойник, поднял оружие против тех, кому твой отец, твой повелитель, глава всего кабардинского народа безусловно повинуется. Что скажешь ты в свое оправдание?
Джембулат молчал. Он видимо боролся с собою, но наконец сказал твердо:
– Нет! Таково предопределение Аллаха. Я не отдам оружия.
Кучук вышел из комнаты.
Вельяминов пытливым взглядом встретил возвратившегося валия.
– Ты не принес с собою оружие Джембулата? – сказал он.
Вельяминов встал и начал задумчиво ходить по комнате. Наконец он остановился перед валием.
– Кучук! – сказал он ему.– Ты знаешь, со мною не шутят. Не хочу знать, что побудило сына твоего к измене, но знай, что его спасение – в слепом повиновении… Больше надеяться ему не на что…
Снова пошел старый Кучук и на этот раз застал Джембулата стоявшим посреди комнаты с заряженной винтовкой. Безмолвно смотрел отец на мятежного сына. В эту минуту вошел комендант.
– Гяур! – неистово крикнул Джембулат и бросился с обнаженным кинжалом. Отец быстро заслонил ему дорогу и внезапно и сильно схватил его руку. Кинжал, звеня, упал на пол. Всякая тень надежды исчезла; за такое преступление помилования уже быть не могло. Кучук воротился к Вельяминову.
– Генерал,– сказал он,– я сделал все, что от меня зависело, теперь ты поступай, как велит тебе долг твой и совесть.
И валий с глубоким спокойствием сел у окна.
Вельяминов позвал адъютанта, отдал ему короткий приказ и сел против валия.
Взвод солдат стал приближаться к дому, где находился неукротимый Джембулат. Вдруг из окна грянул выстрел, вслед за ним – другой; двое солдат повалились на землю. Бешеный Джембулат вышиб ногою окно и выскочил вместе с Касаевым, сверкая шашкой… Тогда солдаты дали залп – и преступники, окровавленные, грянулись оземь… Рослам-бек сдался; он оставался в комнате, не стрелял сам и старался уговорить и товарищей по несчастью.
С холодным видом смотрел валий на эту страшную сцену. Наконец он поднялся и стал прощаться с Вельяминовым.
– Такому человеку, как ты,– сказал ему Вельяминов,– никто не может отказать в уважении. Знай, что оказать тебе доверие я почту для себя за счастье.
И они расстались.
Невозможно выразить, какое впечатление произвела казнь Джембулата на кабардинцев, стоявших вне крепости. Слыша выстрелы и догадываясь о их значении, сотни отчаянных наездников, с обнаженной грудью, с разгоревшимися глазами, с устами, запекшимися кровью, неистово волновались, горя желанием мести. Им хотелось бы разорить, уничтожить крепость и все, что в ней находилось и жило, сравнять ее с землей и самое место это посыпать солью.
Но вот среди тревожной толпы появился валий, холодный и спокойный. По знаку его толпа замолкла. С повелительным жестом он крикнул: “На конь!”,– и мерным шагом поехал домой. Толпа безмолвно последовала за ним.
Солнце уже склонялось за горизонт и, золотя долины своими лучами, яркими красками играло на ледяных вершинах отдаленных гор. Конвой валия шел мрачно и уныло.
В душе каждого из этой толпы некогда вольного народа возникало ясное сознание, что кончилась эпоха стремительных, волнующих кровь предприятий, что храбрый джигит должен будет скоро снять свои военные доспехи и променять острую шашку, гурду, и незаменимого товарища боевой жизни, коня, на мирный плуг земледельца, влекомый ленивыми волами. И поникали головы, и мысли тревожнее и тревожнее омрачали суровые лица. Видя гибель родного и привычного быта, они думали, что рушится счастье и будущность их вольного края. Не сознавали они, что то занимается заря светлого будущего, которое внесет в их край родной блага вековой цивилизации и превратит их кровью покрытые поля в роскошные нивы.
И в конце концов, размыслив, кабардинцы не могли не сознавать, что сам Джембулат был виною своей гибели. Вельяминов имел полное право написать Ермолову в своем донесении:
“Кабардинцы хотя и опечалены смертью Джембулата Кучукова, но хорошо понимают, что единственно упорство его и неукротимый характер были причиной оной. Надеюсь, что происшествие сие не произведет никаких лишних беспокойств в Кабарде, а, напротив того, многих должно воздержать от изменнических предприятий”.
Тем не менее трагедия, разыгравшаяся в Нальчике, в которой сошлись железные характеры из железного быта воинственных гор, глубоко поразила умы современников. Имя Джембулата Кучукова прошло по горам Кавказа, и смерть его послужила темой преданий и многочисленных рассказов.
Вельяминов, проводив Кучука, был между тем в затруднении. В Кабарде умы были слишком взволнованы, и ему нельзя было проехать из Нальчика на линию с малым конвоем – не от страха, которого он никогда не знал, а чтобы не изменить своему правилу – быть всегда сильнейшим. И вот он послал на линию привести себе батальон пехоты с двумя орудиями и ждал его прибытия. Весть об этом дошла до валия.
Однажды ночью Вельяминова разбудили и подали ему письмо от Кучука. Валий писал ему:
“Генерал! Ты изъявил желание доказать мне свое доверие. Вот теперь представился к этому случай. Тебе дорога на линию кажется опасной, и ты потребовал к себе конвой из Екатеринограда. Прошу тебя, доверься моим пятистам кабардинцам, которых я тебе посылаю. Они проводят тебя до Екатеринограда”.
Утром, с восходом солнца, партия кабардинцев двигалась по плоскости от Нальчика к Екатеринограду. Но веселая джигитовка уже не оживляла этого поезда. Угрюмо ехали всадники, надвинув на глаза папахи. Ни слова не слышно было в конной толпе, и только земля глухо звучала под копытами лошадей.
Впереди, один, задумчиво ехал – Вельяминов.
XXXIII. ЧЕРНОМОРЬЕ ПРИ АТАМАНЕ МАТВЕЕВЕ
Против Черномории, стоявшей бессменным стражем на рубеже России по самому важному нижнему течению Кубани, от Усть-Лабинского укрепления и до Черного моря, сидели в горах сильнейшие враждебные черкесские племена, шапсуги и абадзехи, готовые ежеминутно обрушиться на нее бичом смерти и истребления. И тем не менее 1817 год, которым начиналась на Кавказе Ермоловская эпоха, застал ее в относительном спокойствии; черкесы помнили еще опустошения их земель, которыми энергичный атаман Бурсак ответил на их набеги, и до поры до времени оставляли Черноморскую линию в покое.
Но этот мир, это спокойствие были даже очень относительны. Не было крупных вторжений, не приходили тысячные партии, но мелкие набеги продолжались, и официальные источники того времени представляют красноречивые факты вечной тревоги, царившей на линии. С 1812 по 1816 годы – в период, который и самими казаками называется “мирным”, в разное время, поодиночке, черкесами уведены в неволю шестьдесят казаков и женщин и угнано более тысячи голов скота.
Но не прочно было даже и это тревожное затишье. К тому времени над Черноморией уже не бодрствовало неусыпное внимание старого атамана ее Бурсака: годы взяли свое, и он, удрученный трудами и ранами, стал проситься на отдых и сложил наконец, в 1816 году, свою атаманскую насеку. Преемником его является непременный член войсковой канцелярии подполковник Матвеев.
Седовласый, кроткий, “весьма занимательной наружности” – как описывает его путешественник Гераков, Григорий Кондратьевич Матвеев был казак еще Потемкинского времени. Он видел штурмы Очакова, Измаила и Березани, ходил с Головатым в Персию, искрестил черкесские земли с Бурсаком, наконец, командовал на Дунае, после геройской смерти Поливалы, пешим полком черноморцев. Там четвертого июля 1810 года заслужил он Георгиевский крест, прорвавшись со своим полком на гребной флотилии между Рущуком, Журжей и батареями, устроенными по обоим берегам Дуная, и в 1812 году возвратился на родину, уже подполковником, с Владимиром в петлице и Анной на шее.
Таким образом, вся предшествовавшая жизнь, по-видимому, давала ему право с достоинством и честью держать атаманскую палицу.
Но в то время в Черномории заводились порядки, разлагавшие старинный казацкий быт, а с ним вместе и казацкую силу. Среди свободной общины, важнейшим законом которой было воинственное братство и равенство, заводилась богатая аристократия, уже одним своим существованием нарушавшая весь стародавний казацкий строй. Дело в том, что по старому обычаю, по войсковому укладу, каждому члену войсковой общины, как чиновному, так и простому казаку, представлялось пользоваться землей по мере надобности. Но это патриархальное “по мере надобности” скоро обратилось, как выражается историк Черноморского войска, в феодальное “по мере возможности”. И те, кто был облечен чинами и властью, насколько могли стали расширять свои поземельные владения, не заботясь о том, что останется на долю их нечиновным собратам. Чтобы придать “пользованию” характер “владения”, люди эти отособились от своих нечиновных сочленов и водворились хуторами; хутора закреплялись за ними пожизненно, а затем мало-помалу стали переходить и в вечное потомственное владение. Появились даже крестьяне, скупленные во внутренней России и переселенные оттуда на далекое черноморское побережье.
Все это начиналось уже давно; не без вины были в этом деле и батько кошевой Чепега, и умный Головатый, и храбрый Бурсак, но при них на новых отношениях лежал все еще характер простоты и патриархальности, а главное – не отражались новые порядки непосредственно на боевых обязанностях войска, на защите границ.
При Матвееве положение дел стало круто изменяться и в последнем отношении. Атаман, человек слабого характера, сразу попал под влияние этой новой аристократии, разбогатевшего казачества, и в земле Черноморского войска начинается безурядица: военные повинности распределяются неуравнительно, наряд на кордонную службу производится без очереди, служба внутренняя, несравненно легчайшая, в угоду богатым казакам не различается больше от службы пограничной. Сам атаман лишь изредка выезжал из города, а глядя на него, и полковники бросали свои полки и кордонную стражу и уезжали на хутора – хозяйничать. Здание, сколоченное мощной рукой Бурсака, начинало валиться, оборона границы слабела день ото дня.
Черкесы, зорко следившие за всем, что делается на линии, должны были ясно видеть, что теперь им уже нечего бояться, и над низовым побережьем Кубани начинали собираться грозовые тучи.
К сожалению, не так смотрели на дело в Херсоне, которому подчинена была Черномория, а еще более идеальные воззрения на этот счет царили в Петербурге. Продолжительный мир, который был куплен Бурсаком дорогой ценой безграничных усилий и жертв и поддерживался постоянной готовностью Кубанской линии снова ответить на вражду беспощадной враждой, там принят был как доказательство возможности жить с черкесами в мире, как начало нового периода, обещающего в самом скором времени гражданственное развитие черкесов. И слабый атаман, которому, как старому казаку, лучше были известны свойства черкесского мира, не сумел ничего сделать против этого направления, соответствовавшего высоким гуманным идеям императора, но неприменимого к краю. Матвеев оказался ниже предстоявшей ему задачи.
Из Петербурга приехал чиновник государственной коллегии иностранных дел надворный советник де Скасси и принял на себя роль посредника между черкесами и казаками. Чтобы упрочить приязненные отношения горцев, по его совету заведены были меновые дворы. Мера эта была по вкусу черкесам, и торговля немедленно завязалась. Из-за Кубани шел в русские границы лес и сырые материалы, Черномория давала черкесам соль и мануфактурные товары. Чтобы облегчить эти мирные торговые сношения, де Скасси вошел с представлением о дозволении черкесам расположиться аулами на самом левом берегу Кубани, а хуторами – так даже селиться и на правом ее берегу, среди русских станиц. И хотя войсковое начальство наконец взялось за ум, но ему удалось отстоять лишь родную территорию; левый же берег Кубани скоро покрылся черкесскими аулами, стоявшими постоянной грозой перед самыми глазами русского порубежного населения. Так, в полную противоположность политике Ермолова, очищавшего в это самое время Терек от “мирных” чеченцев, на Кубани создавалось это ненадежное сословие лукавых врагов и принимались все меры к их благосостоянию. “Особенно наблюдать,– писал император, вводимый де Скасси в заблуждение,– чтобы владельцы, поселившиеся при Кубани, не имели от местного казачьего населения никаких притеснений и чтобы не было с них сбора денег ни на какие земские повинности или расходы”. Де Скасси не ограничивался даже и этими проявлениями благосклонности к черкесам. Располагая большими казенными суммами, он собирал к себе горцев, угощал их, ласкал, осыпал подарками, уговаривая быть мирными. Мирные сношения были в полном ходу, и донесения о них могли быть составляемы в самых радужных красках.
Была, однако, оборотная сторона медали. Черкесы, конечно, охотно торговали, еще охотнее ездили в гости к де Скасси, живали у него десятками по нескольку дней, принимали подарки и охотно давали, пока были на правом берегу Кубани, всякие обещания, благо они ничего не стоили, но, переходя на свой, левый берег, они просто потешались над простодушной доверчивостью европейского дипломата. “Мирные” черкесы, пользуясь свободным доступом на русскую сторону, высматривали расположение кордонной стражи и с наступлением ночи отправлялись за добычей; в этих набегах принимали деятельное участие и недавние гости дипломата, и были случаи, что горца, которого утром угощал и одаривал де Скасси, вечером захватывали на хищничестве вместе с его подарками. Воровство, грабежи и разбои, замолкшие было под железной рукой Бурсака, приняли размеры поистине ужасающие. Тогда-то потомок насмешливого запорожца и сложил свою поговорку о “мирных” черкесах: “вдень мирний, а вночi дурний”…
Но разбои и грабежи можно было считать просто разбоями и грабежами, а не военно-враждебными действиями со стороны черкесов, и они, все усиливаясь, в течение двух лет не мешали, однако существовать иллюзии о будто бы развивавшихся мирных сношениях с черкесами.
Как вдруг трагическое происшествие, потрясшее Кубанскую линию, сразу прекратило эту недостойную комедию недоразумений. Четвертого января 1818 года давно уже забытая на Кубани тревога всполошила всю линию. Сильная черкесская партия, спокойно переночевав в мирных аулах, ринулась на Капанскую почтовую станцию. Там все было захвачено врасплох, и прежде чем маяки разнесли тревогу, горцы уже покончили со станцией. На этот раз они, однако, удовольствовались малым и возвратились домой. Матвеев пожаловался анапскому паше. Паша отвечал резонно, что черкесы – разбойники, которых следует ловить и, привязав камень на шею, бросать в Кубань, и что пусть-де атаман сам принимает меры для охраны своей границы.
Два года прошли после того в каком-то напряженном состоянии с обеих сторон; не было войны, не было и мира, и только разбой свирепствовал на Кубани. Но вот, уже в конце 1819 года лазутчики дали знать, что как только Кубань покроется льдом, черкесы снова вторгнутся в Черноморию.
Матвеев чувствовал необходимость принять меры. Нужно сказать, что Черноморское войско, выставлявшее тогда двадцать один полк пехоты и конницы, делилось на три смены, или очереди; в первых двух очередях было по семи полков, в третьей – шесть, так как один из конных полков с 1819 года постоянно командировался с Кубани на службу в царство Польское. Одна очередь обыкновенно занимала кордон, две – находились в домах “на льготе” и вызывались только в случае надобности. Матвеев и ограничился тем, что выдвинул на границу эти льготные строевые части и послал донесение графу Ланжерону, который, зная малочисленность Черноморского войска, потребовал полки с Дона. Но полки эти пришли, когда в них уже не было надобности.
Между тем донесения лазутчиков скоро оправдались, и не далее как в январе 1820 года сильная партия черкесов появилась на правом берегу, направляясь к Вассюринскому селению. Это первое покушение им, впрочем, не удалось: есаулы Косович, Забора и войсковой старшина Гаврюш успели преградить им путь. Горцы воротились за Кубань, но только затем, чтобы там усилиться,– и вдруг двадцать четвертого января семь тысяч всадников двинулись на русскую сторону. Прорыв был сделан в дистанции Елизаветинского поста, и горцы ударили на хутора Осечки, находившиеся верстах в шестидесяти пяти от Бкатеринодара и в пятнадцати верстах от Кубани. Восемьдесят казаков, предводимых подполковником Ляшенко и войсковым старшиной Порохней, выскакали наперерез скопищу и стали на отбой. Черкесы одним натиском семитысячной массы смяли казаков, а через час одни обгорелые головни показывали место, где жили хуторяне. Горцы забрали тридцать человек в плен, много скота – и ушли восвояси. Прошла неделя, и первого февраля вторжение повторилось. Теперь уже восьмитысячное скопище двинулось к Полтавской станице. С ближайших постов не проглядели неприятеля. Есаул Сиромаха и хорунжий Синьговский быстро прискакали с резервами, но вся их сила состояла не более как из двухсот казаков, и потому им нечего было и думать удержать многочисленную черкесскую конницу. Но в Сиромахе и Синьговском жил еще мощный дух старого Запорожья. Видя, что горцы обложили со всех сторон несчастную станицу, и не имея силы отклонить удар, они, имевшие полную возможность не вмешиваться в дело, не хотели оставаться равнодушными зрителями разгрома родных куреней и бросились на неприятельскую облаву с тем, чтобы прорубиться и разделить одну общую участь со своими братьями. Благородная решимость их увенчалась неожиданным спасением станицы.
Уже горцы вторглись в нее, уже пылали жилища казаков и упорный бой закипел в улицах. Сиромаха и Синьговский, соединившись с жителями, геройски, шаг за шагом, отстаивали Полтавскую; священник с крестом в руках явился посреди защитников. Но, к счастью полтавцев, помощь была уже недалеко. Все ближе и ближе, сверкая в лучах восходящего солнца длинным лесом наклоненных пик, несутся на тревогу полки Стороженки и Животовского. Смелым и дружным ударом свежих сил им удалось выбить черкесов из станицы, и Стороженко, пользуясь смятением врагов, соединил под свою команду все наличные оборонительные силы и погнал горцев к Кубани.
Казаки при этом взяли с боя два неприятельские значка и успели отбить часть полона, но пятнадцать полтавских жителей все-таки уведены были в плен. Храбрый Синьговский находился в числе убитых.
По всей Черномории поднялась тревога. Но прошло еще лишь несколько дней, и двухтысячная партия черкесов снова вторглась в казацкие земли, прорвавшись в дистанции Петровского поста. Напрасно казачий есаул Кумпан со своим отрядом пытался загородить им дорогу. Отбросив горсть казаков, черкесы ударили на хутора, и хотя в то же время на помощь к Кумпану прискакал Копыльский пост с войсковым старшиной Головинским, но оба они были бессильны остановить неприятеля. Горцы сожгли хутора, забрали скот, имущество и полонили людей. Головинский и Кумпан до конца не сторонились от боя и рядом смелых нападений много мешали неприятелю, но все энергичные усилия их были напрасны,– слишком малое число было казаков, чтобы отстоять хуторян.
Набеги черкесов, не находившие отпора, сильно поколебали доверие черноморцев к своему начальству. Общее негодование особенно было против атамана Матвеева, допускавшего горцев безнаказанно разорять казачьи станицы. Действительно, только нераспорядительности начальствующих и небрежности их приходилось приписывать бедствия Черноморской линии. Геройская смерть Синьговского и доблесть Сиромахи, даже энергия Кумпана и Головинского и смелая удаль Стороженки свидетельствовали, что не вымерла еще в Черномории старая Запорожская Сечь. Да не было кому распорядиться ею, направить ее; нигде не видим мы войскового атамана, ни разу не сел он на коня, чтобы лично вести на бой своих черноморцев. Роптали казаки и заклеймили на веки веков память своего атамана злой насмешкой: “Матюха, развiшав уха”.
И правы были казаки. Втянувшись в бесполезную переписку с анапским пашой, атаман их не обращал должного внимания на тревожные известия из-за Кубани, и все распоряжения его состояли исключительно все в том же вызове на службу льготных частей. Не позаботился он, зная недостаток сил на кордонной линии, вызвать из войска для защиты границы всех способных носить оружие, как это делывал Бурсак, умевший в чрезвычайных случаях даже обойти запрещение переходить Кубань или прямо добивавшийся разрешения наказывать черкесов в их собственных землях.
Разгромом Петровских хуторов окончились бедствия этого года; наступившая оттепель разбила на Кубани лед, переправы стали трудны, и вторжения прекратились.
В таком положении дел застало Черноморию распоряжение о включении ее в общий состав отдельного Кавказского корпуса. Горький опыт, вынесенный в последние годы черноморским казачеством, убедил наконец и высшую петербургскую администрацию в неудачах той системы, представителем которой был де Скасси, и край решено было передать в распоряжение Ермолова. Высочайшее повеление об этом последовало одиннадцатого апреля 1820 года.
Неохотно принимал в свои руки черноморское казачество Ермолов. Соединение двух районов, имевших общего врага, под одной властью представляло неизмеримые выгоды, но Ермолов знал, что край разорен войной и требует для своей защиты новых войск, которых и так мало было в его распоряжении; знал также безурядицу, внесенную сюда управлением отдаленных херсонских губернаторов, не знакомых со свойствами и положением края, и начинавшимся внутренним разложением казацкого строя. “Задолго прежде,– говорит он в своих записках,– искал я случая избавиться от сего войска, ибо известны были мне допущенные в нем беспорядки, расстроенное оного хозяйство и бестолковые распоряжения войсковой канцелярии, которой самовластно управляли адъютанты генералов Дюка де Ришелье и потом графа Ланжерона. Французским администраторам не легко было познакомиться с нуждами и особенно свойствами запорожцев. Сверх того, знал я, что самое отправление службы производится казаками нерадиво, и закубанцы, делая частые и весьма удачные набеги на земли их, содержат их в большом страхе. Прежде для охранения их расположен был полк пехоты и полурота артиллерии, и хотя представлял я о необходимости продолжить пребывание там полка, но оный оттуда удален, и я должен был уделить в помощь войска Кавказской линии, тогда как для собственной защиты оной их недостаточно”.
Действительно, хотя Ермолов и не был прав относительно казаков, хотя он забывал вековую службу их, в самых несчастьях полную доблестных дел, но положение края, которое он застал, должно было возбуждать в нем серьезные опасения.
Черномория располагалась тогда на обширной территории в двадцать восемь тысяч квадратных верст, на которой жило население, насчитывавшее только около тридцати шести тысяч душ, считая в этом числе дряхлых стариков, увечных и раненых воинов, уже не годившихся для службы, и малых детей. Таким образом, не приходилось на квадратную версту и одного человека, который должен был в одно и то же время и возделывать и защищать ее. И это малочисленное население, раскинутое на обширнейшей территории, далеко не все было уже настоящим казачеством, привычным к ратному делу.