
Полная версия
Философия истории
Раскрываемое нами понятие группы или коллективной исторической индивидуальности вовсе не требует абсолютной всевременности и всепространственности эмпирически-ограниченного ее бытия. Всякая группа возникает во времени и пространстве и в них же погибает; по крайней мере, так обстоит дело со всеми известными нам группами, и нет основания ждать, что появятся бессмертные. Члены группы принадлежат к ней не все заполненное их жизнью время: они становятся ее членами и перестают быть ими, переходя в другие группы. Точно так же нет необходимости, чтобы всякий член группы находился в ней целиком. – Ничто не мешает ему находиться и в других еще группах. Степень его вхождения в нее зависит и от него (– насколько он ею качествует?) и от нее (насколько она как личность раскрывается в многообразии качествований?). Идеальная историческая коллективная индивидуальность должна всецело развиться, выразить себя в многообразных качествованиях тех индивидуумов, в которых она конкретна. Но она может остаться и в эмбриональном состоянии, качествовать однообразно. Тогда, очевидно, она несовершенная, зачаточная личность (ср. § 25). И есть подлинный мотив в том, что социализм представляет себе будущее бытие пролетариата как бытие общества, говоря о пролетарской науке, пролетарском искусстве и т. д. Ему неясно лишь то, что все эти качествования уже не будут «пролетарскими». С другой стороны, заслуживает внимания тот факт, что действительно увлеченный «классовым идеалом» человек целиком уходит в свою идеологию. Мы видим, как меняется его характер, иными качественно становятся его интересы и симпатии. И вовсе не всегда перемена сопровождается сужением сознания: оно обусловлено другим – упрощенным пониманием идеала группы.
Нас не должна удивлять принадлежность одного и того же индивидуума к разным историческим индивидуальностям. Ведь нам уже известно, что эмпирически ни одна не достигает полноты своего развития. Такие, как класс, в большинстве случаев из эмбрионального состояния и не выходят. С другой стороны, у нас есть все основания предполагать, что и в историческом процессе осуществляется вместе с разъединенностью и единство. Каждая историческая индивидуальность должна бы была осуществить в себе всю высшую личность, выражаемую в других индивидуальностях того же порядка. Для этого она должна бы была вобрать в себя и поглотить в себе все прочие. Но равным образом и все они должны бы были стать тою же высшею личностью, каждая в себе самой. А следовательно, всякая историческая индивидуальность должна бы была и погибнуть в других. Говоря конкретно и допуская, что буржуазия, дворянство, пролетариат суть исторические индивидуальности, поясним свою мысль так. – И дворянство, и буржуазия, и пролетариат должны стать всем обществом, растворив в себе другие классы, и потом перестать быть, растворившись в них. Но этот процесс жизни и смерти вовсе не должен слагаться из двух хронологически-последовательных периодов времени. Напротив, во всевременном единстве оба периода совпадают и совмещаются, т. е. непрерывно и постоянно происходит «перелив» одного класса в другой, происходить же конкретно он может лишь в индивидуумах. И не только «переливаются» друг в друга исторические индивидуальности, становясь за счет других и в них погибая: они, особенно при слабости развития каждой, еще и сосуществуют (ср. § 25).
Мы не оспариваем разъединенности во времени и пространстве всех входящих в данную группу: мы только усматриваем в эмпирически-ограниченной разъединенности умаленность. Но нельзя оспаривать и реальность связующего членов группы в единство. Абсолютируя разъединенность, придется признать членов группы разъединенными атомами, качественная специфичность каждого из которых при последовательном развитии мысли безразлична; придется вместе с тем отъединить от них и связующее. А это приведет к применению понятий системы, изменения, функциональной взаимозависимости, причины и к ипостазированию системы в особую отвлеченную, духовную или психическую, реальность. Если же отказаться от подобного трансцендирования системы, надо признать ее находящеюся в индивидуумах, т. е. прийти к теории всеединства.
Итак, понятие группы – если остановиться еще и на понятии развития ее, это станет очевиднее – оказывается понятием всеединства. Исторической науке надо или отказаться от понятия группы, т. е. исторической коллективной индивидуальности, или строить себя на развитой нами теории, которая, конечно, не является новой: она современница научно-исторической мысли. Понятие же «группы» (исторической коллективной индивидуальности) для истории и вообще всех социальных наук необходимо. Без него никакой истории не написать. Всякий историк считает нужным говорить о национальных идеалах, народной воле и т. п. Часто, правда, он боится, особенно за последнее время, терминов, связанных с понятием народа. Но зато он без малейшего колебания говорит о настроениях «масс», «общества», «армии», о «борьбе классов». Легко признать подобное словоупотребление метафорическим. Надо еще показать: как без него обойтись. И я утверждаю, что без него обойтись нельзя. Представьте только себе историю без этого понятия. Она сразу превратится в беспорядочную груду единичных фактов, и мы получим нечто очень далекое и от истории, как науки, и от истории, как действительности. Пускай наши противники видят в исторической терминологии только удобную для обозначения однородных явлений и действий множества лиц символику. Они обязаны показать, на чем покоится «однородность» и чем оправдывается применение «символики».
17
Наличность в истории и важность для нее понятия исторической индивидуальности еще не дают окончательного ответа на основной для нас вопрос: можно ли говорить о субъекте всего исторического процесса, о человечестве как носителе истории?
С признанием человечества субъектом исторического развития кажется несовместимым, с первого, по крайней мере, взгляда, весьма распространенный социологизм. Утверждают, что существует «закон развития», неизменно выражающийся в жизни всех народов или каких-нибудь других исторических индивидуальностей, например – «культур», тех же «классов» и т. п. В связи с этим исторические индивидуальности мыслятся как разъединенные, или, во всяком случае, их взаимодействие признается явлением второстепенным и несущественным. В последнее время подобную разъединенность исторических субъектов с особенною резкостью защищает Шпенглер, чему немало способствует и то, что для него субъектом развития всегда является не народ, общение которого с соседями отрицать трудно, а культура. Правда, нельзя отвергнуть и потому приходится особенным образом объяснить влияние на европейскую культуру египетской, вавилонской, античной и спорно сведение этих влияний на несущественные частности. Но уже легче говорить о слабости взаимоотношений между культурами европейской, с одной стороны; среднеазиатскими и даже китайской с другой. Еще, по-видимому, легче отстаивать полную обособленность от европейской или русской культур культуры майя или инков. А для опровержения нашего тезиса достаточно указать хотя бы на одну, обособленную от прочих культур.
Шпенглер– очень показательное и совсем неслучайное противоречие – утверждает, будто в существе своем «культуры» абсолютно чужды друг другу, даже непонятны друг для друга, и в то же самое время признает их все порождением одной и той же «Urseelentum». «Первичная душа», мыслимая им как потенция всего, что только было, есть и будет, последовательно и одновременно актуализируется в конкретных культурных душах, причем всякая из них осуществляет один общий для всех закон развития. Таким образом, у Шпенглера есть и единство субстанции (в происхождении всего из одной души), и единство формы развития, которую, конечно, можно отделить от содержания лишь условно, и несводимость качествований друг на друга (ср. § 13).
Допустим, что существует один общий «закон развития», тип индивидуального развития для исторических субъектов. Вытекает ли отсюда неизбежность отвергать существование всеединого субъекта истории? – Нисколько. Как раз наоборот. Этот «закон» или «тип» развития как бы повторяется в каждом отдельном случае, скажем, в каждом из нас. Но это нисколько не мешает нашему взаимообщению и взаимовлиянию, которые вынуждают нас признать себя и других за индивидуализации высшего субъекта. Если же присмотреться к проблеме внимательно, так и само существование общего закона приводит к признанию того же высшего субъекта.
Мы усматриваем общий закон, «общее», в развитии каждой «культуры», как своего рода «форму» ее, тождественную с такою же формою других культур, даже – как ту же самую форму. Ни в одной из наблюдаемых нами культур не воспринимаем мы этой формы в отрыве от содержания, от самого развивающегося субъекта, отвлеченно. Форма имманентна оформляемому ею, «закон развития» и есть сам развивающийся субъект в том, что у него есть «общего» с другими ему подобными. Но это «общее» в каждом субъекте неотделимо от индивидуального, непрерывно, в каждой точке своей переходит в индивидуальное. Оно во всех объемлемых им индивидуумах существует в качестве конкретного их всеединства. Оно отличимо от специфически-индивидуального в каждом из них. Но эта реальная отличимость его и выразимость его в общем понятии обоснована не тем, что существует само отвлеченное общее, и не тем, что на индивидуумов воздействуют одинаковые внешние влияния. В первом случае, оставалось бы необъяснимым: как общее переходит в специфически-индивидуальное, индивидуализируется в каждой личности, почему оно не отделимо от специфически-индивидуального. Во втором случае, необходимо объяснить однородность индивидуальных «реакций», т. е. существование самого общего. Реальная отличимость общего может быть обоснована, как уже указано (§ 12), только признанием высшей индивидуальности, качествующей в объемлемых «общим» личностях. Ее качествование, определяющее себя в данных индивидуальностях и их качествованиях (в нашем конкретном примере – эта смена моментов или периодов развития) есть для нее самой – момент, всеединый с другими моментами, и момент, всеединый в индивидуализациях его моментами-индивидуумами. Для каждого же из них это качествование высшего субъекта, неясное во всеединстве (даже стяженном всеединстве) своем. Для каждого из них оно доступно только как определяющая сверху воля, как «это», индивидуализующееся вниз (в нем самом и в других индивидуумах), и как «просто», «отвлеченно» «это» вверх.
«Закон развития» субъектов данного порядка приводит нас таким образом к пониманию его в смысле качествования высшего субъекта в этих субъектах, т. е. и к усмотрению самого высшего субъекта. Если действительно существуют «законы развития», общие всем историческим индивидуальностям, в частности – всем культурам, существует и всеединый исторический субъект, т. е. человечество. В «законосообразности» развития заключается самое полное и убедительное доказательство реальности всеединого субъекта истории, искажаемого в понятие чисто-потенциального «Urseelentum».
Рядом с этим «доказательством» бледными и недостаточно убедительными кажутся все прочие. А они все-таки существуют. Как явствует из предшествующих рассуждений, против нашей теории могло бы говорить отсутствие эмпирической связи между людьми и группами человечества (историческими индивидуальностями). Но как раз такое отсутствие и недоказуемо. Ведь то, что мне известно, уже со мною и связано, хотя бы только чрез мое знание. И майя и древние инки находятся в несомненной связи с нами, не говоря уже о китайцах. Мы знаем о них, общаемся с ними и их культурой чрез воспринимаемые и изучаемые нами памятники ее. Чем глубже понимаем мы связанное с данным памятником социально-психическое содержание, тем больше чрез него вступаем в непосредственное соприкосновение с качествующим в нем всевременным субъектом. Для того, чтобы обосновать защищаемое нами единство человечества, вовсе не нужно постоянное эмпирически уловимое взаимодействие между всеми составляющими его группами: вполне достаточно даже однократного и опосредствованного скрещивания отъединенной группы с теми, единство которых несомненно. И если есть сейчас на земле какая-нибудь группа человечества, никогда и ни с одною из известных нам исторических индивидуальностей не общавшаяся, т. е. никому даже неизвестная, отсюда не следует, что о ней никто никогда и не узнает, т. е. что она останется вне эмпирического процесса истории, т. е. вообще вне его. Отвергая «общение» и «связь» моментов человечества друг с другом, под «связью» и «общением» мыслят войны, «племен договоры». Но разве наша современная культура связана с античною войнами? Разве мы общаемся с Плотином или Конфуцием посредством договора или разговора? Разве древняя наука становится нашим достоянием благодаря завоевателям или дипломатам?
18
Ограничивая себя развитием человечества, история рассматривает человечество в его духовно-душевной деятельности, и душевность является основною стихией истории. В душевности нет пространственной разъятости. В ней существо развития сказывается полнее всего, требуя рассмотрения на основе всеединства и в то же самое время сохраняя свою ограниченность, снимаемую в высшей сфере духовности. Предмет истории может быть ближайшим образом определен как социально-психическое развитие всеединого человечества. История оставляет вне своей области всю «материальную» сторону человеческой жизни, хотя и пользуется ее фактами как средствами для достижения своей цели. Ходячее сочетание слов – «исторический материализм» звучит для историка вопиющим и буквальным «contradictio in adjecto».[22]
Социально-психическое всегда так или иначе, опосредствовано или непосредственно связано со всеединым человечеством. Социально-психическое есть либо деятельность человечества в целом (например – закон развития культур), либо деятельность одной из индивидуализации человечества, какой-нибудь исторической индивидуальности (культуры, народа, социальной группы). И деятельность индивидуума, поскольку она связана с деятельностью других или оказывается «родовою», «общею», исключения не представляет. Взятая ограничительно и условно, т. е. только как индивидуально-психическая, деятельность данного индивидуума не социальна и не исторична (§ 14); но она и не действительна, не реальна: человек, как говорил еще Аристотель, есть ζώον πολιτικον.[23] Часто исследователь не углубляется в единство исторического процесса, противопоставляет друг другу «факты» и «события», не отличает «биографического» от «исторического». Это его право, но поскольку он теряет сознание условности и ограниченного, вспомогательного значения производимой им «изоляции», поскольку он изоляцию абсолютирует, он не на высоте истории. Так бывает при рассмотрении причин того либо иного события (§ 3), например – войны, когда принимаются в расчет надежды и планы искусственно вырываемых из общей связи полководцев, государей, дипломатов и т. п. Но, во-первых, подобных исторических явлений очень немного; во-вторых, они не играют существенной роли и по какому-то инстинкту (на мой взгляд, свидетельствующему о чутье к подлинно-историческому) отбрасываются или признаются второстепенными; в-третьих, внимание к ним еще не исключает бессознательного пользования ими как средством для выражения совсем иного; в-четвертых, внимание это свидетельствует о недостаточной историчности историка. Несравненно хуже и для последнего – для недостаточной историчности – показательнее попытки конструировать процесс в смысле механического взаимодействия факторов.
Для исторической науки типичны явления, связанные с коллективными индивидуальностями. Это прежде всего явления, неправильно толкуемые как общие всем членам данной группы, класса, народа. Историк говорит о настроениях, надеждах, воле, разуме, инстинкте масс и т. д. (ср. §§ 16, 17). Сюда же относятся конструируемые (вовсе не произвольно, почему и термин «конструировать» не особенно удачен) историками системы мировоззрения, системы этических, эстетических норм и т. п., хотя субъект их ближайшим образом и не определяется. Сюда же относятся и такие исторические явления как система права, государственный, социальный и экономический строй и т. п. Все это должно быть признано социально-психическим и по природе своей и потому, что всегда относимо к некоторому коллективному субъекту, который, повторяю, часто ближайшим образом не определяется. Но что такое «Возрождение», когда мы говорим о «настроении» или «миросозерцании» его, как не субъект, не коллективная личность? Чтобы подчеркнуть это, мы часто даже говорим о «человеке эпохи Возрождения», о «среднем человеке» данной эпохи, о «средневековом купце» или «французском буржуа XVIII в.». Во всех таких случаях «средний человек», конечно, не статистическая величина, выводимая путем манипуляций с большими числами (хотя иногда – см. § 3 – статистика и полезна), не формально общее понятие, определимое путем перечисления реально-находящихся в нем существенных признаков, и не «обыватель». «Средний человек» и есть коллективная историческая индивидуальность, поскольку она берется в ее стяженности.[24] Потому-то она и не поддается отвлеченному определению и в нем не нуждается. Очевидно, та же коллективная индивидуальность, но в связи ее с Абсолютным, мыслится и за системою религии, этики или права, каковые должны быть рассматриваемы в смысле качествований этой индивидуальности и отнюдь не ипостазироваться в особые сущности (§ 20).
Все перечисленное нами до сих пор, несомненно, объемлется понятием социально-психического. Равным образом к области социально-психического относятся революции и войны, столкновения социальных групп и личностей. Конечно, на войне или в драке люди физически калечат и уничтожают друг друга. Но за физическими их воздействиями протекают психические факты, которые для историка только и существенны. И если историк устанавливает число убитых и раненых, подсчитывает количество тяжелых орудий и т. д., он делает это лишь для того, чтобы уяснить «размер» напряжения и поражения, т. е. чисто социально-психические факты. Если он ничего, кроме цифр, не видит и не знает, он столько же понимает в истории, сколько понимал в музыке известный нам по басне слушатель соловья. И не развитие крупного землевладения, крепостнических отношений, не количество рабов является предметом истории, а то, что за всем этим скрывается, социально-психическое (ср. § 3). Надо всемерно бороться со склонностью антропоморфизировать, т. е. уподоблять конкретному индивидууму и ипостазировать коллективную историческую индивидуальность, символизируемую сейчас приведенными и подобными им фактами. Но не следует понимать эту борьбу, как остановку на внешнем и метафизирование внешнего, как превращение символа посредством отрицания его символичности в единственную реальность.
Словом «история» слишком часто злоупотребляют. Говорят, а за последнее время и очень много говорят об истории материального быта. В Петербурге даже образовали особую «Академию Материальной культуры», трогательно именуемую «Маткульт». С давних пор уже появляются труды по «истории» костюма, «истории» оружия, земледельческих орудий и т. п. Некоторые из этих трудов мне приходилось в свое время изучать. – Не знаю более утомительных по бессвязности изложения и мучительной скуке книг. Они становятся интересными лишь в том случае, если сам начинаешь производить историческую работу над собранным в них обильным материалом. Дело заключается в следующем. – Не может быть связи развития, т. е. исторической связи, между пространственно разъединенными вещами, пока не преодолевается их разъединенность и материальность. Повесьте в один ряд все костюмы данного народа за известный период времени. Сколько бы вы ни переходили глазами (с помощью или без помощи ног) от одного к другому, вы, оставаясь в строгих пределах «костюмности», не сумеете связать ваш ряд в одно развивающееся целое. Для установления связи вам понадобятся понятия формы, цветов и их гармонии, качества материи и т. д. А чтобы понять изменение одной формы в другую, переход от состояния этих цветов к состоянию тех, вам придется так или иначе прибегнуть к чувству формы и краски, к эстетическим и бытовым идеалам. Вы, разумеется, постараетесь сохранить свою объективность, прибегнув сперва к понятиям техники, к технологии материалов. Но, во-первых, и техника и технология уже социально-психические факты, а, во-вторых, их будет недостаточно и все равно без эстетических и бытовых идеалов вам не обойтись. Когда же вы сумеете объять ваш материал категориями социально-психического, он оживет, приобретет исторические смысл и ценность, а чисто-материальные предметы (в нашем примере – костюмы) станут выражать, символизировать, при всей разъединенности своей, непрерывное развитие некоторого качествования.
Римская тога, с ее тщательно разглаженными линиями, не набрасывается небрежно на плечи, подобно походному плащу. Требуется известное уже при Цинциннате уменье ее надеть и носить. В ней нельзя работать. В ней смешно бежать или даже быстро идти, торопиться. Она требует внимательного отношения к себе, когда садишься или встаешь, пожалуй, не менее внимательного, чем кринолин или фижмы. Зато мало какой другой наряд способен в той же мере оттенить важность и благородно-спокойные манеры. В этом смысле наш современный мундир ничего не стоит по сравнению с римскою тогой. И разве не такою должна была стать официальная и парадная одежда римлянина, не извне, как современный чиновник, заковываемого в достоинство, но определяющего его изнутри? Римлянин был весь проникнут сознанием своей свободы и своего достоинства, которые не позволяют ему бегать и спешить, подобно какому-нибудь рабу, зависимому человеку, выскочке. – «Civis romanus sum».[25] Если он заседает в сенате или отправляет магистратуру, он должен и вовне неторопливо выразить свое достоинство, сдержать природную живость своей натуры, вероятно, не меньшую, чем у современных нам итальянцев. Если он идет по улице, ему, сопровождаемому толпою друзей и клиентов, нечего уподобляться какому-нибудь жалкому простолюдину. Хорош представитель римского народа – Веррес! Пираты появились у берегов его резиденции, врываются в гавань. А он выскочил посмотреть, в чем дело, прямо с пиру, не сняв венка, не надев тоги или военного плаща полководца! Право, не гибнет ли Рим? – К римскому, провозглашенному войсками императором, генералу, движущемуся из Галлии в Рим, прибыли послы сената. И он принимает сенаторов не в тоге, а в… штанах!
Теперь, я полагаю, ясно, при каких условиях и при каком подходе к проблеме возможна «история костюма», «история материального быта» вообще. Материальное само по себе, т. е. в оторванности своей не важно. Оно всегда символично и в качестве такового необходимо для историка во всей своей материальности. Оно всегда выражает, индивидуализирует и нравственное состояние общества и его религиозные или эстетические взгляды, и его социально-экономический строй. Вспомним изысканные наряды Бургундии при Карле Смелом, парики в эпоху короля-солнце, помпезную процессию испанского самодержца в спальню супруги-королевы, прически дам при дворе Людовика XVI или лозунг модниц в эпоху Директории: minimum материи – maximum эффекта! Конечно, с той же точки зрения надо подходить и к истории материального быта вообще, отпечатлевающего социально-психический процесс на преображаемой им материи, причем нисколько не умаляется «показательное» значение самого материального бытия, возможность с его помощью и в его терминах говорить о социально-психическом. Эта история возможна только, как один из моментов, как одно из качествований исторического процесса, выражающее и символизирующее в себе его самого. Оттого-то доныне еще обладают непревзойденною ценностью работы прежних «археологов», умевших жить в прошлом. Они ошибались (как ошибаются и нынешние), но они не были только археологами и умели чрез попадавшие им в руки обломки прошлого воспринимать его как нечто целое и живое. Да и теперь, в чем ценность общения с настоящим историком искусства? Не в том, что он обращает наше внимание на красоту пропорций или красок: все это и важно и хорошо, но достижимо и без его помощи, как историка. – Он умеет нам объяснить данный профиль свода из технических умений его строителей, указать незаметные следы резца, обнаружить эстетический мотив кривизны дорической колонны, т. е. он умеет привести нас в непосредственное соприкосновение с душевностью прошлого.
История изучает социально-психическое. И в сосредоточении на нем дана ей единственная возможность познавать непрерывное развитие человечества. Забывая об этой главной своей задаче и останавливаясь на предварительных работах: на собирании материала и констатировании внешних соотношений, историк перестает быть историком. Он опускается на уровень ученого, описывающего внешний мир, и начинает горделиво защищать свою «научность» указанием на несомненную, математически-точную достоверность выводов археологии, палеографии, эпиграфики и т. п. Но лишь только дело доходит до собственно исторических задач, такой историк вдруг обнаруживает полную свою беспомощность, безнадежно запутываясь в искании бесконечного числа причин, в установлении взаимозависимости между растущими, как грибы после дождя, факторами. К счастью, безотчетно он исторически работает. Он только упорно не замечает ценного в своем искании и тщетно пытается найти естественно-научное там, где его нет и быть не должно.