bannerbanner
Лютер
Лютерполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 17

И ещё через три месяца, 11 декабря того же года, в тот самый день, когда пишет о своем небывалом «счастии» (а счастлив так, конечно, потому, что накануне сжег папскую буллу о своем отлучении от Церкви и тем исполнил волю Господню), учит юных слушателей своих в Виттенбергском университете, соблазняет малых сих: «То, что мы сделали вчера, – ничто; надо самого Папу и престол его сжечь!»[291]

На голову ему упадет назад это слово, кинутое в небо, или хотя бы только в купол Св. Петра. Если верен Тезис его – «Духу Святому противно сжигать еретиков», то почему сжигать правоверных католиков с Духом Святым согласно? И неужели о том, кто кого правее, можно судить по тому, кто кого сожжет?

А 6 сентября того же года, когда была обнародована булла об отлучении Лютера от Церкви, дней через десять после того, как хотел он обезглавить или повесить Папу, и месяца два до того, как захочет его сжечь, – пишет самому папе Льву X: «Сердце мое не отвратилось от Вашего Святейшества, и я не перестаю молить Бога о вашем благоденствии… Я нападал на Римскую курию, новый Содом и современный Вавилон… вертеп разбойничий… но ты, о Лев, подобен агнцу среди волков, Даниилу во рву львином… Я не только не восставал на тебя, но надеялся заслужить твою благодарность, трудясь для твоего спасения и разрушая темницу твою, или, вернее, твой ад… Падая к ногам твоим, умоляю тебя… не слушай льстецов твоих… говорящих тебе, что ты – не человек, а некто, подобный Богу».[292]

Падает к ногам его, лежит у ног его, а встанет и скажет: «Да обвалится, Папа, твой престол в преисподнюю!»[293] Эти противоречия, может быть, разделены только днями, часами или даже минутами. «Я готов подчиниться Папе, как самому Христу».[294] «Я теперь несомненно уверен, что Папа – Антихрист».[295] Кажется, надо быть лгуном или сумасшедшим, чтобы так противоречить себе. Лютер не лжет и не сошел с ума, но над ним совершается странный закон всякого глубокого религиозного опыта: в неразрешимых для человека противоречиях – антиномиях – сердце человеческое мелется, как пшеница между двумя жерновами: между сказанным одному и тому же вечным «да» и вечным «нет». Надо быть сердцу измолотым, как зерну пшеницы Господней, но больно и страшно ему до крестного вопля Сына человеческого и всего человечества: «Боже мой, Боже мой! Для чего Ты Меня оставил?»

«Все заблуждения Римской Церкви не дают нам права от нее отделяться, ибо она есть Церковь Апостолов и Мучеников», – говорит Лютер в самом начале восстания,[296] и, в самом конце его, скажет Меланхтон, ближайший ученик Лютера: «Мы будем верны Христу и Римской Церкви до нашего последнего вздоха, если даже Церковь нас отвергнет».[297] Вот вечное «да», сказанное Церкви, – один из двух жерновов мелющих, а вот и другое – вечное «нет»: «Я не помирюсь с Римом во веки веков; наступил конец смирению». «Прощай, Рим, распутный и богохульный!»[298] «Быть христианином – значит не быть римским католиком».[299]

Надо быть в Церкви, чтобы спастись, надо уйти из Церкви, чтобы спастись. Это – не противоречие ума, которое должно и может разрешиться, а противоречие сердца неразрешимое.

«Я тоскую, как дитя, покинутое матерью», – жалуется Лютер в письме к Штаупицу, уходя из Церкви, и подписывается: «Лютер Несчастный».[300] Так же мог бы он подписаться и под этим письмом, где хвалится, что, уйдя из Церкви, «счастлив, как никогда».

«Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс., 130:3).

Какая ни на есть Церковь – какая ни на есть мать – другой не будет. Или будет? Все религиозное движение, начатое Лютером и до наших дней не конченное, – Протестантство-Реформация, – не ответит на этот вопрос, потому что ответ на него зависит не от человеческой воли. Только тогда, когда сердце наше будет до конца измолото в пшеницу Господню, между двух жерновов, мы услышим ответ.

Иноческая ряса—одежда особого рода: можно ее надеть, но снять нельзя. Это Лютер испытал на себе: въевшуюся, вжегшуюся в тело его рясу срывает он, как отравленную одежду Нисса, вместе с кусками тела, и мечется от боли. Может быть, все его противоречия, когда он говорит о Церкви, – не что иное, как эти метания.

«Я и сам не знаю, каким духом я обуреваем», – Божьим или бесовским.[301]

«Бес поверг его и стал бить» (Лука, 9:42). В судорогах бьется тело бесноватого, так же бьется и душа Лютера в противоречиях.

«А что, если диавол, подкидыш, килькропф Матери Церкви – не папа, а я?» – этого, может быть, Лютер не думает, но чувствует, что мог бы подумать, и это уже достаточно, чтобы волосы на голове его зашевелились от ужаса, и точно куском льда кто-то провел у него по спине: «Я не он, я не он! На, nоn sum, non sum!» – хотелось ему закричать так же, как тогда, когда священник читал дневное Евангелие о глухонемом бесноватом. «Я не знаю, не отступил ли Бог от меня», – может быть, подумал он в одну из таких страшных минут.

20

«Я – потомок христианских государей, всегда защищавших католическую веру и всегда ее поддерживавших до смерти… Этому делу буду предан и я. Нет никакого сомнения, что этот монах, один восставший на весь христианский мир, заблуждается… Вот почему я решил отдать всю мою власть… и тело мое, и кровь, и жизнь, и душу на защиту веры», – это говорил на первой Диэте, великом собрании всех членов государственных, созванном в Вормсе, в январе 1521 года, тихий мертвенький мальчик, старичок двадцатилетний, владыка полумира, только что выбранный император Священной Римской Империи, Карл V.[302]

В самый канун Диэты, 3 января, папской буллой Decret Romanum pontificem Лютер был отлучен от Церкви окончательно и предан анафеме. В то же время Папа, в послании к императору, настоятельно просил его исполнить приговор Церкви над еретиком, чтобы «покончить с этой чумой»; это значило: «сжечь еретика на костре».[303] Но легче было императору сказать «Душу мою отдать на защиту веры», чем это сделать. Карл не хотел и не мог, на следующий день после избрания своего, восстановить против себя всю Германию, чтобы угодить Папе. Между двумя огнями оказался тихий мертвенький мальчик – между государством и Церковью, между Римским Первосвященником и Римским Кесарем – самим собою, а своя рубашка все-таки ближе к телу. «Здесь, в Германии, действие Лютера на все умы таково, что схватить и казнить его, только по суду церковному, без суда гражданского, значило бы поднять во всем народе восстание», – ответил император Карл папскому легату Алеандру, когда тот, на заседании Диэты, 13 февраля, напомнил, что «в делах веры император – не судия», больше чем просил – требовал от лица Папы, чтобы приговор над еретиком исполнен был немедленно.

Что за человек был Алеандр, видно по словам его, в которых не пастырь говорит с овцами, а щелкает на них зубами волк: «Если немцы… захотят свергнуть власть Рима, мы сделаем так, чтобы они, терзая друг друга, в собственной крови своей захлебнулись!»[304]

Очень большое влияние на Карла имел духовник его, францисканский монах Глапион, человек большого ума, но «такой непроницаемый (по воспоминаниям Эразма), что можно было с ним прожить десять лет, не зная, что он действительно думает»; кажется, великий честолюбец, работавший только на себя и на императора. Тайной целью обоих было ограничить земное владычество пап. В Лютере видел Глапион наилучшее для этого орудие.

«Я отнюдь не враг Лютера, – нашептывал он канцлеру Фридриха Мудрого, доктору Понтаусу, на тайном совещании в Вормсе. – В прежних писаниях его есть много поучительного для Церкви. Книга его „О христианской свободе“ свидетельствует о великом уме и прекрасном сердце; но другая книга „О вавилонском пленении Церкви“ меня смутила… лучше бы он от нее отрекся или признал, что написал ее в минуту гнева на своих врагов». Очень умно и верно указывал Глапион на то, что Лютер сильно «преувеличивал», говоря о власти Папы, и «противоречил себе», когда называл Папу то «наместником Христа», то «Антихристом». Если он откажется от этих заблуждений, то все остальное «пустяки» и может быть истолковано в благоприятном для него смысле. «Так, добрый товар его, уже почти вошедший в гавань, не потерпит кораблекрушения. Большая часть врагов Лютера не понимает его, и если он сам откажется от некоторых ошибок, то и суждение Папы о нем будет легко изменить».[305]

Волчий зуб Алеандра был для Лютера, может быть, не так опасен, как лисий хвост Глапиона: тот хотел его сжечь, а этот – в грязной утопить луже все его дело, восстание человеческой совести свести в бессовестной сделке на нет. После долгих колебаний между землей и небом – государством и Церковью – император наконец решился на два противоречивых действия: в угоду Римскому Кесарю – себе самому – вызвать Лютера на суд Вормской Диэты, а в угоду Римскому Первосвященнику – издать указ о сожжении Лютеровых книг.

26 марта, во вторник на Страстной неделе, императорский глашатай, Гаспард Штурм (Gaspard Sturm), по прозвищу Германия, привез Лютеру в Виттенберг вызов на суд вместе с охранным листом, в котором император называл Лютера не «еретиком» и не «мятежником», как в указе о сожжении книг, а «своим досточтимым и возлюбленным верноподданным».[306]

«Если император вызовет меня, чтобы умертвить… я поеду, – писал Лютер Спалатину еще за неделю до получения вызова. – Я не убегу и слова Божия не предам… хотя и твердо знаю, что эти кровожадные люди не успокоятся, пока не умертвят меня».[307] «Римскую Церковь я готов почтить со всем смирением… выше всего, что на небе и на земле, кроме одного Бога и Слова Божия, – писал он в эти же дни Князю-Избирателю. – Я охотно отрешусь от моих заблуждений, если только мне докажут, что я заблуждаюсь… потому что если бы я отрекся просто, то это казалось бы насмешкой и послужило бы к стыду самой же Церкви».[308]

2 апреля отправились они в путь в крытой от дождя и солнца колымаге, с кучей соломы, вместо сидения.[309] Путь от Виттенберга до Вормса, через всю Германию, был триумфальным шествием Лютера. Бесчисленные толпы сбегались к нему навстречу. Но в то же время, по всем городам, согласно с указом императора, книги его «благочестивого и возлюбленного верноподданного» сжигались на кострах. «Может быть, книги сначала, а потом и сочинителя», – мечтали многие, которые и теперь, как некогда, на пути в Аугсбург, предсказывали ему участь Яна Гуса.[310]

«Гус был сожжен, но не истина, – отвечал Лютер на эти предсказания. – Император хочет меня запугать сожжением книг моих, но жив Господь – и я войду в ворота Вормса вопреки вратам адовым! И если бы от Виттенберга до Вормса зажгли огонь до самого неба, и если бы там было столько же диаволов, сколько черепицы на крышах, я все равно туда войду!»[311]

Лютер ехал в Вормс, как воин кидается в огонь сражения. «Мученик», «исповедник» – вот слова, которыми все в эти дни объясняется в нем.

21

16 апреля он прибыл в Вормс. Императорский глашатай, Гаспард Штурм, «Германия», в одежде из золотой парчи, с черным двуглавым орлом на груди и на желтом знамени, предшествовал ему на коне; множество рыцарей следовало за ним. Более двух тысяч граждан собралось на пути. Люди выглядывали из окон и теснились на крышах домов. «Так вступил в Вормс великий ересиарх. Столь почетной встречи не был удостоен сам Император». «С нами Бог!» – воскликнул Лютер, вылезши из телеги и оглянув толпу демоническими глазами своими. Одни считают его сумасшедшим, другие – бесноватым, но есть и такие, которые видят в нем «избранный сосуд Божий», доносил в Рим папский легат.[312] В окнах книжных лавок можно было видеть портрет Лютера, с голубем Духа Святого, нисходящим на голову его и с окружавшим ее, как на иконах, сиянием.[313]

На следующий день, в четыре часа пополудни, маршал императора вместе с глашатаем пришли к нему в гостиницу и повели его в епископский дворец, где происходили собрания Диэты. Улицы запрудила такая толпа, что его должны были вести обходным путем, по задворкам и садам Мальтийских рыцарей.

Около часу прождал он перед входом в палату собрания.

«Ох, монашек, монашек, – говорил ему, ласково похлопывая по плечу, один из тогдашних знаменитых военачальников, Георг Фрундсберг (Frundsberg), – ты в такую переделку попадешь, какой никто из нас и в самых кровавых боях не видывал!»[314]

В шесть часов маршал взял Лютера в палату, где находились император, шесть князей-избирателей, двадцать четыре герцога, семь посланников, в том числе от Англии и Франции, множество епископов, князей, графов, баронов – всего двести человек. Ратники испанские с копьями и немецкие ландскнехты с алебардами стояли у дверей на часах. Дымные факелы тускло освещали душную, битком набитую палату.[315] Юный император, окруженный великолепным двором своим, «похож был на бедную овцу, окруженный псами и свиньями»,[316] – вспоминает Лютер.

«Именем Его Августейшего и Непобедимого Императорского Величества спрашиваю тебя, брат Мартин: отрекаешься ли ты от этих еретических книг твоих или продолжаешь упорствовать в заблуждениях своих?» – произнес торжественно громким голосом, указывая на кучу книг, лежавших на столе, канцлер собрания, оффициал архиепископа Тревского, доктор Иоганн фон дер Экке (Johann von der Ecke; не тот, кто спорил с Лютером в Лейпциге).

«Ваше Императорское Величество, так как этот вопрос касается величайшего из всего, что есть на земле и на небе, – Слова Божия, – то я поступил бы неосторожно, если бы ответил поспешно… А потому смиреннейше умоляю Ваше Величество дать мне подумать», – ответил Лютер таким глухим и невнятным голосом, что и ближайшие к нему соседи едва могли его слышать. «Он был вне себя от страха», – вспоминает один из очевидцев.[317]

После краткого совещания императора с приближенными канцлер сообщил брату Мартину, что государь, «по великому милосердию своему», дает ему отсрочку на день, с тем чтобы завтра, в тот же час, он снова явился пред лицо императора и дал ответ.

Лютер вышел из палаты и вернулся в гостиницу, бледный, дрожащий, весь в холодном поту. «Что с ним? Отчего он так испуган?» – недоумевали друзья и враги его одинаково. Этого он, может быть, и сам не знал. Смерти не боялся: не было для него счастья большего, чем умереть за дело Господне. Не временной смерти страшился он, а вечной – в последнем разрыве с Церковью. Поднял меч на врага своего – «Папу-Антихриста», но Римская Церковь покрывала от него Папу телом своим, так что меч мог вонзиться в сердце врага, только пройдя сквозь тело Церкви-Матери. Вот чего ужасался он – матереубийства. Был и другой ужас: христианин без Церкви, как улитка без раковины, – самая голая, слабая, жалкая тварь. Первая улитка – он, Лютер, а за ним, если только люди поверят ему, все христианское человечество будет такая же голая тварь.

Двух этих ужасов он тогда еще не понимал, но понял потом: «Сердце мое трепещет во мне, и я говорил себе: „Неужели ты один в истине, а весь мир во лжи?.. Сколько душ увлечешь ты за собой в бездну вечной погибели?“[318]

Ночью он долго и горячо молился: «Боже мой! Боже мой! Где Ты? Не скрывай от меня лица Твоего, не отвергни меня и не оставь меня, Боже, Спаситель мой! Не ты ли избрал меня для дела Твоего?.. Я хочу отдать жизнь мою за Тебя… Помоги же мне, Господи, заступись, помилуй, спаси! Сохрани душу мою и избавь меня, да не постыжусь, что я на Тебя уповаю!»[319]

С каждым словом молитвы ему становилось все легче. Страх от него отступил. Знал, что будет услышан. «Сам Господь ведет меня, и я иду за Ним; дело мое – Его» – это снова почувствовал. Точно какие-то могучие крылья подымали его и несли.

Спал в эту ночь так тихо и сладко, как только в самом раннем детстве, на руках у матери. Но и сквозь сон чувствовал силу тех подымающих крыльев.

22

На следующий день, в тот же час, как накануне, отвели его в епископский дворец, где опять прождал он часа два; только после шести часов ввели его в палату собрания, еще более набитую и душную.[320]

Те, кто в первый раз видели его вчера, сегодня не узнавали; это был другой человек: страха вчерашнего как не бывало; невозмутимо ясно и спокойно, почти весело было лицо его. «Диавол, что ли, подменил его за ночь? У-у, проклятый, исчадие, оборотень!»—думали с жутким чувством суеверные испанцы и итальянцы, добрые католики.

Преданный церковной анафеме и на костер осужденный еретик стоял лицом к лицу с христианнейшим Императором Священной Римской Империи, владыкой полумира, и смотрел на него так пристально прямо, что тот невольно опустил глаза, может быть, с тем же суеверным страхом, как все добрые католики, перед этим «сатаной в человеческом образе».

Стоя тоже перед императором и снова указывая на кучу сваленных книг, канцлер Иоганн фон дер Экке повторил вчерашний вопрос, но еще более суровым и торжественным голосом, как будто строгий учитель говорил с поставленным в угол и пока еще только из милости не высеченным розгою маленьким школьником.

«Брат Мартин, отрекаешься ли ты от этих осуждаемых Церковью книг твоих или все еще продолжаешь в заблуждениях своих упорствовать?»

«Ваше Императорское Величество, Ваши Святейшие Высочества и все яснейшие Государи мои… Совесть моя свидетельствует мне, что во всем, что я доныне говорил и писал, я не имел другой цели, кроме славы Божьей и наставления христиан в чистейших истоках веры…»

Он говорил спокойным, ровным, как будто тихим, а на самом деле таким громким и внятным голосом, что каждый звук его слышен был до отдаленнейших углов палаты. И тем, кто слышал его в первый раз накануне, опять показалось, что это говорит совсем другой человек.

«В некоторых книгах моих я восстаю на папство и тех его служителей, которые ученьем и жизнью своей губят весь христианский мир, ибо никто уже ныне не может ни отрицать, ни скрыть, что не Божьими и человеческими законами и постановлениями пап совесть верующих жалко скована и замучена… Не учат ли эти люди, что ни на какие законы и постановления пап, будь они даже противны Евангелию, восставать не должно?.. Если бы я отрекся от этих книг моих, то я еще усилил бы нечестие, открыл бы ему двери и окна – особенно в том случае, если бы могли сказать, что я это сделал по воле Его Императорского Величества и всей Римской Империи. Боже мой, страшно подумать, какому злодейству я тогда послужил бы орудием…»

Голос его дрогнул, и дрогнули сердца всех – добрых и злых, умных и глупых, друзей и врагов одинаково. Он говорил по-латыни; ни император, ни большей частью его приближенные этого языка не понимали. Но странно – им казалось иногда, что они понимают, может быть, потому, что сила речи его была не в словах, а в звуках вкрадчивого до глубины душ проникавшего голоса и в горевших чудным огнем «демонических» или «Ангельских» глазах.

«Как защититься мне от моих обвинителей? Что им ответить? То же отвечу, что на допросе у первосвященника Анны ответил Христос ударившему Его по лицу служителю: „Если я сказал худо, то покажи, что худо“. Ежели сам Господь, зная о Себе, что ОН заблуждаться не может, все-таки соглашался, чтобы против Его учения свидетельствовал жалкий раб, то насколько же более мне, несчастному и слишком легко заблуждающемуся грешнику, должно согласиться, чтобы против моего учения свидетельствовали все, кто хочет и может. Вот почему, милосердием Божиим заклинаю Ваше Императорское Величество и всех яснейших Государей моих, и всех, кто слушает меня, от мала до велика: да свидетельствуют все против меня, да обличат заблуждения мои, на основании Слова Божия, и только что это сделают – я отрекусь и сам брошу книги мои в огонь…»

Лютер на мгновение умолк, как будто ждал ответа. Но все молчали, затаив дыхание, забыв едкий дым и жар факелов, градом с лица катившийся пот, тесноту, духоту, в которой многим едва не делалось дурно, и чувствуя так же, как он, что здесь перед ними сейчас грядущие судьбы веков и народов нечеловеческой волей решаются.

«Верьте мне: прежде чем начать дело мое, я много думал о тех смутах и распрях, какие могут произойти от моего учения, и вот что я понял: радоваться надо происходящему от Слова Божья разделению, ибо Сам Господь говорит: „Не мир пришел Я принести, но меч“. Дивен и страшен Господь наш в судах Своих. Бойтесь же, чтобы желание ваше восстановить мир, отвергнув Слово Божие, не было причиной величайших бед…»

То, о чем он говорил, уже произошло в этом собрании – надвое разделилось оно мечом Господним: радовались одни и благословляли его, как разбивающего цепи их освободителя, а другие ужасались и проклинали его, как пойманного в доме поджигателя. Все были в смятении; он один был спокоен. Стоя у открытого окна, весь в поту, на холодном сквозняке, думал с тихой улыбкой: «Насмерть простужусь, и сжечь не успеют. А впрочем, так или иначе – все хорошо будет: Господь совершит за меня!» Чувствовал снова, что какие-то могучие крылья подымают его и несут.

После такого же, как накануне, краткого совещания императора с приближенными канцлер фон дер Экке сказал:

«Брат Мартин, ты говорил с меньшею скромностью, чем подобало тебе, и о том, что не относится к делу. Возобновляя заблуждения, давно уже осужденный Церковью, ты хочешь, чтобы их опровергли на основании Слова Божия… Но если бы со всяким, кто утверждает что-либо противное учению Церкви, надо было спорить и убеждать его, то в христианстве не оставалось бы ничего твердого и верного. Вот почему Его Императорское Величество требует от тебя прямого и ясного ответа: отрекаешься ли ты от своих заблуждений – да или нет?»

«Так как Ваше Императорское Величество и Ваши Высочества требуют от меня прямого ответа, то я отвечу: „Нет“. Если не докажут мне из Священного Писания, что я заблуждаюсь, то совесть моя Словом Божьим останется связанной. Ни Папе, ни Собранию я не верю, потому что ясно как день, что слишком часто они заблуждались и сами себе противоречили. Нет, я не могу и не хочу отречься ни от чего, потому что небезопасно и нехорошо делать что-либо против совести. Вот я здесь стою; я не могу иначе. Бог да поможет мне! Аминь».[321]

«Так он сказал, и в этом был тверд, как скала», – вспоминает очевидец.[322]

«Брат Мартин! – воскликнул канцлер фон дер Экке, и было что-то в лице и голосе его такое человечески простое, из глубины сердца идущее, что Лютер невольно прислушался. – Брат Мартин! Не думай, что тебе одному дано разуметь Слово Божие лучше всех отцов и учителей Церкви. Возложи бремя совести твоей на Церковь, ибо верно только одно – слушаться установленных Богом властей…»[323]

Кто из них был прав – тот, кто оставался в Церкви, хотел продолжать начатое, или тот, кто, выйдя из Церкви, хотел начать все сызнова? Или правы были оба, потому что и здесь опять, как во всяком глубоком религиозном опыте, было противоречие двух истин, для человека неразрешимое – вечное «да» и вечное «нет» одному и тому же – два жернова, мелющих сердце человеческое, как пшеницу Господню?

Лютер невольно прислушался к словам фон дер Экке, и, может быть, чувство знакомого страха кольнуло сердце его, как слабое жало сонной змеи. Он хотел что-то ответить, но не успел.

Неподвижное лицо мертвого мальчика, сидевшего на троне под шелковым красным двуглавым золотым орлом тканным пологом, еще больше окаменело; только по едва заметному дрожанию какой-то жилки в щеке под левым глазом да по крепко сжатым, вытянутым в ниточку губам самые близкие к императору люди догадывались, что он возмущен и разгневан речью Лютера. Вдруг встал и, не сказав никому ни слова, пошел к двери. Кто-то из придворных, кинувшись поспешно, с низкими поклонами, приподнял на двери красную, тоже золотыми орлами тканную занавесь, и государь вышел из палаты, что было знаком, что заседание Диэты кончено.

Все поднялись и, как часто бывает в разделенных двумя противоположными чувствами собраниях, заговорили, закричали все вместе, не слушая и не понимая друг друга.

Сопровождаемый двумя императорскими телохранителями с алебардами и глашатаем Гаспардом Штурманом, со шпагой наголо, Лютер мог с трудом пробраться сквозь обступившую его толпу, в которой испанцы и итальянцы, а также и многие немцы, встретили его свистом и площадной бранью; а остальные немцы приветствовали восторженными криками; те готовы были его растерзать, а эти – задушить в объятиях.[324]

Выйдя из палаты, вернулся он в гостиницу. Издали увидев ожидающую толпу друзей своих, поднял руки к небу и воскликнул:

«Я прорвался, прорвался! Ich bin hindurch! Ich bin hindurch! Будь у меня и сто голов, я предпочел бы дать их все отрубить, одну за другой, чем отречься хотя бы от одного из моих слов!»[325]

«Я прорвался» – это были те же слова, что произнес он девять лет тому назад, в ту памятную ночь, в Черной Башне Виттенбергской обители, когда озарял его Великий Свет с неба, так же как Павла на пути в Дамаск: «Только что я понял, чем отличается Закон от Евангелия, как я прорвался».[326] Внутренний только прорыв одного был тогда, а теперь и внешний – многих. Если не все христианское человечество, то огромная часть его прорвется вслед за Лютером – куда? – в «великое от Христа отступление», il gran rifiuto, по слову Данте,[327] в пустоту, во тьму кромешную, или в новый свет – в то, что за христианством, в «Третье Царство Духа», по слову Иоахима Флорского? Этого ни сам Лютер не знал, ни те, кто пойдут за ним, этого не будут знать. «Кончено, кончено все!» – радовался Лютер, но, на самом деле, ничего не было кончено – только начиналось, и четыре века пройдут – все еще будет неизвестно, когда и чем кончится.

На страницу:
8 из 17