bannerbanner
Франциск Ассизский
Франциск Ассизскийполная версия

Полная версия

Франциск Ассизский

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 13

«Отцеубийца!» – вспомнил Бернардо и вдруг понял все и провалился в ту же дыру, как Франциск.

– Господи! Господи! – прошептал, и губы его искривились таким же подобием улыбки, как у Франциска: точно мертвец мертвецу улыбнулся. Но в ту же минуту воскликнул громким голосом, как будто звал на помощь и знал, что будет услышан:

– Матерь Божья! Матерь Божья!

И, едва воскликнул, – две могучих руки обняли Франциска (понял он только потом, что это руки Бернардо), обняли, подняли, вынесли, как два могучих крыла, из темной дыры в светлое небо, где сердце его утонуло в блаженстве, как утопает жаворонок в солнце.

Так же точно и Бернардо обняли, подняли, вынесли два могучих крыла – две могучих руки (понял и он только потом, что это были руки Франциска).

Плакали оба от радости, обнявшись. Как молния сплавляет два металла в один, радость эта сплавила два сердца в одно.

В ту же ночь сказал Бернардо Франциску, что решил, продав имение свое и раздав его нищим, последовать за Господом.[120]

«Первый, данный мне Господом брат, – Бернардо, – вспомнит Франциск, умирая. – Первый исполнил он в совершенстве евангельскую заповедь: роздал все свое имение нищим. Вот почему я люблю его больше всех братьев, и хочу, и приказываю, чтобы все наместники Братства любили его и почитали, как меня самого».[121]

XL

Сила одного человека силой другого не вдвое, а бесконечно умножается в братстве, как отражение в двух зеркалах, поставленных друг против друга и углубляющих друг друга до бесконечности: так сила Франциска умножилась силой Бернардо. Тотчас же за ним последовали и другие братья, – простые люди и знатные, бедные и богатые, невежды и ученые. Души человеческие зажигались, как свечи, одна о другую. Если одна звезда на небе затеплилась, то скоро все небо будет в звездах.

С первыми тремя учениками – Бернардо, Пьетро да Каттани, соборным каноником, юрисконсультом и законоведом ученейшим, и священником Сильвестром,[122] – сойдя с горы св. Демиана в долину Портионкулы, к Богоматери Ангелов, принялся Франциск чинить и эту церковь, такую же ветхую и полуразрушенную, как та, св. Демиана. Но, так как работали уже четверо, и братьев с каждым днем прибывало все больше, то работа и здесь закипела не хуже, чем там.

Братья жили в соседнем дремучем лесу, Риво-Торто, сначала в отдельных кельях, – низких и тесных, из ивовых прутьев и глины, крытых соломою мазанках, а потом построили общую, большую, но такую же бедную.[123] Милостыню собирали в Ассизи и окрестных селеньях. Толстого и жесткого войлока, темно-коричневого, «звериного» цвета одежда, у всех одинаковая, не отличалась ничем, кроме белых, на куколях, крестиков, от одежды горных поселян и пастухов.[124] Кто они, иноки или миряне, недоумевали все. «Дикими лесными людьми», silvestres homines, называли их одни; женщины, завидев их издали, пугались, как леших; а другие считали их просто бродягами или даже разбойниками.[125] Когда же их самих спрашивали: «Кто вы такие?» – они отвечали одним: «Кающиеся люди из Ассизи», а другим: «Скоморохи Божьи, joculatores Dei, возносящие сердца людей и пробуждающие в них радость о Духе Святом».[126]

XLI

«Раем Серафимским», Paradisus Seraphicus, назовет легенда эту первую пустыньку Блаженных Нищих в Портионкуле, «Частице Земли», – первой точке царства Божия на земле, как на небе.[127] Жили они, воистину, как первые люди в раю.

Вот мы оставили все и пошли за Тобой, что же нам будет за то? (Мт. 19, 27), —

не спрашивали Господа, как Петр, потому что уже получили во сто крат больше того, что оставили. Вышли из мира – темной дыры и увидели свет. Жить перестали, – начали быть; душу свою потеряли, – нашли. Поняли, как понял Франциск, глядя в несказанно голубое небо на горе Субазио, какое блаженство – нищета, нагота, свобода. Солнцу, небу, облакам, и лицам зверей, и лицам человеческим радовались так, как будто в первый раз их увидели.

Рыцари Прекрасной Дамы, Нищеты, все были влюблены в нее; оттого что об этом узнали, – и радовались так, и, с каждым дыханием, с каждым биением сердца, что-то в них пело: «Свобода! Свобода! Свобода!»

XLII

В день обновления церкви, 24 февраля 1209 года, день св. евангелиста Матфея, священник из Бенедиктинского аббатства на горе Субазио отслужил обедню у Богоматери Ангелов. В этот день читалась за обедней 10-я глава Евангелия от Матфея, напутственное слово Господа Двенадцати.

Только что священник, обратившись к пастве, произнес:

ite et docete,

идите, проповедуйте, —

как послышалось Франциску, что это говорит ему не священник, а сам Иисус, так же, как тогда, в церкви св. Демиана, сошедший с креста.

Идите, проповедуйте, что приблизилось царство небесное. Больных исцеляйте, прокаженных очищайте, мертвых воскрешайте, бесов изгоняйте. Даром получили, даром и давайте. Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в пояса ваши, ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха. Ибо трудящийся достоин пропитания… Вот Я посылаю вас, как овец среди волков; будьте же мудры, как змии, и просты, как голуби… Как или чтó сказать, не заботьтесь… ибо не вы будете говорить, но Дух (Мт. 10, 7–20).

«Вот чего я хочу! вот чего я жажду!» – подумал Франциск с такою радостью, с какой человек, прошедший знойную пустыню и увидевший вдруг свежую воду, хочет сбросить с себя все, обнажиться и кинуться в воду. Был уже наг? Нет, все еще слишком одет.

Тотчас после обедни выйдя из церкви, сбросил плащ, снял деревянную обувь, опоясался, вместо кожаного пояса, веревкой, кинул посох, кинул суму.[128] Что бы кинуть еще, от чего обнажиться, не знал. О, если б снять рубашку с тела, как в палате суда, – не устыдиться пред лицом всего мира наготы своей и Его, Распятого!

То же сделали и все ученики Франциска: поняли, чего хотел, – сердцем услышали молитву его: «Даруй мне нищеты Твоей совершенной, нищий из нищих, нагой из нагих, Иисус!»

XLIII

«В те дни, – вспоминает легенда, – когда приходило к Франциску столько людей, что он уже думал соединить их в Братство и не знал, как это сделать, было ему видение во сне: к маленькой черной курочке теснилось такое множество цыплят, что она не знала, как собрать их всех под крылья свои. А проснувшись, подумал он: „Черная курочка – я, а множество цыплят – множество людей, идущих ко мне, с которыми я не знаю, что делать… Но знает Святая Римская Церковь: к ней-то я и пойду, ей-то и вверю все дело мое“.[129]

XLIV

Чтобы идти в Рим, надо было сочинить устав нового Братства. Но не было в мире человека менее Франциска к этому способного. Чувствовал он это, должно быть, и сам: вместо правила записал, или с голоса его записали другие «в словах кратчайших и простейших», то, что слышал он из уст самого Иисуса тогда, во время Портионкульской обедни, о блаженстве нищих. С этим и пошел в Рим, летом 1210 года.

Знал ли, что в тот самый день, как пошел, – «Серафимскому раю» наступил конец?

XLV

Папа Иннокентий III, как ни был умен, не мог понять, чего хотят от него эти странные, «дикие, лесные люди», silvestres homines, – Франциск и одиннадцать пришедших с ним братьев. «Жить, – говорили, – хотим по Евангелию». Многие уже приходили с этим в Рим: альбигойцы, патарины, бедняки лионские, ученики Арнольда и сколько еще других! Все они хорошо начинали, но кончали скверно – бунтом против Церкви и ересью. Где же была порука, что и эти так же не кончат?[130] Если хотели, в самом деле, только «жить по Евангелию», отчего не постригались в любое из монашеских братств? – «Новое Братство повелел мне основать Господь», – повторял с тихим упорством Франциск или молчал с таким видом, как будто знал что-то, чего не мог или не хотел сказать никому.[131]

«Прост и глуп, simplex et idiota, и глупостью может наделать беды», – решили наконец о Франциске все приближенные папы.[132] С тем, что Франциск может беды наделать, соглашался и папа, но не с тем, что он глуп. «Кто это? что это?» – недоумевал он, вглядываясь в лицо его, вслушиваясь в речи: с папой говорил он хотя почтительно, но так, как мог бы говорить и с последним из Нищих Братьев.

Что было делать с ним папе? «Нет, не благословляю жить по Евангелию», – нельзя было прямо сказать, но и благословить непонятное – опасно. «Правило твое, сын мой, кажется нам трудным, сверх сил человеческих, – ответил он осторожно, умно. – В ревности твоей мы не сомневаемся, но должны думать и о тех, кто за тобой последует: будет ли им под силу жить, как ты живешь? Люди слабы, и добрая воля их редко бывает постоянной. Ступай же и молись, чтобы Господь открыл тебе волю свою, а мы еще подумаем».

Но сколько ни думал, – ничего не мог придумать, а в созванном по этому делу совещании кардиналов почти все решили, что дело, начатое Франциском, есть «нечто небывалое в Церкви и невозможное».

– Если мы это признаем, то отречемся от Евангелия и Христу поругаемся! – возмутился кардинал Джиовани Колонна, и вдруг все притихли, как будто заговорил он о веревке в доме повешенного.[133]

«В ту же ночь, – добавляет легенда, – вещий сон приснился папе: стоя будто бы в высоком тереме-лоджии Латеранского дворца, видел он, что стены древней базилики Константина, как бы от тихого землетрясения, шатаются; трещины зияют в сводах; гнутся башни, зыблются столпы, точно тростники под ветром, – вот-вот рушится все. Вдруг, откуда ни возьмись, маленький человечек, в нищенском рубище, босой, войдя в базилику, начинает расти, расти, – и, выросши в исполина, своды подпер головой, стены выпрямил, все рушащийся дом Господень поддержал и укрепил; а когда обернулся лицом к папе, тот узнал в нем Франциска.[134]

XLVI

Снова призвав двенадцать Нищих Братьев, папа сказал им так:

– С миром ступайте, дети мои, проповедуйте миру покаяние, как внушит вам Господь. Когда же умножит Он вас в числе и укрепит в благодати, возвращайтесь к нам, без всякого страха, и мы благословим вас на все, о чем вы просите, а может быть, и на большее.

Пав к ногам Святейшего Отца, Франциск благодарил его так, как будто получил уже все, о чем просил, и обещал ему послушание сыновнее.

Тут же кардинал Колонна их всех и постриг.[135]

Так ничего и не решил папа, не ответил Франциску ни «да», ни «нет» на вопрос: «Можно или нельзя жить по Евангелию?» – не принял его и не отверг, не благословил и не проклял; сделал то же, что монсиньор Гвидо, в палате суда, и что, в вопросах сомнительных, делали и будут делать всегда мудрые политики Римской церкви, – небывалое сделал бывшим, новое – старым, необычайное – обыкновенным; свел все ни к чему.[136]

XLVII

Слишком умен был Франциск, чтоб не понять, что произошло в Риме. Первый устав не был тогда утвержден, а потом исчез куда-то бесследно: был, говорили, потерян, а на самом деле уничтожен, кем и для чего, знали, может быть, кардиналы, которым желание Франциска «жить по Евангелию» казалось «небывалым и невозможным».[137]

Дело более важное, чем слова папы Иннокентия III, сделали ножницы кардинала Колонны: выстригши на голове Франциска лысинку тонзуры, сделали его, противособственника, вечною собственностью Римской церкви. Знал ли это Франциск? Чувствовал, во всяком случае.

XLVIII

Два великих дела предстояли ему отныне: «Правило» и проповедь. Надо было ему и ученикам его исполнить то, что возложил на них Иисус: «Идите, проповедуйте», – и то, что сами они на себя возложили: сделать свободу законом, блаженство – «Правилом». Это было очень трудно, как бы, в самом деле, «сверх сил человеческих», и было бы совсем невозможно, если бы Франциск с этим не родился, и это, для других внешнее, – «закон», для него самого не было внутренним, – свободой; только для него одного сначала, а потом – и для других, через него.

Чтобы совершить это чудо, надо было Франциску не научить приходивших к нему, а пересоздать, – как бы родить небывалую породу людей, – «Нищее племя», gente poverella, по слову Данте.[138]

Это он и делает: в муках, как мать, рождает новых людей.

Дети мои! я снова для вас в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос, —

мог бы сказать и он, вместе с Павлом (Гал. 4, 19). Новую душу и новое тело дает он этому «Нищему племени».

XLIX

Слушая однажды чтение первого Устава, или Правила, где сказано: «Малыми да будут братья, minores, – наименьшими из всех людей», – Франциск, остановив читавшего, воскликнул: «Вот наше имя!»

Новому племени – «Братству Малых», ordo fratrum minorum, имя это дано было самым Иисусом: «Что вы сделаете одному из малых сих, наименьших, – вы сделаете Мне».[139]

Все вообще люди, особенно малые, хотят быть великими; только эти великие – Нищие Братья, хотят быть малыми, Воля к малости, так же как воля к нищете, – не только в душе у них, но и в теле.

Чувство собственности уходит последними корнями своими в плоть и кровь человека: собственность – «чувственность» особого рода, – очень древняя, а может быть, и вечная, такая же в человеке неискоренимая, как инстинкт – в животных. «Моя одежда, мой дом, моя земля», – продолжение моего тела; к ним прикоснуться – прикоснуться к нему; на них посягнуть – посягнуть на него.

В новом теле нового «племени Бедных», gente poverella, рождается и новая чувственность, противоположная, и такой же силы, как древняя, а может быть, и большей: противочувственностъ – противособственностъ.

«Брат, откуда ты?» – спросил однажды Франциск. «Из твоей кельи», – ответил брат. «Если келья – моя, пусть живет в ней другой, а я не хочу!»[140]

Первое, невольное движение здесь не в душе, не в уме, а в теле; прежде чем подумать что-нибудь, – он уже чувствует в самом сочетании этих двух слов: «келья – моя» – как бы дурной запах, такой же для него страшный и гнусный теперь, как некогда запах от прокаженного, и место, откуда запах идет, сразу навсегда ему опротивело. Ест из одного блюда с прокаженными, но не с богатыми: хуже, заразительней, опаснее проказы для него собственность.[141]

С этою «перевернутой», «опрокинутой», «противоположной чувственностью» он сам родился «вторым рождением, свыше»; с нею же рождает и детей своих, – новое, «Нищее племя».

L

«Если бы оказались деньги у кого-нибудь из братьев, да будет он для всех ложным братом, – вором, разбойником, собственником», – скажет Франциск, в Уставе 1221 года.[142] Три для него нисходящие ступени человеческого зла: вор, разбойник, собственник; а четвертая и последняя, – зло уже не человеческое: князь мира сего, диавол, Мамон.

Но если хуже вора, хуже разбойника-убийцы, – собственник, что же значит: «не укради» – «чти чужую собственность»? Эту заповедь как бы выжигает он из сердца детей своих тем же огнем Сына, которым выжег из своего сердца ту заповедь: «чти отца своего». Как бы духовное «отцеубийство», начатое в первой половине жизни Франциска, продолжается и здесь, во второй.

Невыносимо тяжким и страшным это кажется нам, извне, без опыта; но в том-то и чудо, что, может быть, изнутри, на опыте, это показалось бы нам радостным и легким:

иго Мое благо, и бремя Мое легко (Мт. 11, 30).

LI

Граждане ассизские, в ожидании многолюдного собрания-капитула Меньших Братьев, построили, в отсутствие Франциска и без его ведома, большой каменный, красиво побеленный и крытый черепицею, дом в Портионкуле, рядом с жалкой, крытой соломой, хижиной из ивовых прутьев и глины, где кое-как ютились Братья. Но только что Франциск, вернувшись в Портионкулу, увидел этот каменный дом, как влез по лестнице, на крышу, велел влезть и Братьям. Общими усилиями начали они сдирать с нее черепицы и кидать их на землю, желая разрушить дом до основания, чтобы очистить от скверны святую землю, удел Марии Ангелов.

– Что ты делаешь, брат? – закричали Франциску подоспевшие на место разрушения ассизские воины. – Это наш дом, а не твой!

– А если ваш, так я его не трону! – ответил Блаженный и тотчас же, прекратив разрушенье, слез с крыши и Братьям велел слезть.

Все в этой легенде прозрачно-прообразно. Monstrum, «чудовищем», называет она этот, в самом деле, чудовищно нелепый здесь, в блаженной пустыньке Нищих Братьев, «Серафимском раю», каменный дом – первенец всего того великого или только огромного зодчества, которое мы называем «культурой», «цивилизацией». Кровельные черепицы сдирает с этого дома Франциск, как чешую с допотопного, бывшего, или апокалипсического, будущего, Зверя-Чудовища. «Это наш дом, а не твой», – остерегают Франциска воины пророчески. – «Ваш дом – Град Божий, Civitas Dei, жалкая глиняная мазанка, а наш, – Град Человеческий (что может быть и „диавольский“, Civitas diaboli, – они еще не знают), – этот великолепный каменный дом».

Так, от разрушителя – «возмутителя всесветного», такого же, как Павел, как сам Иисус, – от св. Франциска, святого «Коммуниста» – «Противособственника», защищают грешные воины «Святую Собственность».

LII

Кажется, Данте не очень любит Франциска, хотя и знает, что надо, и хотел бы очень любить.[143] Но кое-что все-таки глубоко понял Данте в рыцарской любви Франциска к «Прекрасной Даме, Бедности», – может быть, по опыту своей любви к Беатриче; понял, во всяком случае, что эта любовь, которая нам кажется иногда неживой, недействительной, потому что слишком бесплотной, – на самом деле входит в плоть и в жизнь.

Отроком еще, бежав от отца к этой Даме, которой, так же как Смерти, никто не открывает дверей охотно, он сочетался с Нею браком и, с каждым днем, любил Ее все больше и больше. Первого мужа лишившись, оставалась Она до Франциска вдовою, презренная всеми больше тысячи ста лет… не быв почтена, и за такую любовь непреклонную, что, тогда как Мария стояла у подножия креста, Она взошла на крест, чтобы страдать со Христом… Двух разумею Любовников – Франциска и Бедность. Их мир и согласие, их светлые лица и чудо любви в их благостных взорах мысли святые рождали во всех.[144]

Данте прав: не было у Прекрасной Дамы, Бедности, после первого Возлюбленного, Иисуса, другого, подобного св. Франциску, и, может быть, не будет. «Два любовника – Франциск и Бедность, Francesko e Povetra… amanti», – верно понял Данте: между Франциском и Бедностью – чувственный, кровный, плотский, брачный союз, – более страстный, чем у жениха с невестой, – такой же, как у любовника с любовницей или у мужа с женой. Если мы не поймем этого, мы ничего не поймем в деле Франциска.

В несколько холодной похвале Данте самое верное, потому что самое чувственное, огненное, как искра из раскаленного горна, из сердца самого Данте вылетающее слово: «лютое»: к первому Мужу, Христу, и ко второму, – св. Франциску, любовь Жены, Бедности, «непреклонно-лютая», constante e feroce. Верно соединяются у Данте, под знаком Францисковой святости, три страшных Сестры, одна «лютее» другой: Бедность, Любовь, Смерть.

Крепка любовь, как смерть;люта, как преисподняя ревность.

«Люта, как преисподняя» и Бедность. Вот откуда такое невероятное для нас, но все-таки верное сочетание слов: «св. Франциск – Жестокий, Лютый», Sanctus Franciscus Ferox. Здесь – «опрокинутое», «перевернутое», «противоположное» лицо св. Франциска Неизвестного.

LIII

Идучи однажды в Болонью, случайно узнает он, что в этом городе построен дом для Нищих Братьев, и, только что слышит эти два слова: «Дом Братьев – наш дом», – поворачивает назад и велит выселить из него всех братьев, из этого дома, чтобы нога их в него никогда уже не вступала под страхом проклятия Божия. Так и сделали: тотчас же все вышли из дома, а кто не хотел или медлил, тех принудили силой, – в том числе и больных, – всех «выгнали», «выкинули вон», по слову легенды, видимо вовсе не подозревающей, что словом этим она, быть может, и не делает чести св. Франциску. Кончилось, однако, все это тем, что кардинал Уголино объявил торжественно, с церковной кафедры, что дом принадлежит ему, а не братству Нищих.[145]

«Милости хочу, а не жертвы», – вспомнил ли бы об этом Франциск Милостивый, если бы сам, своими глазами, увидел, как больных выгоняют, «выкидывают» на улицу? В самой возможности такого вопроса уже «лютый» любовник «той, которой, так же как смерти, никто не открывает дверей своих охотно». Вот где «противоположное», «преисподнее» лицо Франциска Неизвестного: «люта, как преисподняя, ревность».

Людям грешным, как мы, слишком легко осудить за это святого, извне; но изнутри, в опыте, не так-то, может быть, легко. Только усилием нечеловеческим, до вывиха членов, ломания костей, можно было сделать что-нибудь с такою страшною силою, как Собственность; с меньшим усильем свелось бы все ни к чему. Сила против силы; страсть против страсти; «противособственность» – как бы опрокинутая, перевернутая скупость: вместо бывшей алчности к богатству, новая алчность к нищете.

LIV

Денежный знак, золотой, серебряный, медный, – как бы чистейший химический кристалл собственности – самого бога Мамона, князя мира сего, людьми намеленный, намагниченный, фетиш. «Черную магию» собственности чувствует скупой в желтом блеске и звонком шелесте переливающегося между пальцами золота; чувствует ее, осязает, видит и слышит скупой; «противоположно-опрокинуто», но так же осязательно чувствует ее и святой; кажется, Франциск, так, как никто из святых.

Кто-то из братьев, взяв несколько серебряных монет, положенных под распятием в церкви Богоматери Ангелов, бросил их на подоконник; но тотчас же, почувствовав, что сделал неладно, побежал, как виноватое дитя, к Франциску – «Матери», пал перед ним на колени, признался в вине и попросил его наказать. «Строго укорил его Блаженный за то, что он прикоснулся к деньгам, и велел ему, взяв ртом монеты с подоконника, отнести их за ограду обители и выплюнуть на кучу ослиного помета. И пока он это делал, видевшие то, ужасались».[146]

В деньгах – «сила нечистая»: в них совершается нечто подобное «черной обедне», – «пресуществление» меди, серебра и золота в тело дьявола: вот чему они «ужасаются».

LV

Кто-то из братьев, найдя на дороге серебряную монету, хотел ее поднять для подачи милостыни прокаженным. Когда же другой, шедший с ним, брат напомнил ему правило Устава «попирать найденные деньги, как сор», – тот, будучи упрям, только посмеялся над ним и поднял монету; «но только что он это сделал, лишился языка и, скрежеща зубами, не мог произнести ни слова, пока наконец не кинул этого навоза туда, где его нашел; только тогда открылись вновь уста его, и он прославил Господа».[147]

«Силу нечистую», заключенную в деньгах, яснее всего вынужден был обнаружить сам дьявол, когда, по молитве Франциска, для научения одного неопытного брата, выползла из найденной им тоже на дороге туго набитой мошны «довольно большая змея».[148]

Если бы кто-нибудь напомнил Франциску, что у самих двенадцати Апостолов были деньги, то мог бы напомнить и он, что денежный ящик имел при себе Иуда Предатель, и что нужной для уплаты храмовой дани, мелкой серебряной монеты не оказалось ни у кого из Двенадцати, и что сам Иисус, отвечая на вопрос о подати кесарю, сказал фарисеям: «не „подайте“ и „покажите Мне динарий“, – может быть, потому, что не хотел осквернить рук своих деньгами.

Но как «приобретать друзей богатством неправедным, чтобы с ними войти в вечные обители»; и почему «пришло спасение» дому Закхея-мытаря, раздавшего нищим только половину имения, – этого Франциск не понял бы: здесь уже невидимая для него часть евангельского спектра – непонятная для него свобода Сына в Духе, – то, что Иоахим называет «Вечным Евангелием».

LVI

«Только одного хотел Блаженный, – чтобы соблюдали братья всегда и во всем букву Евангелия», – говорит легенда, забывая, что само Евангелие – не буква, а дух.[149] Но все же легенда отчасти права: как ни свободен Франциск внутренне, во внешнем деле его, буква Устава иногда сильнее, чем дух свободы.

«Радоваться должны братья всегда», – сказано будет в Уставе:[150] вот уже первая буква Закона в духе Свободы, – первый желтый лист в раю. Люди радуются больше всего, когда еще не знают, что должны радоваться, и когда еще не надо им говорить об этом ни в каком «уставе».

Милостыню собирать и варить овощей нельзя на два дня, потому что сказано: «Хлеб наш насущный подай нам днесь», на сегодня, а не на завтра; двух одежд нельзя иметь, но можно «подшивать одну под другую».[151] «Келья моя», – нельзя сказать, но сам Франциск пишет имена всех братьев на стене Ривотортской хижины, tugurium, чтобы каждый брат знал свое место и не занимал чужого.[152] Свой, нужный для ремесла, инструмент может иметь каждый.[153]

На страницу:
7 из 13