
Полная версия
Софья Ковалевская. Женщина – математик
В первые два года своего пребывания в Стокгольме Ковалевская видела только светлые стороны своего нового положения; на третий год, как бывает всегда, она начала усматривать и темные. Она была обеспечена на пять лет добровольными пожертвованиями частных людей, – из этих пяти лет прошло уже два года. В оставшиеся три года ей необходимо было создать нечто замечательное, чтобы получить ординарную профессуру, обеспечить себя на всю жизнь материально и поддержать свою славу. Она как бы видела перед собой высокую, крутую гору, на которую ей необходимо было подняться. К тому же ей пришлось в первый раз читать курс механики, и эти лекции требовали усиленной подготовки. Сверх того, стокгольмское общество утратило для нее прелесть новизны, и она не принимала в его жизни такого живого участия, как в первые два года. Углубившись в себя, выворачивая по русской привычке свою душу «наизнанку», она многим в своей жизни была недовольна и тяготилась несколько своим одиночеством: дочь свою она снова принуждена была оставить в России. Весною 1886 года, тотчас по окончании лекций, Ковалевская отправилась в Париж. Французские математики приветствовали ее с восторгом, в русских газетах описано было присутствие ее на заседании Парижской Академии наук и внимание, оказанное ей математиком Бертраном и маститым химиком Шеврелем. Эта поездка в Париж была в высшей степени плодотворна для нее по своим последствиям. Во время одного разговора с замечательным французским математиком Пуанкаре ей пришла в голову счастливая мысль приложить новые взгляды из теории функций к решению вопроса о движении твердого тела, и настроение ее вследствие этой новой мысли совершенно изменилось: она не чувствовала больше одиночества, увлеченная творчеством. Из Парижа она проехала прямо в Христианию, где застала только окончание съезда естествоиспытателей; затем она с госпожою Эдгрен совершила небольшое путешествие по Швеции и Норвегии, причем обе подруги посетили Высшую народную школу, которую Ковалевская описала потом в статье «Крестьянский университет». Желание заняться обдумыванием новой мысли было так сильно у Ковалевской, что она не выполнила всего плана путешествия и, оставив свою спутницу, одна вернулась в Стокгольм. Г-жа Эдгрен сама знала, как велика власть внезапно охватывающего вдохновения, и потому охотно простила Ковалевской эту «измену»; она говорила, что нередко наблюдала у Ковалевской такие внезапные перемены настроения. Ковалевская же опять поселилась вблизи от Стокгольма, в семействе Миттаг-Леффлера, но вскоре ее вызвали в Петербург по случаю болезни сестры; она тотчас уехала и вернулась из России со своей восьмилетней дочерью. После этого в образе ее жизни в Стокгольме произошла соответственная перемена: она впервые обзавелась собственной квартирой. Друзья, конечно, помогли ей отыскать и квартиру, и женщину для заведования хозяйством и для присмотра за ребенком. Часть необходимой мебели она приобрела в Стокгольме, остальное выписала из России. Старинная русская мебель обращала внимание шведов своей оригинальностью: она отличалась роскошеством барской обстановки, но была отчасти поломана, и ее дорогая шелковая пунцовая обивка местами порвана. Ковалевская не обращала на это внимания; она занималась убранством своей квартиры, как и своим туалетом, только по временам, когда особенно весело была настроена. Впрочем, она очень восхищалась своей обширной красной гостиной. Вообще же квартира ее, по словам очевидцев, носила какой-то неуютный характер и как будто служила для временного, короткого пребывания.
Не успела Ковалевская привести в порядок свои дела в Стокгольме, как ее вновь вызвали в Россию к больной сестре, жизнь которой теперь висела на волоске, и она уехала в Петербург, оставив дочь на попечение г-жи Эдгрен. У постели умирающей сестры Ковалевская вновь погрузилась в мысль о том, что дала им обеим жизнь и что она могла бы дать при других условиях. Разве ее Анюта не имела права на счастье, да и она сама, прославленная и превознесенная, могла бы быть счастливее, не сделай она ложного шага с фиктивным браком. Эта мысль, при склонности Ковалевской к обобщению и фантазии, подала повод к созданию оригинальной драмы, состоящей из двух частей. В первой части все лица делаются несчастными, потому что мешают счастью друг друга, в другой же – те же лица являются перед нами совершенно в иных условиях, когда они помогают друг другу. Как только сестре стало лучше, Ковалевская предоставила ее попечениям мужа, вызванного опять из Парижа, а сама уехала в Стокгольм.
Теперь в голове ее царили две идеи: одна чисто научная, другая – литературная, вызванная самой жизнью. Трудно было одновременно заняться разработкой одной и осуществлением другой. По приезде в Стокгольм она старалась увлечь госпожу Эдгрен своей идеей и действительно достигла своей цели, несмотря на то, что талантливая писательница занята была в то время своим романом «Вокруг брака». Ковалевская обдумала не только план драмы, но также содержание каждого отдельного акта, и, помимо того, ей принадлежало много мыслей и психологических находок. Каждый день они вместе прочитывали написанное г-жою Эдгрен. Эта общая работа так увлекла Ковалевскую и так сблизила ее со шведской писательницей, что они были неразлучны. Мы упоминали уже об этой драме и будем еще говорить о ней при оценке литературной деятельности Ковалевской. В первый раз это сочинение было прочитано в небольшом кружке друзей, и его нашли неудачным. Г-же Эдгрен вообще меньше всего удавались драмы, а в этом случае она, конечно, не могла писать с тем увлечением, с каким обрабатывала идеи, возникшие в собственной душе. Они назвали эту драму «Борьба за счастье», и в уста Алисы, главной героини драмы, Ковалевская вложила выражение собственных мыслей и чувств. Г-жа Эдгрен признавалась впоследствии, что совместная работа с Ковалевской была для нее мучительна, потому что по природе своей она как нельзя более склонна к уединенному труду. Проводя параллель между собой и Ковалевской, она замечает, что Ковалевская всегда и всё создавала под влиянием другого лица, – и это относится ко всему, сделанному ею в математике; даже лекции свои она читала лучше тогда, когда на них присутствовал Миттаг-Леффлер. Это замечание так важно при оценке таланта и самостоятельности заслуг Ковалевской, что мы не можем не принять его во внимание и теперь.
В жизни Ковалевской и в ее характере мы должны провести границу между главными чертами и, так сказать, частностями. Но при этом, конечно, мы должны соблюдать величайшую осторожность, потому что частности нередко скорее и больше бросаются в глаза, чем главные черты. Ковалевская была не только замечательным математиком, но и женщиной с привлекательной наружностью, привыкшей к услугам и к поклонению, а главное к тому, что окружающих интересует всё к ней относящееся. Это развило в ней привычку высказывать довольно откровенно свои ощущения и впечатления. Поэтому мы видим в ней много такого, что скрыто от наших глаз у других или замаскировано. Если бы знаменитые математики не имели привычки быть сдержанными в проявлениях своей внутренней жизни, то мы заметили бы те же явления у многих из них; живой обмен мыслей, поддержка и сочувствие играли также большую роль в деятельности гениальных мужчин, и не одно величайшее открытие обязано своим происхождением чисто внешним условиям и даже простой случайности: всем известна история упавшего яблока, обратившего внимание Ньютона на закон всемирного тяготения, или ванна Архимеда, из которой он вынес физический закон, названный его именем.
Возьмем более близкий пример: сочувствие Гаусса поддерживало нашего математика Лобачевского в его исследованиях. Укажем также на многих гениальных математиков, ощущавших потребность делиться своими мыслями с женщинами. Лейбниц употребил много усилий разъяснить свою теорию бесконечно малых величин Софии Ганноверской. Д’Аламбер совершенно оставил одно время математику для совместного, более легкого труда с госпожой Леспинас. Эйлер с увлечением писал свои письма к немецкой принцессе о научных предметах. Эти факты всем известны, и никто не думал приписывать их умственной несамостоятельности великих людей. Сильную потребность совместного труда ощущали и ощущают многие ученые. Вейерштрасс также находил большое удовольствие в занятиях с Ковалевской. Можно сказать только, что Ковалевская высказывала эту потребность вследствие приведенных причин чаще и сильнее.
Поездка в Россию и разные житейские интересы и вопросы, с нею связанные, отвлекли на некоторое время Ковалевскую от ее главного труда в области математики, но при первой возможности она бралась за него снова к великому удовольствию Миттаг-Леффлера, который в первое время после приезда Ковалевской из России приходил в отчаяние, заставая ее в гостиной с вышиванием в руках, – это вышивание всегда служило признаком усталости или погружения в сложные вопросы жизни. Весною 1887 года Ковалевскую снова вызвали в Россию к больной сестре, но на этот раз и у постели сестры она, насколько могла, не оставляла своих занятий, несмотря на крайне тяжелое настроение; она писала из Петербурга в Стокгольм:
«Я и теперь пробую работать по мере возможности и пользуюсь всякою свободною минутой, чтобы обдумывать свое математическое сочинение или изучать гениальные трактаты Пуанкаре. Я не могу заниматься литературою; все в жизни кажется таким бледным и неинтересным. В такие минуты нет ничего лучше математики».
В другом письме, относящемся к тому же времени, Ковалевская говорит, что зять ее наконец решился остаться в Петербурге до тех пор, пока жена его несколько поправится и ее возможно будет перевезти в Париж, причем сообщает, что все пережитое ею за последнее время совершенно отняло у нее желание развлекаться и отдыхать, и ей хотелось бы поселиться в уединенном месте, чтобы работать. По возвращении в Стокгольм у ней снова возникло желание совместного труда, притом с новой силой, несмотря на то, что первый плод такого труда – «Борьба за счастье» – потерпел полное фиаско. Ее дружба с Леффлер-Эдгрен все росла и росла, но эта пылкая дружба, требовавшая полного слияния душ, стесняла свободу шведской писательницы настолько, что послужила одной из причин, заставивших ее предпринять путешествие по Италии. Ковалевская, конечно, поняла это и почувствовала еще глубже свое одиночество. В 1887 году скончалась в Париже ее сестра, и она с грустью говорила, что со смертью сестры исчезла последняя связь, соединявшая ее с родительским домом, с детством: некому больше о ней вспоминать как о маленькой Соне, для всех она – госпожа Ковалевская, знаменитая ученая женщина!
При всем этом возникает, однако, один неизбежный вопрос. Как относилась Ковалевская к своей дочери, которой теперь было уже девять лет, и почему любовь к этому ребенку и заботы о нем не могли наполнить ее сердце и занять небольшие досуги, остававшиеся от занятий математикой? Девочка была здоровой, очень скоро освоилась со шведским языком, прекрасно училась в школе и не требовала никаких особенных забот и попечений…
Нам известно, что Ковалевская всегда относилась очень серьезно к своему ребенку и думала не только о его нуждах, но и удовольствиях; но девочка была еще мала и не могла делить с матерью ее чувств и мыслей. Напряженная деятельность в области математики делает нервными самых сильных мужчин. Немудрено, что Ковалевская чувствовала потребность в заботе и попечении.
Глава IX
Получение премии от Французской Академии наук и ординарной профессуры в Стокгольме. – Дружба с М. и ее последствия. – Сила страсти и сила воли. – Торжество главных стремлений. – Упадок физических сил и перемены в характере и настроении. – Болезнь и смерть. – Посмертные почести.
Мы приближаемся к описанию самого счастливого и рокового года в жизни Ковалевской – 1888-го. Замечательно, что этот же год принес счастье и подруге Ковалевской, г-же Эдгрен. Весной того же года шведская писательница вместе с профессором Миттаг-Леффлером и его женою совершила путешествие в Африку; на обратном пути, в Неаполе, она познакомилась с математиком маркизом Камподисага (впоследствии герцогом де Кайянелло), за которого года через полтора после того и вышла замуж. Эта новая, в высшей степени сильная привязанность отдалила г-жу Эдгрен от Ковалевской; шведская писательница была одним годом старше нашей соотечественницы, и весьма понятно, что при виде сорокалетней женщины, встретившей новую сильную привязанность, у Ковалевской могла зародиться надежда найти еще и для себя в жизни нечто подобное. Ей хотелось испытать страсть, которой она не изведала в молодости, и это желание говорило в ней, несмотря на упорный умственный труд. Теперь она видела всю непрочность и несостоятельность пламенной дружбы с женщиной, и все же не могла отрешиться от стремления к исключительной привязанности. В это время она познакомилась со знаменитым норвежским путешественником Нансеном, и его личность произвела на нее впечатление. Это было в январе, а в марте того же года она встретилась с другим человеком, которому суждено было играть важную роль в ее судьбе. В воспоминаниях г-жи Эдгрен эта личность скрыта под инициалом «М.». Он – очевидно русский по своему происхождению и бывший профессор одного из наших университетов. Ковалевская так много видела в жизни своей выдающихся людей, что умела ценить их; поэтому легко можно допустить, что человек, который сразу произвел на нее сильное впечатление, был действительно замечательной личностью, но в то же время чисто русский с головы до ног. Не будь этого последнего, восхищение Ковалевской, может быть, не перешло бы в страсть, всегда связанную с кровной симпатией. Нельзя не сказать, что эта встреча была не вовремя и некстати.
В 1888 году Ковалевская должна была представить работу на премию Бордена во Французскую Академию наук. Ей предстояло выиграть это новое сражение, чтобы получить ординарную профессуру в Стокгольме. Времени оставалось немного, и Миттаг-Леффлер сильно ее торопил. Сестра его говорит: «Мой брат чувствовал себя ответственным за все, что делала Ковалевская». И в это-то горячее время судьба свела ее с человеком, который вызвал в ней, по всей вероятности, неизвестные ей до того чувства. М. принадлежал к числу таких личностей, о которых говорят много и хорошего, и дурного. Сообщая подруге о его отъезде из Стокгольма, Ковалевская замечает: «Если бы М. остался в Стокгольме, я не знаю, право, удалось ли бы мне окончить свою работу. Он такой большой, такой grossgeschlagen и занимает так много места не только на диване, но и в мыслях других. К довершению всего, он – настоящий русский». Далее следуют похвалы его уму и оригинальности; из них видно, что М. представлял воплощенный рай вместе с демоном, без которого рай был бы скучен для Ковалевской. Несмотря на возникшее новое чувство, мучительное по своей несвоевременности, Ковалевская продолжала усердно работать. В конце мая в Лондоне она снова встретилась с М., и они вместе путешествовали по Гарцу, где навестили жившего в этой местности Вейерштрасса. Работа ее во Французскую Академию была отослана вовремя, но ей хотелось сделать новое исследование, относящееся к тому же вопросу, а привычка сообщать свои мысли Вейерштрассу обратилась у нее в глубокую потребность. В одном из писем своих к г-же Эдгрен она говорит:
«Мне встретилось неожиданное затруднение, с которым никак не могу справиться. Я уже писала Вейерштрассу и просила его помочь мне; если он не может этого сделать, я погибла».
Людей малознакомых с математикой такое отношение Ковалевской к Вейерштрассу может ввести в заблуждение; они в состоянии подумать, что она действительно была только ученицей Вейерштрасса в самом обыкновенном значении этого слова. Г-жа Эдгрен говорит же в своих воспоминаниях:
«Ковалевская изучала математику под руководством Вейерштрасса, и это оказало наиболее сильное влияние на все ее дальнейшие научные труды, потому что в основании всех их лежало направление, данное им; все они представляют или дополнение, или развитие идей ее знаменитого учителя».
Замечание это справедливо только по отношению к первым работам Ковалевской. Вначале она, как и все молодые математики, была только ученицей Вейерштрасса, но, во всяком случае, одной из самых выдающихся. Долгий перерыв в занятиях во время пребывания в России поселил в ней то недоверие к себе, о котором мы уже говорили, – она думала, что очень отстала в математике. Может быть, это и было так в первое время, но, во всяком случае, она скоро наверстала потерянное и в последнем труде заявила о себе вполне самостоятельным математиком; если же она обращалась по-прежнему к Вейерштрассу, то делала это просто по привычке. Предметы, которыми она занималась в последние годы, даже выходили из области занятий Вейерштрасса, и, как нам достоверно известно, сам Вейерштрасс признает себя вполне непричастным к решению труднейших математических задач своей любимой ученицей. Что касается трудностей, о которых говорится в приведенном письме, она, по словам Вейерштрасса, сама справилась с ними как нельзя лучше, и никто из известных математиков не отрицает самостоятельности и оригинальности последних работ Ковалевской. На глазах у всех она работала и истощала себя непосильной работой по ночам. Все друзья ее, математики, знали, что она работает на премию; окончание труда сделалось для нее уже вопросом чести, и ей приходилось отдавать слишком много времени работе, даже в присутствии М. В то же время она замечала охлаждение к себе в человеке, которого любила. Ревность всегда была как нельзя более свойственна Ковалевской, а теперь она выказывалась с особенной силой и страшно ее мучила. Предмет ее страсти пользовался репутацией безусловного покорителя женских сердец. Многие слухи заставляли ее подозревать измену, и дело, конечно, не обходилось без упреков. На упреки ей отвечали упреками: она тоже была виновата, не желая всецело отдаться любви; ее обвиняли в тщеславии. По временам она верила этой отговорке, и в такие горькие минуты сознавалась, что научные занятия мешают ее счастью. Но в сущности счастью Ковалевской мешало только то, что ее не любили, – и она это чувствовала. Она возбуждала интерес, ее привязанностью гордились; но это было далеко не то, чего она желала. Как бы то ни было, Ковалевская думала, что ради науки жертвует страстью любимого человека, и все-таки жертвовала. Из одного этого мы видим, что наука от самых юных лет и до конца жизни была ее главным стремлением, – из чего, однако, не следует, что у нее не должно было быть других желаний.
В конце 1888 года на торжественном заседании Французской Академии наук Ковалевская в присутствии знаменитых ученых принимала Борденскую премию, а в январе 1889 года писала к Миттаг-Леффлеру в Стокгольм: «Со всех сторон мне присылают поздравительные письма, а я, по странной иронии судьбы, ни разу в жизни не была так несчастна, как теперь».
Приблизительно в то же время известный математик Дюбуа-Реймон писал о ней следующее в одной берлинской газете:
«Семьдесят два года тому назад в научном мире совершилось редкое событие. Ежегодно все пять парижских академий, из которых состоит Institut de France, собираются вместе для присуждения больших премий и для назначения новых. В упомянутый год в одной из пяти академий, именно в Академии наук, Наполеоновская премия была присуждена девице Софи Жермен за математическое исследование колебания упругих поверхностей. Немногочисленны были предшественницы девицы Жермен на математическом поприще. Зависит ли это оттого, что женщина вообще меньше способна преодолевать такого рода отвлеченные трудности, или обусловливается тем, что им редко представляется возможность проявить свои способности, т. е. редко они получают такое математическое образование, при котором может проявиться сильное призвание к этой науке?.. Как бы то ни было, г-жа де Шателе и девица Софи Жермен были единственными женскими именами, известными в истории математики в последнее время.
В 1888 году, 24 декабря, совершилось в Париже нечто подобное, но еще несравненно более замечательное. Академия наук присудила одну из своих наибольших премий женщине, и еще увеличила размеры этой премии. Удостоена этой премии г-жа Ковалевская, урожденная Корвин-Круковская, доктор философии и профессор математики в Стокгольмском университете, в котором она уже в продолжение пяти лет читает лекции из области труднейших предметов математики. Она не только превзошла своих упомянутых предшественниц, но, можно сказать к ее чести, заняла между современными математиками одно из самых видных мест. Она получила премию за решение вопроса о вращении твердого тела под влиянием действующих на него сил; из трех представляющихся здесь задач две были решены Лагранжем, Ковалевской принадлежит решение третьей задачи, наиболее сложной; в то же время она доказала, что последним случаем исчерпываются средства современного анализа».
Автор упоминает здесь о замечательной женщине Софи Жермен, жившей в Париже в начале XIX века. Она, бесспорно, отличалась огромными дарованиями, но была почти самоучкою в математике, и знания ее страдали многими пробелами. Ковалевская оказалась несравненно счастливее в этом отношении: у нее было солидное, правильное математическое образование. Замечательно, что талант Софи Жермен развился под влиянием энциклопедистов, защитников женских прав, а Ковалевская начала заниматься математикой в то время, когда в России «женский вопрос» находил себе так много горячих поборников.
В сентябре 1889 года Ковалевская продолжила свою деятельность в Стокгольме уже в качестве ординарного профессора. Она больше не нуждалась в субсидиях, и ее сторонники могли только ею гордиться: она принесла честь женщине и русскому имени, но эти годы усиленного труда и страшной внутренней борьбы не прошли для нее даром. Она сильно изменилась, блестящее остроумие и шутливость исчезли, морщина на лбу сделалась глубже; она смотрела мрачно, рассеянно, и глаза ее совершенно лишились блеска. Она стала чуждаться не только посторонних, но и своих близких, искренних друзей и находила утешение только в усиленной работе, попеременно занимаясь то математикой, то литературой, смотря по настроению. Ее красная гостиная опустела, и даже дочь видела свою мать только за обедом и ужином, что очень огорчало девочку. К довершению всего, во время свирепствовавшей в Стокгольме эпидемии инфлюэнцы Ковалевская схватила такой кашель, что никак не могла от него отделаться; после болезни она страшно похудела, на лице появились новые морщины, и щеки ее ввалились. Из-за своего подавленного настроения она не береглась и запустила болезнь. Много вопросов решила она в своей жизни, но один оставался у нее нерешенным: отчего ее не любят, когда это счастье выпадает на долю самых ничтожных женщин?
По своей склонности к обобщениям она смотрела и на этот вопрос с общей точки зрения и искала очевидных доказательств. Но лучше было бы спросить, отчего, несмотря на все свои старания, она не может внушить страсти любимому ею человеку? Конечно, причиной были неуловимые и неопределимые индивидуальные свойства ее и данного человека, и менее всего виновата в этом была математика…
Весною Ковалевская, чтобы рассеяться, отправилась с г-жою Эдгрен в Париж, куда приехала летом и ее подруга из России. Но ни прошлое, ни настоящее ее не занимало, и всегда так любимый ею жизнерадостный Париж в то время не произвел на нее никакого впечатления, – она не интересовалась нисколько даже Парижскою выставкой, хотя и сказала блестящую речь на женском конгрессе. Вскоре после этого судьба опять свела ее с М., радостные надежды снова воскресли в ее сердце, но ненадолго: она, казалось, убедилась, что оба они никогда не поймут друг друга, и вернулась в Стокгольм, намереваясь работать больше прежнего.
В апреле 1890 года Ковалевская отправилась в Россию. Мы уже говорили, что Ковалевская всегда была путеводною звездой всех женщин, стремившихся к высшему образованию, но с тех пор, как получила профессуру, она возбуждала общий интерес, который все возрастал и сопровождался энтузиазмом: особенно же чествовали ее в этот последний приезд в Россию в Гельсингфорсе и в Петербурге. И она сама высказала большое участие к интересам своей родины в статье «О крестьянском университете в Швеции» и в своей речи в петербургской думе, в которой она в ответ на речь петербургского головы сказала, как ее радуют успехи в распространении народного образования в России. В том же году она была избрана членом-корреспондентом С. – Петербургской Академии наук, причем энергичными сторонниками ее избрания были всегда благосклонный к ней Чебышев, Имшенецкий и Буняковский. Ковалевская не особенно поражена была этой честью, она ожидала большего от своей родины…
В разговорах с близкими друзьями Ковалевская заявляла, что решила во что бы то ни стало не прерывать своих занятий и оставаться в Стокгольме, но у нее не хватало сил не видеться с М.; она оправдывала себя тем, что это был, во всяком случае, самый приятный друг и товарищ. Русский друг все более и более вытеснял из ее сердца искренних стокгольмских друзей, которых такая перемена глубоко огорчала. Миттаг-Леффлер, переехавший в это время в Диурсхольм, убеждал Ковалевскую нанять квартиру там же, поблизости от него, как она всегда делала, но на этот раз она заупрямилась, говоря, что не стоит, так как она чувствует, что ей недолго остается жить в Стокгольме. На свое пребывание в этом городе она смотрела теперь как на пытку, и ее все тянуло в Италию – местопребывание ее друга. Новый 1891 год Ковалевская встретила в Генуе вместе с ним, по ее желанию, на «мраморном» кладбище. Она страдала настолько сильно, что желала смерти себе или любимому ей человеку. Это было, конечно, неисцелимое горе не только для нее, но и для М. Он не мог для нее переродиться: не в его власти было зажечь в своем сердце ту страсть, которой она желала. И можно себе представить, что не одна она страдала; положение М. было также тяжелым. Поглощенная своей внутренней трагедией, Ковалевская совершенно не обращала внимания на окружающее, и путешествие ее из Генуи в Стокгольм было для нее во всех отношениях мучительным: она ежеминутно платилась за свою рассеянность и схватила дорогой сильную простуду. Несмотря на начинавшуюся болезнь, Ковалевская тотчас по приезде в Стокгольм провела целый день за работой, а на другой день, едва держась на ногах, читала лекции, которые она вообще пропускала только в самом крайнем случае. Выносливость ее доходила до того, что вечером она отправилась на ужин в обсерваторию. И в первые дни своей смертельной болезни она владела собой настолько, что сообщала друзьям план своих новых работ.