bannerbanner
Приговорен только к расстрелу (сборник)
Приговорен только к расстрелу (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Почему об осаде Оренбурга не меня, губернатора, а вас, моего чиновника, сиятельный граф изволил спрашивать?

– Значит, – отвечал Рычков, – историкам и писателям больше доверия, нежели персонам вышестоящим…

Петр Иванович отказал Рейнсдорпу в цензуровании своей рукописи «Осада Оренбурга», не пожелал восхвалять деяния начальников, как не стал порочить и восставших. Советский историк Ф.Н. Мильков писал: «Рычков отличался большой принципиальностью в научной работе. Он не побоялся пойти на открытый конфликт с губернатором, только чтобы в своих исторических сочинениях не искажать действительности, не подправлять ее в интересах бездарной администрации…» Рейнсдорп клеветал на него Петербургу: «Для меня его хартия (история осады Оренбурга) до сих пор остается тайной, из чего я с уверенностью вывожу, что он, по своему обыкновению, наполнил ее сказками и лжами». Рычков оправдывался перед Петербургом: «Я во всю мою жизнь ласкателем и клеветником не бывал, держусь справедливости…» Рейнсдорп не уступал.

– Только в могиле, – бушевал он в канцелярии, – такой человек, как Рычков, расстанется со своею черной душою…

Рычков был уже в могиле, когда его рукопись попала в руки поэта Пушкина: «Я имел случай ею пользоваться, – писал поэт. – Она отличается смиренной добросовестностью в развитии истины, добродушным и дельным изложением оной, которые составляют неоценимое достоинство ученых людей того времени». Издавая свою «Историю пугачевского бунта», Пушкин опубликовал в приложении к ней и записки Рычкова об осаде Оренбурга…

Так в нашей истории Петр Иванович невольно совместил свое историческое имя с именами Ломоносова и Пушкина!


Рычкову исполнилось 63 года, а он давно чувствовал себя стариком: слишком уж много выпало тревог и волнений в жизни бухгалтера, историка, географа, чиновника, писателя, мужа двух жен и, наконец, отца многих детей. В феврале 1773 года, выходя из канцелярии, он на обледенелом крыльце неловко оступился и повредил себе ногу. С тех пор превратился в инвалида: с одного боку опирался на костыль, с другой стороны его поддерживал слуга… «Впрочем, – записал он, – домашнее мое упражнение состояло большею частию в сочинении топографического словаря на всю Оренбургскую губернию»:

– Оставлю после себя народный лексикон, каким народ выражает географические понятия и названия…

Лексикон занял 512 листов бумаги, и Екатерина II, получив его копию, распорядилась выдать из казны 15 000 рублей.

Петр Иванович от такого подарка не отказался:

– Но чую, что смазывают меня перед дальней дорогой, яко старый шарабан, чтобы не сильно скрипел. Да и то верно – с местной критикой мне не ужиться…

В марте 1777 года Рычков указом императрицы был назначен «главным командиром» екатеринбургских заводов на Урале. Это было видное повышение, но это было и заметное удаление. Отказываться нельзя, и он поехал вместе с женою… Приехал на новое место и слег. Елена Денисьевна плакала.

– Не рыдай, Аленушка! – сказал ей Рычков. – Устал я от жизни сей… Не оставь меня здесь. Отвези на родину.

– Никак ты обратно в Вологду захотел?

– Я и забыл про нее… Увези меня… в Спасское…

Он закрыл глаза так спокойно, будто уснул. Его отвезли в те края, где он прославил себя, и похоронили в селе Спасском, где журчал чистый ключ-родник, где тревожно гудели медовые пчелы. Многочисленные потомки немало гордились славой своего предка, но сохранить его могилу не смогли. Уже в 1877 году некий Р. Г. Игнатьев не обнаружил на могиле Рычкова даже надписи… Так она и затерялась для нас, и мы уже не можем поставить памятника!

«Цыц и перецыц»

Дело давнее… Сергей Кириллович Станиславский, мелкотравчатый дворянин, обходя лужи, старательно поспешал на службу при канцелярии строений, где он кажинный денечек бумаги разные переписывал, трудами праведными достигнув коллежского регистратора, а на большее и не рассчитывал.

На Басманной близ Разгуляя стоял громадный домина, сплошь обитый железом, и чиновник невольно придержал шаги, заметив на его воротах бумагу, обращенную ко вниманию проходящих. Смысл афиши был таков: ежели какой-либо дворянин желает иметь невесту со знатным приданым, то пусть объявится в этом доме, никаких страхов не испытывая, ибо нужда в супружестве возникла неотложная и решительная.

– Чей дом-то этот? – спросил чинуша прохожего.

– Стыдно не знать, сударь, – последовал ответ с укоризною. – Соизволят проживать здесь великий богач Прокофий Акинфиевич Демидов, и вы в этот дом лучше не суйтесь.

Сергей Кириллович стал на афишу показывать:

– А вот, гляньте, тут в женихе надобность приспела.

Прохожий глянул на бумагу с большой опаскою.

– Это для смеху! – пояснил он. – Господин Демидов хлеба не поест, прежде не повредив кому-либо. Ему забавы нужны всякие, чтобы над образованным человеком изгиляться. Явитесь вы к нему, так он вам так всыпет, что своих не узнаете…

Побрел бедный чиновник далее, размышляя: «Оно, может, и так, что всыпет. Но за оскорбление чести дворянской через полицию можно сатисфакции требовать, чтобы деньгами поругание мое оплатил. Маменька-то вчера уж как убивалась, что давно пирогов с изюмом не кушала. Меня же и попрекала, сказывая: эвон, как другие живут, собирая с просителей акциденции, сиречь взятки. А ты, дурак такой, только ушами хлопаешь, нет от тебя никаких удовольствий… Вернусь». С таким-то решением Станиславский вернулся к дому, что внешне напоминал фортецию неприступную, и постучал в ворота. Добрый молодец отворил их и высморкался, спрашивая:

– Зван или незван? Бить аль погодить?

– Я… жених, – сознался чиновник. – Из дворян… по объявлению. Мне бы невесту поглядеть да чтобы мне приданое показали.

– А-а-а. Тады милости просим, входите…

Вошел Станиславский в хоромы и тут даже штаны прохудил от вящего изумления. Вот как миллионщики-то живут, не чета нам! Тихо играли органы, встроенные в стены палат, посреди столов струились винные фонтаны, прыгали ручные обезьяны, порхали под резным потолком невиданные птицы, где-то кричал павлин, а мимо чиновника, до смерти перепугав его, вдруг пробежал не то зверь, не то человек, и, зубы огромные скаля, стебанул его – прямо по загривку.

– Это кто ж такой будет? – спросил чиновник служителя.

– Это, мил человек, будет не человек, а подобие его, научно прозываемое ранкутанком… За большие деньги из Африки вывезли! С утра кормлен, так что не бойся: жрать не станет. Ступай дале. Хозяину доложили – чичас явится…

Станиславский ни жив ни мертв – увидев миллионера Прокофия Акинфиевича Демидова: был он в халате, снизу исподнее, на голове колпак, а босые ноги в шлепанцах домашних (кои тогда, читатель, назывались «шептунами»). Вышел Демидов и спросил:

– Дворянин? По Департаменту Герольдии записан ли?

– Писан, – пискнул чиновник. – Имею счастие состоять в чине регистратора, состоя при бумагах разных, а значение запятых мне известно, за что от начальства похвалы удостоился.

– Ну и дурак… Не все ли равно, где запятая ляжет? Вот точка – это другое дело, от нее многое, брат, зависит. Ты точки-то когда-нибудь ставил ли в бумагах своих?

– Точки у нас директор канцелярии саморучно ставит.

– Ладно. Значит, решил зятем моим стать?

– По афише. Как было объявлено.

– Небось и приданое желаешь иметь?

– Так а кто ж не желает? Не дурак же я!

Демидов подумал и велел встать чиновнику на четвереньки. Потом забрался на него и велел возить по комнате. Очень трудно было Станиславскому, но возил, пока не ослабел, и тогда Демидов сам сел и ему велел сесть. Стал тут миллионер думу думать. В ту пору Демидов пребывал в «дистракции и дизеспере» (как выражались тогда на смеси французского с нижегородским). Дело в том, что хотел он выдать дочек своих за купцов или заводчиков, но лишь одна Анька послушалась, за фабриканта Земского выйдя, остальные же дщерицы заартачились: не хотим быть купчихами, а хотим быть дворянками! Сколько уж прутьев измочалил Прокофий Акинфиевич, сколько дурех этих по полу ни таскал за косы – нет, уперлись, подавай им дворянина.

Оттого-то и появилось на воротах дома его объявление…

– Анастасию Первую, – указал он, а жениху объяснил: – У меня их две Настьки: коли Первая не приглянется, так я тебе Вторую явлю… Ты не пугайся: не девки, а змеи подколодные!

Величавой павою выплыла из комнат Анастасия Первая.

– Вот, – сказал ей отец, – жених дворянский, как и хотела!

Тут эта девка чуть не плюнула в Станиславского:

– А на што мне такой завалящий? Ах, папенька, не могли разве пригоженького залучить? Да и чин-то у него каков? Мне бы, папенька, гусара какого или советника статского, чтобы у дел важных был или чтобы с саблей ходил.

– Цыц и перецыц! – гаркнул Демидов. – Не ты ли от звания купеческого отвертывалась? Не ты ли кричала, что лучше за первого попавшегося дворянина желаешь… Так вот тебе – первый попавшийся. А коли будешь рыпаться, так я не погляжу, что жених тут: разложу на лавке да взгрею волей родителя…

Это не анекдот! Вот так и стал нищий коллежский регистратор владельцем колоссального состояния, заимел богатейшую усадьбу, а маменька его пироги с изюмом уже отвергала:

– От них рыгается! Ныне-то, люди умные сказывали, есть пироги такие, в кои целый нанас запихивают, и прозываются они парижским «тиликатесом». Вот такого хочу – с нанасом!

…Было начало царствования Екатерины Великой.

Москва тех времен, еще «допожарная», была обстроена дворцами знати, в которых едва помещались оранжереи, библиотеки, картинные галереи, бронза и мрамор. Иностранцы, посетив тогдашнюю Москву, писали, что им казалось, будто русские обобрали всю Европу, чтобы иметь в каждом доме частный музей. Европейцы не раз попадали впросак от незнания барской жизни: низко кланялись дамам, облаченным в роскошные шубы, а потом выяснялось, что это служанки, а меха у них такие же, как у барынь. Опять-таки непонятно: крепостные иногда становились миллионерами, и даже такой богач, как граф Шереметев, занимал в долг миллионы у своего раба Никифора Сеземова… Вот и разберись в тогдашней московской жизни!

Прокофий Акинфиевич родился в Сибири, в период царствования Петра Великого. Он был внуком Никиты Демидова, что основал в Туле ружейное дело, а на Урале обзавелся заводами и рудниками. Прокофий рано женился на Матрене Пастуховой, но раньше времени загнал молодуху в могилу, чтобы сожительствовать со своей комнатной девкой Татьяной Семеновой, от которой – не венчан! – тоже имел детишек. Танька-то была статью как гренадер, грудь имела возвышенную, каждую весом в полпуда, а глаза у нее, ей-ей, словно полтинники – сверкали. Бывало, как запоет она «Я милого узнаю по жилету» – так Демидов на колени перед ней падал, крича:

– Ой, убила-а! Совсем убила… Хорони меня, грешного!

Было у него от первой жены четыре сына, он их в Гамбург отправил учиться, но там они забыли русский язык, и, когда вернулись на родину, Демидов, словно в насмешку, дал на всех четырех одну захудалую деревеньку с тридцатью мужиками и велел строго-настрого на глаза ему никогда не показываться:

– Мне эдакие безъязыкие не надобны… Пшли прочь.

Дочек же, слава Богу, дворяне (с приданым) мигом расхватали. А разругавшись с сыновьями, Демидов – назло им! – лучшие свои заводы на Урале распродал Савве Яковлеву Собакину, с чего и началось обогащение Яковлевых, новых Крезов в России.

– Батюшка ты мой разлюбезный, – внушала ему Татьяна, – не пора ль тебе меня, сиротинушку, под венец утащить?

– Цыц и перецыц, – отвечал Демидов. – Успеется…

Демидов часто и подолгу живал в столице, не гнушался он и Европой, не раз бывая в краях заморских. Начудил он там, конечно, немало! Саксонцы, французы, голландцы видели в нем лишь сумасброда, дивясь его выходкам и капризам, за которые Демидов расплачивался чистоганом, денег не жалея; «только холодные англичане открыли ему глаза, подвергнув русского миллионера самой наглейшей эксплуатации, не постаравшись даже прикрыть ее внешними приличиями» – так писал Н.М. Грибовский, демидовский биограф, в самом начале XX века. Лондонским негоциантам удалось за большие деньги сбыть Демидову свою заваль, но Прокофий Акинфиевич этого им не простил…

– Мы тоже не лыком шиты, – решил Демидов, вернувшись на родину. – Я этой англичанке такую кутерьму устрою, что ажио весь флот без канатов и снастей останется.

Одним махом он скупил все запасы пеньки со складов столицы. Англичане же каждый год слали целые флотилии за пенькой. Вот приплыли купцы из Лондона, а им говорят:

– Пеньки нет! А какая была, вся у Демидова… Сунулись они было в контору его, а там заломили за пеньку цену столь разорительную, что корабли уплыли восвояси с пустыми трюмами. Через год англичане вернулись, надеясь, что Демидов одумался, а Демидов, снова скупив всю пеньку в России, заломил цену еще большую, нежели в прошлом году, и корабли английского короля опять уплыли домой пустыми.

– С кем связались-то? – говорил Прокофий Акинфиевич. – Пущай они там негров или испанцев обжуливают, а «мохнорылым» русского человека обдурить не удастся. Вот и разорились…

Ах, читатель, если бы его месть пенькой и закончилась!

Н е т. Оказывается, еще будучи в Англии, Прокофий Акинфиевич уже отомстил своим британским конкурентам самым ужасным способом. Он дал взятку сторожам британского парламента, весьма респектабельного учреждения, ночью проник в этот парламент. А там он спустил штаны и оставил – на память англичанам! – непревзойденный по красоте и благоуханный «букет» в кресле самого… спикера. Об этом в России пока ничего не знали.

– Да и кто узнает-то? – рассуждал Демидов. – Скорее промолчат, дабы перед всем миром не позориться.

В содеянном он сознался любимому зятю по дочери Анастасии Второй. Это был Марк Хозиков, происхождением швед, но обрусевший, который состоял секретарем при Иване Ивановиче Бецком, сыне князя Трубецкого от шведки, и вот через этих людей Демидов проворачивал свои дела в высших сферах правительства. Хозикову иногда он и плакался:

– Бывали у меня времена худые. Герцог-то Бирон моего братца Ваню на эшафоте колесовал, а другой братец, Никитка, в передней того же герцога лизоблюдствовал. За это сикофанство и получил он наследство от тятеньки, а мне остался хрен на патоке, в одной рубахе остался, даже посуду отняли. Веришь ли? Яко пес худой, из деревянной миски лакал языком, ложечки не имея. Слава Богу, что Лизавета взошла, будто солнышко красное. Тут при ней-то люди русские и возрадовались…

В этих словах Демидова не все правда, но доля правды была: Бирон казнил и миловал, но заводы Невьянские он все же получил от отца, иначе с чего бы эти миллионы? Через Хозикова он знал, что Екатерина II навсегда им довольна. Еще в 1769 году она писала московскому губернатору: «Что касается до дерзкого болтуна Демидова, то я кое-кому внушила, чтобы до него дошло это, что если он не уймется, так я принуждена буду унимать его силой».

В чем же провинился Демидов?

Смолоду влюбленный в песни народного фольклора, не всегда безобидного для власть имущих, Прокофий Акинфиевич и сам пописывал едкие сатиры, глумясь над придворными императрицы. Узнав об этом, Екатерина распорядилась сжечь сатиры Демидова «под виселицей и рукой палача». Думаете, он испугался? Совсем нет. Напротив, Демидов само наказание превратил в потеху.

– Цыц и перецыц! – сказал он управляющему. – Завтра же ты проси сдать внаем все дома с балконами, что стоят вокруг эшафота с виселицей. А я разошлю приглашения знати московской, чтобы при казни она присутствовала со чадами, за это я их стану, яко Лукулл, особым обедом потчевать…

Мало того, к месту гражданской казни он привел громадный оркестр – с трубами, тулумбасами и литаврами. Когда в руке палача под виселицей вспыхнули сатиры Демидова, музыканты грянули праздничной музыкой, стали тут люди танцевать на площади, а сам Демидов сидел на балконе, весь в цветах, словно именинник, и аплодировал палачу своему:

– Браво-брависсимо… Всем цыц и перецыц!

Князь М.Н. Волконский, губернатор первопрестольной, прислал к Демидову квартального офицера с наказом – внушить Демидову, чтобы унялся, смирясь в благопристойности:

– А мои слова считать волей монаршей. Ступай…

Прокофий Акинфиевич принял квартального как лучшего друга, не знал, куда посадить, стол для него накрыли лучшими винами и яствами, дрессированный орангутанг, зверило лютое, даже обнимал квартального, рыча что-то нежное.

– Друг ты мой ненаглядный! – сказал Демидов губернаторскому посланцу. – Волю монаршую я рад исполнить, и первую чару опорожним за здоровьице нашей великой матушки-государыни… Мудрость-то! Мудрость-то у ней какова!

Тут и Танька, тряся грудями, в ладоши хлопала:

– Пейдодна, пейдодна, пейдодна, пейдодна…

Через полчаса квартальный офицер валялся под столом.

– Эй, люди! Теперича начнем казнить его, как положено…

Пьяного раздели донага, обрили наголо, словно каторжного. Демидов велел не жалеть для него меду. Квартального медом густо намазали, обваляли в пуху лебяжьем и отнесли почивать в отдельную комнату – чин по чину. А возле копчика приладили ему хвост от лисицы – зело нарядный, изрядно пушистый.

– Пущай дрыхнет, – сказал Прокофий Акинфиевич… А сам через замочную скважину наблюдал за ним потихоньку, дожидаясь его приятного пробуждения. Только увидел, что стал квартальный разлеплять светлые очи, медом заплывшие, тут он и ворвался в комнату – с угрозами и криком:

– Как ты, офицер полиции, смел являться ко мне с изъявлением воли монаршей в таком непотребном виде? Вставай, сейчас я тебя явлю губернатору, чтобы он наказал тебя…

История гласит, что полицейский упал к ногам Демидова, умоляя не позорить его, но Демидов велел слугам тащить его по Москве к дому Волконского, чтобы все москвичи наглядно убедились, каковы у них квартальные… Бедный квартальный даже хвоста у себя не заметил, так и шел по улицам, лисьим хвостом помахивая, и лишь перед домом губернатора Демидов смилостивился, сказав, что «прощает» его, и подарил полицейскому парик, дабы накрыть бритую голову, а заодно дал ему мешок с золотом, чтобы тот худого о нем ничего не сказывал.

Пишу я вот это, читатель, а перед глазами у меня все время стоит знаменитый портрет Прокофия Демидова гениальной кисти Левицкого, что ныне украшает залы Третьяковской галереи. Помните, наверное, что Демидов изображен на фоне цветущего сада в халате и колпаке, эдакий добрый дедушка, он с небрежной деловитостью облокотился на садовую лейку. Представляя это гениальное полотно русской общественности, Сергей Дягилев в 1902 году писал: «Великий благотворитель и не менее великий чудак, Прокофий Акинфиевич, всю жизнь заставлявший говорить о себе не только провинциальное общество Москвы, не только всю Россию, но и все европейские центры, которые он посетил во время своего экстравагантного путешествия…»

Между тем, читатель, Демидова подстерегала беда, связанная именно с этим его «экстравагантным» визитом в Англию и – особенно – с тем «букетом», который он там оставил.

Англичане, как выяснилось, ничего не прощали!

Мы, читатель, сейчас немало рассуждаем и пишем о матерях-отказницах, кои оставляют своих детишек в родильных домах или приютах. У в ы, с этой же проблемой я столкнулся впервые – не удивляйтесь! – еще при написании романа «Фаворит». Как это ни странно, но в XVIII веке, осиянном высокой нравственностью народа и учением христианства, такое тоже случалось.

Екатерина об этом знала и говорила об этом не раз:

– Прямо Содом какой-то! Удовольствие от парней получит, сама брюхо набьет, а потом младенца находят в горохе на огородах да на капустных грядках. С этим надо бороться. Не матки их беспутные заботят меня, а сироты несчастные, материнской ласки и молока материнского лишенные… Вот беда-то в чем!

Дени Дидро помог ей добрым советом: из подкидышей, что будут воспитаны государством, следует образовать новое сословие в России – людей свободных, и чтоб эти люди впредь ни при каких условиях не могли бы попасть в кабалу закрепощенных. Екатерина с этим была согласна.

– Я пойду и далее, – заявила она. – Воспитанники государства, женясь на крепостных девках, вызволяют их от рабства помещика, а воспитанницы, брачуясь с крепостными, сразу же от брачного венца делают мужей своих тоже свободными…

Задумано было хорошо. Не было только денег, чтобы устроить «Сиропитательные дома» (позже нареченные «воспитательными»). Россия сражалась с Турцией, и, чтобы вести такую войнищу на Дунае, деньги тоже требовались – и немалые! Фаворитом при «матушке» состоял тогда Гришка Орлов, он ее спрашивал:

– Матушка, а сколь тебе надобно?

– Миллиона четыре, никак не меньше. Но банкиры европейские, раздери их холера, в кредит более не дают, ибо, души гадючьи, не больно-то верят в славу оружия российского.

– Так и плюнь на них! У нас Прошка Демидов имеется, вот ты его и хватай за «яблочко», чтобы раскошелился…

С этим решением он сам предстал перед Демидовым, прося в долг «матушке» сущую ерунду – всего четыре миллиона рублей (не ассигнациями, а золотом, конечно).

– О какой матушке волнуешься? – спросил Демидов. – О матушке-России или о той, кою ты по ночам всячески развлекаешь?

Орлов сказал, что у всех у них по две «матушки».

– Императрице не дам! – сразу отрезал Демидов.

– Почему? – удивился Гришка Орлов, граф, князь и прочее.

– Боюсь давать тем, кто имеет право растянуть меня и высечь, а тебе дам, ибо захочу, так я и тебя высеку…

Орлов посмеялся, винцом погрешил и сказал, что казна при возвращении ссуды накинет ему три процента. Демидов сказал:

– Не надо мне ваших процентов. Я свое условие ставлю: ежели в сроках не управитесь, то я обрету право – при всем честном народе – накидать тебе в морду сразу т р и оплеухи.

Орлов кинулся в Зимний дворец, докладывая императрице – так, мол, и так. Процентов Демидов не желает, зато согласен обменять их на три оплеухи. Это графа заботило:

– Матушка, ведь не поспеешь к сроку долг-то вернуть? А этот дуралей выведет меня на площадь и свое получит…

– Ох, и тошно же мне с вами со всеми! – отвечала Екатерина. – Но делать нечего – соглашайся быть битым, чтобы война продлевалась до победы, а казна процентов не ведала…

Мысли о подкидышах и сиротах не покидали ее, а ведь Дидро и Вольтеру не станешь объяснять, что русская казна исчерпана. Тут-то как раз и появился на пороге ее кабинета британский посол лорд Каткарт, от которого императрица и узнала о том «наследстве», которое Демидов оставил в парламентском кресле спикера. Возмущенная императрица сначала посулила, что сошлет Демидова в Сибирь, и, кажется, была к этому готова. Но, женщина практичная, Екатерина даже из этой зловонной кучи решила иметь экономическую выгоду ради своих целей.

Прокофий Акинфиевич выслушал от нее первые слова, звучащие для него приговором:

– Сказывают, что ты в Сибири урожден был, так я тебя, приятеля своего, и сошлю в Сибирь, чтобы ноги там протянул… У нас, русских, в Европе и так всякую дурь болтают, Россию шельмуя, а ты… что ты? Или другого места не сыскал, кроме парламента, чтобы свою нужду справить? Готовься к ссылке…

Демидов рухнул перед женщиной на колени:

– Матушка… родимая… пожалей!

– А ты меня разве пожалел, на всю Европу бесчестя?

– Ваше величество, что угодно… просите. Последнюю рубашку сыму, с торбой по миру побираться пойду… все отдам!

Екатерина, искусная актриса, дышала гневно.

– Мне от тебя всего и не надобно…

Тут Екатерина припомнила, как Демидов устроил в Петербурге гулянье для простого народа, где среди каруселей и балаганов выставил жареных быков и устроил винные фонтаны, бьющие дармовым вином, отчего в столице от перепоя скончались более полутысячи человек. Она размахнулась и отвесила ему пощечину:

– На каторгу! Надоел ты мне. Даже когда добро стараешься делать, от тебя, кроме зла, ничего не бывает…

Демидов ползал в ногах у нее, рыдал и воспрянул, когда понял, чего от него требуется, – всего-то лишь денег на создание «Сиропитательного дома» для подкидышей и сироток. Таким-то вот образом одна лишь «куча», оставленная в кресле британского спикера, обошлась ему в ОДИН МИЛЛИОН И СТО СЕМЬ ТЫСЯЧ рублей, опять-таки чистым золотом. «Воспитательный дом» вскоре появился и в Петербурге, а Демидов, кажется, о тратах не жалел: в Москве он отдал для приюта свой каменный дом, завел при нем скотный двор и даже составил инструкцию о том, как получать от коров высокие удои молока. Правда, в этой истории случилось не все так, как задумали ранее. Крепостные стали умышленно подкидывать в «Воспитательные дома» своих младенцев, чтобы они уже никогда не ведали барщины, а сразу становились свободными гражданами (вот во что обратились идеи Дидро, золото Демидова и хлопоты императрицы!)…

Постепенно старея, Прокофий Акинфиевич не оставил своих чудачеств, и в какой-то степени он заранее предвосхитил тех купеческих Тит Титычей, что дали пищу для пьес Островского. Порою же чудачества его принимали форму глумления над людьми. Так иногда он давал деньги в долг с условием, что цифру долга напишет на лбу должника, требуя, чтобы эту цифру он не смывал до тех пор, пока не вернет денег.

На страницу:
2 из 3