bannerbanner
На задворках Великой империи. Том 2. Книга вторая. Белая ворона
На задворках Великой империи. Том 2. Книга вторая. Белая ворона

Полная версия

На задворках Великой империи. Том 2. Книга вторая. Белая ворона

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

И поплыл вдаль последний русский перрон, скоро славянское Вержболово обернется прусским Вирбалленом! Навстречу катились немецкие платформы, груженные банками с анилиновыми красками. И вдруг поезд резко затормозил. «Неужели и меня? – с ужасом подумал Мышецкий. – Может, убежать в уборную и запереться? Пускай ищут!..»

Хлопали двери. Взволнованно переглядывались пассажиры, когда в вагон поднялся таможенный чиновник с бумагой. «Кого еще? Чей настал черед вернуться в Россию, потрясаемую стачками вслед за путиловцами?.. Ну, господа?» И облегченно вздохнули, когда чиновник прошел в салон графини Шуваловой; там долго лаяли на него собачонки, эдакие плюгавицы – тряские!

Вот она! Согбенная, страдающая, шла дряхлая графиня, обломок времен еще николаевских. Выносили за ней баулы, и, словно в божественной литургии, одна из компаньонок несла впереди католическое распятье. Рубинами, а не кровью, были украшены плоские ступни Иисуса Христа! Высадили – с честью.

Сергей Яковлевич узнал о причине и навестил Саню Столыпина, который уже проснулся от резкого тормоза.

– Куда перекладывают эти мощи? – спросил Сани, зевая.

– Ты никогда не догадаешься, – хохотал Мышецкий. – Сын графини оповестил ее телеграммой, что на старости лет решил принять православную веру. Вот и едет – разбираться.

– О господи, – загрустил Сани. – Конечно, это ужасно, когда русский граф покидает лоно католицизма и приобщается вновь к родимой просвирке… Эх, Русь, Русь!

В вагоне уже показался прусский офицер и, сверкнув стеклышком монокля, произнес на добротном русском языке:

– Вирбаллен! Дамы и господа, прошу извинить меня, что волею закона Пруссии я обязан исполнить долг службы, почетной и хлопотной… Проводник, включите все лампы! Дамы могут отдыхать, как и прежде: прусский офицер всегда уважает прекрасную половину человечества! Приступим к мужчинам… Паспорт! – И он резко выбросил руку в сторону князя Мышецкого.

– Будьте любезны, сударь, – ответил князь, протянув ему паспорт, выданный с «высочайшего соизволения» (хм… хм…).

А за границей Пруссии, за низеньким перроном, где в старомодных вытертых шубках гуляют гарнизонные барышни, бурлила и волновалась тревожная Россия, вступившая в 1905 год.

«А все-таки – проскочили», – думал Сергей Яковлевич.

7

Вот и Берлин, будь он неладен: с утра уже скука.

«Ну, – осмотрелся Мышецкий на улицах, – город изменился мало. Только автомобилей стало больше…»

Всюду порядок, чинность, дисциплина, верноподданность и высокая нравственность германской женщины, заверенная документально в полиции. На всем – штамп! И повсюду – надписи: не входить, запрещено, нельзя, плевать сюда, окурок туда, уборная за поворотом налево, два пфеннига, осторожно… Потому и вспомнился князю милый Уренск. Вот где свобода! Рай! «Нет, – размышлял он, – что ни говори, а в знаменитой русской распущенности есть нечто добротное, здоровое. Незаконнорожденные дети Европы, мы лукаво косим глазами на Восток и на Запад; мы потому и должны быть свободны, что нам широко и просторно – у нас много земли, жирной и сочной. Бедные, мы сами не ведаем, как мы богаты! Пусть критикуют нас, но мы живем как нам хочется…»

А вот Алиса пришла на память как-то… от домов. Именно эти унылые серые дома Берлина, как это ни странно, напомнили и жену. Пора признаться: брак был скучен. Да и понятно: он слишком русский – по закваске, по духу, по привычкам. Приучен к безрежимной сумятице бестолковых столкновений. Ошибался. Выправлял. Три дня мог не есть, а потом объедался блинами. Ей это было непонятно, а ему – так и надо! Мог забыть о ней совсем, а потом, словно дикарь, накидывался с ласками. Но то, что Алиса называла гармонией жизни, представлялось Сергею Яковлевичу теперь сознательным усыплением.

Еще раз осмотрелся, нанял мотор. Поехал обедать в кафе Бауэра, где, как известно, столовались русские эмигранты. Даже здесь, в Берлине, тянуло к своим – россиянам, черт бы их всех побрал! Мотор довез его до угла Фридрихштрассе. Князь не пожалел, что заехал в кафе Бауэра, – сразу попался интересный собеседник, чем-то похожий на покойного Кобзева. Явный бедняга эмигрант – потертый, пьющий дешевый мазарган.

– Чтобы особенно полюбить Россию, – сказал он князю, – надобно видеть ее со стороны. Расскажите мне о ней!

Сергей Яковлевич, чтобы не оскорблять бедности собеседника разницей в еде, тоже заказал для себя нищенский «картофель-салат», сбрызнутый луковой подливкой, и ел с удовольствием.

– Что рассказать вам о России? Россия, как говаривал еще Гоголь, страна пространственная и малопонятная… Прощу вас, выпейте моего вина. Вам, наверное, тяжело здесь живется?

На глазах собеседника блеснули слезы:

– Вы бы знали, сударь, как тяжело! Не погрешу в сторону чрезмерного патриотизма, ежели заверю вас, что мы, русские, и талантливее немцев, и выше их нравственно! Вот и ученые…

– Однако, – подхватил Мышецкий, – уклад германской жизни таков, что позволяет немцам-ученым оставить после себя трудов больше, нежели русским. И они не боятся узко-специальности! Здесь не смеются над химиком, который знает лишь… химию.

– А у нас? – спросил собеседник. – Министр внутренних дел Валуев писал романы, химик Бородин – оперы. Театрами командуют кавалеристы! Скальковский хотел управлять балетом, но его назначили директором горного департамента! Фортификатор Шильдер стал историком, а знаменитый Бутлеров – спиритом…

Только он это выпалил, как сразу подскочил еще эмигрант.

– Минуту внимания! – заявил он, садясь без приглашения рядом. – Я слышал здесь имя великого Бутлерова… Позвольте представиться: его любимый ученик. А ныне – отгадыватель мыслей на расстоянии! Вот и афиша о моем выступлении в парке Зоо… – Человек развернул афишку, показал ее только князю, а собрату по изгнанию не показывал. – Что делать, как жить?

Мышецкий с чувством подлил вина «ученику Бутлерова».

А первый собеседник поднял над столом скрюченный палец, на котором совершенно отсутствовал ноготь.

– А теперь, – сказал он князю, – возьмем хотя бы нравственность, сравним потуги буржуазной морали с нашим укладом…

Но тут кельнер тронул князя за плечо:

– Вас просят в контору для разговора по телефону.

– Нет ли ошибки? – удивился Мышецкий. – Я первый день…

– Просят… именно вас! – настоял кельнер.

Сергей Яковлевич проследовал в контору, и дверь за ним сразу захлопнулась. Перед князем сидел сам владелец кафе Бауэр.

– Судя по всему, – сказал он, – вы недавно в Берлине. Кто вы и что вы – меня пусть не касается. Но хочу, как социал-демократ с тысяча восемьсот девяносто седьмого года, предупредить вас. Собеседники ваши, которых вы неосмотрительно пригласили за свой стол, есть тайные агенты царского правительства. И следят за приезжими…

– Но я не эмигрант, и мне бояться нечего. Имею честь представиться: князь Мышецкий.

Направился было к дверям, но герр Бауэр остановил его:

– Я не знаю – князь вы или не князь! У меня посетители бывают разные. Но честь моего заведения требует, чтобы вы, если пришли звонить по телефону, то и позвоните. Наша полиция ничуть не хуже вашей, и она не простит мне, как социал-демократу с тысяча восемьсот девяносто седьмого года, если я…

Мышецкий, раздраженный донельзя, уже захлопнул двери. Спустился в общий зал – злой. Но теперь на стуле его сидел какой-то лыка не вязавший россиянин. Еще молодой, толстогубый, одетый с купеческим шиком. А в него уже вклещились агенты тайной охранки и слезно упрашивали:

– Чтобы особенно полюбить Россию, – внушали они пьяному, – надобно видеть ее со стороны. Такая печаль полей, тихие березки на околицах. Роковые события. Расскажите, что знаете!

– Дайте пива! – кричал человек. – Я все расскажу!

– Извините, господа, – вмешался Мышецкий. – Но, к великому сожалению, нас просят вернуться в гостиницу; прощайте.

И, сказав так, сдернул пьяного со стула, потащил к выходу. Не пропадать же россиянину! Впихнул земляка в мотор:

– Сударь, куда вас отвезти? Где вы остановились?

– Столешников пере… ул… ул… Вези!

Делать нечего: отвез к себе в роскошный «Бристоль» и уложил отсыпаться. «О, жизнь… О, мать Родина, ты в Берлине!»

А вот и утро. Россиянин проснулся в номере Мышецкого.

– Ты за пивом послал? – спросил. – Какой же день сегодня?

– Воскресенье.

– А вчера суббота была?

– Да.

– Ой! Ну, скажи на милость, как время летит…

Кое-как пришел в себя. Опомнился. Мышецкий спросил его, где тот остановился. Гость порыскал по карманам, долго копался в лохматом бумажнике и безнадежно махнул рукой.

– Потерял. Все потерял… А ты – кто? – спросил вдруг.

Мышецкий о княжестве своем предусмотрительно умолчал.

– Ну, а я – вот кто! Читай, там все написано обо мне…

С исподу визитной карточки красовалось изображение фыркающего паром самовара, а на титуле витиевато начертано:

АНДРЕЙ ИВАНОВИЧ ЛЕГАШЕВ

Тульский купец 1-й гильдии.

Чудо-ребенок с детства.

Чудо-изобретатель XX века.

– Что же вы изобрели, Андрей Иванович?

– Не все сразу, – отвечал Андрюша. – Для начала я скрестил лисицу с пуделем. Получилось нечто. Проверил у Брема – нет. У Дарвина – тоже не сыскал. Факт – изобретение! Теперь вот зебру из Африки выписал. Попробую и ее с кем-нибудь… Но главное – самовары! Давить надо тех, кто из чайника пьет. И знаешь ли, что есть самовар? (Мышецкий благоразумно умолчал о том, что когда-то писал о чае и самоварах.) А самовар, – продолжал чудо-ребенок, – есть источник здравого просвещения. Да! Сначала у народа – любовь к чаю, потом любовь к грамоте. Были вот на Руси просветители: Новиков, Радищев, Пушкин, а теперь я – просвещаю темную Русь…

– А в Берлине – что? – спросил Мышецкий.

– Эх, если б знать… – приуныл Андрюша. – А то ведь, хоть убей, не помню. Ну, по порядку. Прибыл загодя из Тулы на Москву, снял номерок в Столешниковом. Ну, как водится, для приличия выпил. И больше ничего не помню… Очнулся: шторы опущены, как на Столешниках. Зову, значит, человека я, чтобы пива принес. А является не человек, а нахал: гут из морга! И ни копейки – фрю-фрю! А в Туле-то как раз меня в думу выбирать желали. Фа-акт… Да и жена! Что подумает? У тебя пфенниги есть? Дай…

– Нету, – приврал Мышецкий, осторожничая. – Обратись в посольство. Должны помочь российскому гражданину.

– Да там смеются… Я, честь честью, как человек порядочный, свистнул послу «визиткой» через швейцара. Не последний человек как будто! А меня послы эти самые, немчура проклятая, ферфлюхтеры, обглазели всего, как в цирке, и велели не пускать более!

– Напиши жене, – советовал князь. – Мол, так и так, плохо!

– Да хоть в тюрьму садись. Может, слушай-ка, так и написать ей? А то ведь – не поверит… Нет, напишу, сижу, мол!

Так и написал: «Сижу в тюрьме, высылай на Берлин, до востребования, не скупись, привезу подарки». Отправил телеграфом за счет Мышецкого и сразу успокоился – человек наивный.

– Ну, давай, теперь вези меня. Показывай, что знаешь…

Весь день Сергей Яковлевич провозился с чудо-ребенком – не в тягость. Рядом с таким легко. И не было той высокопарной болтовни, от которой он утомился. Простота умиляла! Играй с ним, как с котенком, и ни о чем не думай. Пора уже позволить такую роскошь – отвести сердце в глупостях.

– Без працы не бенды кололацы, славный Андрюша! – сказал Мышецкий под вечер. – Ты меня понял?

– Еще бы! Я, брат, все понимаю…

– Мне твои опыты с пуделями и самовары просвещения положительно нравятся. Продолжай и дальше… просвети нашу серость!

– Я бы ничего, да за дурака считают.

– Пренебреги, милый! Такие люди, как ты, Андрюша, украшают мрачные горизонты печальной русской действительности… Едем?

– Конечно. Давно на ресторан намекаю.

– Нет, – ответил Мышецкий, смеясь. – Сначала посольство…

Как раз напротив здания русского посольства раскинулись во множестве книжные и газетные ларьки.

– Die letzten Neuigkeiten aus Russland![2] – закричал газетчик, угадав в Андрюше русского подданного.

– Может, меня ищут? – засомневался Легашев.

Но по лицу князя, от которого вдруг сразу отхлынула кровь, понял – что-то стряслось в отечестве, ужасное, небывалое.

– Ну? – спросил. – Ну?

– Мерзавцы! – крикнул Мышецкий, скомкав газету…

Лицом к лицу столкнулись с Сани Столыпиным, выскочившим из посольства. Глаза – как у кота, круглые от испуга, котелок заломлен на вспотевший затылок, пальто – раздергано.

– Ты уже знаешь? – спросил, возбужденно приплясывая.

– Кроме подробностей, – отозвался Мышецкий.

– Стреляли пачками! Бегу на вокзал… Ах, какой же я глупый, что уехал… Столько убитых! Сейчас только писать и писать…

В русское посольство русских до русского посла не допускали. Не в меру ретивый секретарь придержал и Сергея Яковлевича:

– Граф фон дер Остен-Сакен никого не принимают.

– А все-таки доложите послу, что князь Мышецкий желает его видеть…

Секретарь вернулся со скорбным лицом:

– Его сиятельство Дмитрий Ерофеич просили уволить его от свидания с вами. А также велели напомнить вам, князь, чтобы, во избежание излишних инсинуаций, вы избегали в общественных местах разговаривать по-русски, дабы не привлекать к себе нездоровый интерес иностранцев…

«Дожили!..» На улице поджидал князя потерянный Андрюша.

– Вот мы с тобой и дожили, милый, – сказал ему Мышецкий. – Мало нам Манчьжурии, так еще надо стыдиться говорить по-русски!

Заблудшим щенком терся рядом Андрюша Легашев, чудо-ребенок и прочее. Сергей Яковлевич молча глотал слезы. Что угодно – только не этого ожидал он.

Весь конец дня был проведен в мерзости. Выворачивало наружу все – все, что можно вспомнить. Не обедали, не ужинали. Внутри что-то перегорело. Душа погружена в гадливые потемки.

– Знаешь, давай ляжем сегодня пораньше, – предложил Сергей Яковлевич, и Андрюша покорно согласился, притихший.

Но среди ночи он разбудил Мышецкого.

– А царь-то, – сказал купчик так, словно сделал открытие, – ну и дурак же он… Фа-акт! Сначала – Ходынка, а нонече – бойню народу своему сделал. Да кто ж ему поверит теперь? А?

– Верить трудно, – согласился князь, страдая…

***

В этот день Гапона спасал его друг – Петя Рутенберг:

– Бежим.

Потом его расстригли. Тут же, в подворотне, он сбросил сан священнослужителя, ерзали по лохмам тупые ножницы.

– Больно, больно, – плакал поп. – Не рви!

Остригли патлы, и клочья волос разобрали, как святыню: попу продолжали верить. Рутенберг увлекал его за собой.

– Спаси меня… ты же опытный, – просил поп.

В створку двери выглядывал чей-то острый татарский глаз.

– Пусссти, – взмолился Гапон этому глазу.

Савва Морозов отпер ему двери, а сам, как барс, через пять ступенек взлетел наверх.

– Алеша, – сказал он Максиму Горькому, – Гапон бежит…

Гапон ворвался в комнаты, крикнул:

– Вина-а!.. – Выпил два стакана подряд, его трясло. – Что делать? – спросил надрывно. – Рутенберг где? (Рутенберг вырос рядышком.) Ты не уходи, – просил его Гапон, – ты опытный…

Савва Морозов раскурил тонкую папиросу: он был смел, как витязь, и ему претила чужая трусость.

– Алеша, усмири попа…

– Надо идти до конца, – глухо сказал Горький. – Всегда идти до самого конца… Даже если погибнем!

Присев к столу, отставив ногу, Гапон быстро черкнул записку к рабочим за Нарвскую заставу, где сообщил, что занят «их делом». Потом оглядел всех и сказал:

– Ну, а теперь… спрячьте меня от полиции!

Тягот подпольной жизни Гапон не выдержал и вскоре, близ Таурогена, перешел границу…

Плеханов приласкал его, как национального героя.

– Надеюсь, вы не будете возражать, если я сообщу о вас Каутскому для публикации в его «Vorwдrts»?

– Телеграфом, – сказал Гапон. – Так быстрее… Европа вдруг разом заговорила о Гапоне.

8

Провожать Мышецкого на вокзал потянулся и верный Андрюша. Сергей Яковлевич ссудил его, до получения денег из Тулы, малой толикой, наказав:

– Пей только пиво! Если что, так я буду в середине января в Марселе. Запиши хотя бы на манжете: отель «Вуазен»…

Немецкие вагоны коридоров не имели, двери купе открывались прямо на перроны. Повсюду суетились газетчики, продавцы кокаина и порнографии. Отбывающие в Париж немецкие буржуа дружно раскупали презервативы и свежую «Фигаро». В купе к Мышецкому тоже просунулась голова торговца – знакомого еще по кафе Бауэра.

– …помимо всего прочего, – сипло сказал шпик, – имеется также в продаже Гапон, всего три пфеннига…

Узнал князя и хотел смыться, но Мышецкий придержал властно:

– А ну, дайте сюда Гапона! Благодарю. Оставьте себе сдачу…

И глянул на него с карточки не поп, а шафер с купеческой свадьбы. Этакий молодец! Манишка – дыбом, словно на дипломате, волосы гладко на пробор, как у прусского юнкера, а сам взирает на мир героем – через стеклышки пенсне. «Вот тебе и поп!..»

По другую сторону Рейна нагнало Мышецкого еще одно известие из России – был арестован Максим Горький; а на высокий пост петербургского генерал-губернатора назначили лютого Трепова.

«Где зимуют в России раки?» – интригующе кричали подзаголовки газет. Сергей Яковлевич разворачивал теперь газетные листы, как больные старики вскрывают фантики с лекарством: поможет или погубит окончательно? «Интересно, где же зимуют на Руси раки?» Оказывается, сообщали иностранные газеты, Трепов при вступлении в должность объявил так: «А я знаю, где они зимуют. И я покажу всем, где они зимуют…»

В смутном сознании личной ответственности за все, творимое сейчас в России, приехал Сергей Яковлевич в Париж. Почему у него появилось такое странное, гнетущее чувство – он и сам не мог разобраться. Но освободиться от него был не в силах и тут же на вокзале засел глушить вино.

– Вы из России? – догадался официант. – Как это понятно, мсье. Особенно нам, французам! Вы переживаете… да, да! У нас тоже был король, который имел глупость жениться на немецкой принцессе. Добром это, как вы знаете, не кончилось. Именно тогда-то, мсье, мы и были вынуждены изобрести гильотину!

От вина стало глуше на сердце. Велел отвезти себя в пансион «Для воздержанных мужчин» (были в Париже и такие отели). Бросив гарсону франк, оставил багаж консьержу и, даже не поднимаясь в номер, окунулся в сутолоку парижских улиц.

Но куда денешь себя? «Глупо все… Не вернуться ли?»

И куда бы князь ни пошел, отовсюду, с витрин магазинов, выглядывая из вороха дамских чулок и нижних кружевных юбок, героем смотрело на князя Мышецкого прилизанное лицо Гапона (знаменитости). «Вот бы ему, – думал князь, – в распорядители танцев! С такой-то внешностью больше и делать нечего…»

В оружейном магазине Сергей Яковлевич долго выбирал себе хороший браунинг. Человек за прилавком горячо убеждал князя купить именно вот этот – семизарядный, последнего выпуска.

– Поверьте мне, – толковал француз, – все русские революционеры предпочитают убивать своих министров именно из этой надежной системы. Так что, если вы, мсье, тоже из числа этих, то лучше вам и не найти… Советую! Искренне советую!

– Ладно, – вздохнул князь. – Зарядите, пожалуйста…

И сунул покупку в карман. Зачем? Сам не знал. Но стало легче.

***

Отказались стрелять в народ 9 января матросы гвардейского экипажа. Потом дрогнули ряды убийц, и, печатая шаг, ушла прочь рота Преображенского полка, командир которой, князь Оболенский, тоже решил не участвовать в убийстве… «Этот потомок декабристов – молодец!» Остались верные – они-то и свершили.

Теперь Витте рассуждал о чистоте рук и новом курсе. Санкт-Петербург утопал в жестоком мраке: бастовали все заводы, все электростанции. В магазине Елисеева, дробно светясь в разноцветных стеклах, горели свечи. Приказчики говорили шепотом:

– Прикажите завернуть, мадам?..

В жуткий мрак города вдруг врезался слепящий глаз. Ярко-фиолетовый, остро жужжащий! Это матросы втащили на башню Адмиралтейства флотский прожектор. Мертвый луч света рассек чудовищную пустоту Невского и затерялся где-то вдали – у Знаменской площади. Люди ходили быстрым шагом. Часто оглядывались назад. И юркали в подворотни…

Трепов – жилистой рукой диктатора империи – посадил Булыгина на место князя Святополк-Мирского: эпоха «доверия» приказала долго жить. Старый министр ушел в отставку, и развевались полы его солдатской шинели. «Если бы не жулик Витте…» – горько вздыхал Святополк-Мирский.

Булыгин еще не успел нагреть кресло министра, как Трепов алчно загреб всю власть. «Александр Григорьевич, – сказал ему диктатор, – вы следите за прессой. А все опасное и трудное я беру на свою шею…» Договорились! Но сколько ни совали убитых в проруби, шила в мешке не утаишь: на кладбищах окраин росли и росли кресты с одинаковой надписью – «невинно убиенный 9 января 1905 года» (такие кресты, по приказу Трепова, срубали потом по ночам топорами).

Трепов разговаривал с царем, как с малым дитятком.

– Ваше величество, – дерзил он, – пора уже вам и выступить перед обществом, как государю, как монарху…

– Дмитрий Федорович! – пугался император. – Но пятьдесят тысяч пострадавшим я уже дал. А получаю в год всего двести тысяч. У меня же – семья, дети, обязанности…

– Но рабочие шли к вам девятого января! – настаивал Трепов. – Знать, у них дело было до вашего величества!

– Теперь уже поздно, Дмитрий Федорович, не идти же мне к ним на улицу… Что вы предлагаете?

– Зачем вам идти? Они сами придут, ваше величество…

Путиловский котельщик Егор Образумов сидел дома, в свете пятилинейной керосиновой лампы, мирно дул липовый чай с блюдца и, не строя никаких баррикад, грыз постный сахар, когда к нему постучали.

– Феня, – сказал Образумов, – ты спроси – кто?

Ввалились: помощник пристава, жандарм, двое городовых и один дворник. Образумов от страха штаны себе прохудил.

– Ваше благородие, ей-ей, не я… Кожуркин начал! Кожуркин!

– Дворник, – позвал жандарм, – это и есть тот?

– Точно так. Он самый…

– Прошу одеться!

Образумов положил сахарок на блюдце, с краев обкусанное:

– За што? Вот крест святой… Кожуркин! Яво и берите…

– Не разговаривать!

Запихнули Образумова в карету – повезли без разговоров. Вот и комендантский подъезд Зимнего дворца. Едва ноги волок по мраморным ступеням. Увидел самого Трепова и задрожал.

– Ну, был грех, – стал каяться Образумов. – Ну, верно: выпили мы литку. Дал я ему бутылкой… Так за што казните?

– Обыскать, – распорядился Трепов.

– Горе-то… горе-то какое, – убивался Образумов. – Ваш сиятельств! Дык это кажинного так можно… Кожуркин первый полез! А я только бутылкой… Кожуркина и берите!

Барахло смотали в узел, привесили бирку. Ну, все: прощай, дорогая свобода! И вдруг (мати дорогая, спаси и помилуй нас!) несут Образумову белье, тащат пиджак с искрой, штиблеты.

– Ну-ка одевайся, сокол! – говорит ему Трепов, улыбаясь.

Тут Образумов осмелел. Давай штаны новые натягивать.

– Зеркало-то… есть ли? – спросил. – Посмотреться…

Опять – в карету и повезли. В императорский павильон Царскосельского вокзала. А там еще тридцать три человека – под стать Егорке, в пиджаках, в штиблетах. Красуются…

– Ты с какого завода? – спросил Образумов одного из них.

– Цыц! – подскочил жандарм. – Переговоры воспрещены.

Посадили в вагон на диваны. Тронулись. До Царского Села.

– Предупреждаю вас, – объявил Трепов в приемной императора, – что вы все представляете здесь выборную рабочую делегацию, которой его величество желает выказать свое монаршее доверие. И выслушает все ваши нужды.

Николай спросил одного депутата:

– Ваше имя?

– Василием нарекли, ваше величество!

И рассеянно повернулся ко второму:

– …отчество?

– Потапыч буду по батюшке!

Третьего спросил о фамилии.

– Херувимов! – бодро отозвался тот.

В результате опроса появилось новое лицо, никогда не существовавшее в русской истории: Василий… Потапович… Херувимов. Бог с ним!

Развернув бумагу, Николай тихо прочел свою речь.

– Я верю, – заявил он, – в честные чувства русских людей и непоколебимую их преданность мне, а потому прощаю им вину передо мною!..

Затем был хороший обед, и забегавшийся Трепов тоже закусил и выпил с «выборными» рабочими.

…Обо всем этом Сергей Яковлевич узнавал из газет, иностранных и русских (нелегальных). Было стыдно за Петербург: двор царя после крови даже не отрыгивал – он просто блевал. Мышецкий спрашивал себя: «И можно ли быть еще глупее?..»

***

Не страдать он не мог. Хотелось найти объяснение событиям в России, но понимал (ясно, с мужеством), что сам-то он не сможет разобраться в русской сумятице. Оттого-то и потянуло Мышецкого туда, где – казалось ему – он услышит верное, авторитетное мнение…

В зал «Тиволи» – туда, где будет говорить Анатоль Франс!

На страницу:
5 из 6