Полная версия
Баязет. Том 2. Исторические миниатюры
– Пришли? – сказал он. – Это хорошо.
Клюгенау присел напротив:
– Вы получили воду?
– Два ведра. Спасибо охотникам.
Помолчали.
– Странный револьвер, – сказал барон. – Я совсем не знаком с подобной системой.
– Это «ле-фоше». Осторожнее. Он заряжен.
– Ваш? – спросил Клюгенау.
Сивицкий впервые оторвался от пасьянса и тускло поглядел в глаза прапорщика.
– Да, – ответил он со значением. – Мне его подарил покойный Никита Семенович.
Клюгенау придвинул к себе револьвер, удивился:
– Ого, какая редкость! Мельхиоровые пули.
– Да, да, – как-то виновато ухмыльнулся Сивицкий, – именно что мельхиоровые. Впрочем, смерть от этого не становится краше… Отодвиньте локоть, барон, вы мне мешаете!
– Ах, извините, капитан. Я нечаянно задел вашу даму.
Сивицкий вдруг неожиданно вспылил и, разворошив пасьянс, смахнул карты со стола.
– К черту все! – раздраженно сказал он. – Если бы вы не пришли сейчас, я сам пошел бы за вами.
Подслеповатые глаза барона глядели на врача испытывающе:
– Чем могу служить вам?
– Чем? – Сивицкий встал и, сунув руки в оттянутые карманы неряшливого сюртука, прошелся по тесной комнатенке. – Чем вы можете мне служить? – переспросил он. – А вот, слушайте…
…По уходе с отрядом в Араратские долины полковник Хвощинский оставил свою жену на попечении капитана Сивицкого. Как опытный офицер, он не был уверен в удачном исходе рекогносцировки и предвидел издалека, что Баязету предстоит осада, снять которую будет нелегко. Что же мог поручить Никита Семенович своему старому другу накануне своей гибели?
– Мы тогда долго беседовали, – рассказывал Сивицкий, не глядя на прапорщика. – Уже ночью… Вино было. Да. Но это не мешало. Я, конечно, не соглашался. И вот этот револьвер. Глупости! Я так и сказал ему – глупости! Но он был настойчив. Он видел дальше меня… Вы, барон, понимаете, здесь ее опоганят и продадут. Как мешок орехов. У них так и написано в Коране: женщина – как мешок орехов. И он боялся этого. Он не мог оставить ее так.
Клюгенау выглядел спокойным, только чаще моргал из-под очков.
– А вы? Что же вы? – спросил он.
– А что – я?.. Я говорил – нет, глупости… Ерунда! Он меня убедил. И взял… Я взял… вот это, – Сивицкий показал на револьвер. – Системы «ле-фоше». Семь камор. Пули из мельхиора. Я ведь врач. И знаю, куда надо выстрелить. Хватит и одной. Наповал… Вы думаете, мне легко было дать ему слово?
– Не думаю.
– А тяжело-то вот стало только сейчас. Башибузуки ревут за стенкой. Жуть!.. Ворвись они сюда, и я знаю, чем это все кончится. Мы тогда долго с ним говорили. Была только одна оговорка: «Если она согласится на это».
– И она… согласилась? – спросил Клюгенау.
– Кой черт! – вспыхнул врач. – Я еще не выжил из ума, чтобы спрашивать женщину об этом! Всю жизнь я лечил людей, но не убивал…
Сивицкий решительно передвинул револьвер через стол к прапорщику Клюгенау.
– Вот и все, – устало сказал он. – Вы, надеюсь, не откажете мне в этом. Я знаю, что ваше отношение к ней гораздо сложнее, чем многие думают. И вы сами не пожелаете, чтобы она попала в чьи-то грязные лапы!
Клюгенау передвинул револьвер от себя на середину стола. Теперь он лежал между ними, блестя вороненым дулом, почти красивый в своем железном безобразии ломаных линий.
– Вы… ошиблись, – заключил Клюгенау. – Моя рука не сильнее вашей. Я могу убить себя. Могу, наконец, убить и вас. Но выстрелить в женщину, которая стала для меня… Нет, господин капитан. Очевидно, вы измеряли мое благородство каким-то преувеличенным аршином!
Сивицкий медленно, почти с усилием произнес в ответ:
– Но я знаю силу вашего духа, барон… Вы не смеете отказать мне. Я перебрал всех людей в гарнизоне, кто был бы способен на это. Нет, только один вы не спасуете в нужный момент. Вы же ведь не поэт, а солдат, Клюгенау. Вы прирожденный солдат!..
– Нет, – снова повторил Клюгенау.
Сивицкий, сразу же поникнув плечами, опустился на стул.
– Боже мой, зачем же я тогда рассказал вам все это? Такое ведь не говорят никому… Просто я – старый дурак!
– Нет, – отчеканил Клюгенау, вставая.
Врач поднял лицо:
– А если я вас буду просить? Умолять буду? Поймите, что я не могу иначе…
– Нет. Не надо меня умолять, Dixi! – закончил барон по-латыни, и врач его понял.
Клюгенау ушел. Сивицкий вдруг скособочил толстый неопрятный рот, мятое лицо его вдруг по-старчески обмякло, и он с хрипом выдавил из себя первое рыдание. Потом, продолжая плакать, капитан добрался до своей постели, разбросал по комнате сюртук, шаровары и сапоги. Рыдания его были болезненны, почти мучительны, но врач был не в силах сдержаться и, задув фитиль, продолжал плакать в темноте.
– Проклятая судьба! – бормотал он, вспоминая все неудачи своей неуютной холостяцкой жизни. – Никакой радости… Хуже собаки! А тут еще и это…
Дверь открылась, и кто-то вошел к нему.
– Кто тут еще? – спросил врач. – Это ты, Ненюков?
– Нет, это я… Клюгенау.
Сивицкий долго молчал в темноте.
– Что вам надо, барон?
Федор Петрович сказал:
– Видите ли, я как следует поразмыслил. Не вы – так я… Кому-то ведь надо. А вы, боюсь, не сможете сделать это. Но отдать женщину на поругание, это… хуже убийства! И вот я пришел сказать вам: дайте мне револьвер…
– Можете взять. Он там, на столе.
Клюгенау долго шарил в потемках по столу, на ощупь отыскивая револьвер.
– Здесь полный барабан? – спросил он.
– Да, семь камор.
– Хорошо, я пойду. Спокойной ночи, капитан.
– Спасибо. Теперь я спокоен, барон.
8Рано утром на всех минаретах города показались муэдзины. Взявшись руками за мочки ушей или подперев щеки, как это делают в горести русские бабы, муэдзины блаженно закрыли глаза и дико, но дружно затянули согласный мотив:
– Ля-иллаха-илля аллаху вэ Мухаммед расуль аллахи! – В этом чудовищном вопле слышалось что-то свирепое и грозное, словно призыв к страшному злодеянию…
Турецкие стражники разложили коврики-седжадэ и тут же, стоя на карауле, начали творить священную молитву.
Нищие на майдане оставили азартную ловлю паразитов на своих лохмотьях (которую предусмотрительный аллах предписал правоверным наряду с омовением) и тоже согнулись в молитве, словно тараканы в смрадных щелях кузниц, и раскаленное железо будущих ятаганов медленно потухало на наковальнях. Одни только мусульманские жены остались без дела, всемогущий аллах не дал женщине приличного места даже на том свете, где живут ее соперницы – сладострастные гурии…
– Несите мне воду, – повелел Фаик-паша.
В круглой серебряной чаше, на дне которой плавал кусочек мыла, паша сполоснул себе руки. Верный негр-саис надушил ему бороду. Чубукчи-трубконосец подал кальян и накинул на плечи военачальника розовый атласный халат. Наряд Фаик-паши довершила чалма зеленого цвета, выдававшая в нем прямого потомка Магомета.
– Несите мне еду, – велел он.
В рамазан воспрещено есть и курить, пока можно отличить белую нитку от черной. Но на войне и в путешествии пророк все это дозволяет, и потому суп следовал за вареньем, жаркое за хурушами, паша лил в шербет вино, около сорока блюд сменяли одно другое. И едва Фаик-паша брал щепотку, как кушанье тотчас же убиралось, освобождая место для нового блюда. Если бы Фаик-паша читал Сервантеса, он бы, наверное, припомнил подобную смену блюд из обеда Санчо Пансы на острове Биратария.
– Зовите чтеца! – повелел Фаик-паша, сочно рыгая от пресыщения.
Чтец с поклонами и завываниями читал ему письмо от кизляр-агы. Сначала в письме шла речь о главном – о женах. Старший евнух сообщал повелителю, что у Пирджан-ханум на восемь дней была задержка месячных, а «звезда сераля», маленькая Сюйда, все эти дни играет в мячик. Далее в письме шла речь о пустяках – о смерти старой жены, о пожаре в имении, о драке крестьян…
– Довольно! – остановил чтеца Фаик-паша. – Это неинтересно!
С улицы, через резные жалюзи окон, донеслась задорная музыка – это внутри крепости гарнизонный оркестр встречал боевой день увертюрой к опере «Риголетто». И, дивясь непривычной для азиатского слуха мелодии, Фаик-паша в злости велел закрыть окна.
– Гяуры, – сказал он, млея от сытости, – потеряли остатки разума. Пацевич-паша глупее женщины. О-о, великий аллах! Ты рассудил выронить его из-под хвоста собаки, чтобы доставить сегодня мне радость, подарив нам его глупую голову. Так выносите же – эй, слуги! – бунчуки на улицы. Сегодня к полудню я не стану сдерживать гнев моих барсов…
Фаик-паша развернул перед собой глянцевитый листок бумаги. Старый ленивец, он уставал даже от ожидания и сейчас решил развлечь себя до полудня забавной игрой в слова. Из-под его пера выбегали ровные строчки стихов, посвященные самой маленькой из всех его жен, девятилетней Сюйде, которая в разлуке знает только одну забаву – играть в мячик. Стихи начинались так:
Когда подпрыгиваешь ты за мячиком,Все члены твоего тельца напрягаются,И я вижу, как светятся прозрачные косточки.О перл души моей, венчик страсти,Подпрыгни за мячиком, но поймай мое сердце…Его вдохновение было прервано приходом старейшин с шейхами.
– Конница Кази-Магомы вернулась от Деадина и раскинула свой табор у Зангезура, – доложили ему. – Воины накормлены и теперь готовы перегрызть ржавое железо. Только прикажи, великий паша, и мы прольем кровь неверных, как воду.
Фаик-паша хлопнул в ладоши.
– Сегодня в полдень, – сказал он. – Можете идти. Я уже вынес бунчуки на улицу…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хаджи-Джамал-бек гулял… Для начала он зашел в караван-сарай и за несколько пиастров до одури накурился гашиша. Ему стало весело, и он сосчитал оставшиеся деньги. Хвощинский платил лазутчику хорошо, рассчитываясь сразу же чистым золотом. Новый же хозяин, полковник Пацевич, выдавал вместо денег какие-то бумажки. Напрасно черкес убеждал его, что он еще с молоком матери всосал любовь к русским и готов продать себя за десять динаров от восхода солнца до заката. Нет, полковник писал лазутчику расписки: «Сего дня, получив непроверенные сведения от тифлисского мещанина Хаджи-Джамал-бека, я заверяю настоящим, что он…»
Лазутчик вышел из караван-сарая и побрел по узкой улице, громко распевая:
Бабка старая в лягушку превратиласьИ на дно она речное опустилась.Золотой она песочек собирала,Ей там щука три икринки продавала…На майдане Хаджи-Джамал-бек решил купить новую саблю.
– Лучше этой, – показал лазутчик на старую, висевшую у бедра, и стукнул по ладони мешочком с монетами.
Торговец оружием, медлительный и красивый перс с бородой ярко-красного цвета, величественно повел рукою вокруг себя, предлагая осмотреться. Выбор орудий убийства был в его лавке богатый: висели алебарды с лезвиями в виде полумесяца, широкие зубья ятаганов мрачно мерцали в углу; специально для пыток были выставлены на продажу уродливые щипцы с крючьями.
– Буюр (изволь)! – сказал перс, снимая со стены тонкую и гибкую, как ивовый прут, саблю дамасской стали.
Хаджи-Джамал-бек скинул с правого плеча куртку, велел народу посторониться и свистнул саблей сверху вниз и направо. Тоненько пропел в ответ рассеченный воздух, и тогда лазутчик поднял с земли ржавый гвоздь и положил его перед собою на доску.
– Я проверю еще и закалку, – сказал он.
– Зачем не веришь мне? – вроде обиделся лавочник. – Можно не верить женщине, моряку и пьянице: женщина – обманет, моряк – потонет, а пьяница – ничего не помнит. Я в шербет добавляю вина всего три капли. Я не выжил еще из ума, чтобы пускаться в плаванье. И, наконец, я, слава аллаху, не женщина. Скажи, найдется ли у тебя восемь динаров, когда этот гвоздь разорвется пополам, едва ты коснешься его благородным лезвием?
Хаджи-Джамал-бек с размаху опустил клинок, и две половинки гвоздя разлетелись в разные стороны.
– Пять динаров, – сказал лазутчик и купил себе саблю.
И со дна речного бабка воротилась,Вся деревня на блудницу подивилась…Острие пики уперлось прямо в грудь Хаджи-Джамал-бека, и лазутчик увидел перед собой богатого всадника, который кольнул его пикой.
– Не ты ли, – сказал всадник, – не ты ли, грязная собака, сидел недавно в Тифлисе и продавал на улице чихиртму и хаши?.. Я тебя узнаю, шакал, перебежавший к гяурам, чтобы лакомиться их объедками!
Острие пики рвануло рубаху лазутчика, пролетело куда-то мимо и снова отскочило назад, готовое для последнего удара. Хаджи-Джамал-бек перехватил пику рукой, закричал на курда:
– Зачем не говоришь, а блюешь словами. Спроси любого, и тебе скажут, где я провел эту ночь. Ты сам, вонючий шакал, валялся на кошмах под звездами, а я нежился в шатре твоего всемогущего шейха Джелал-Эддина. Убери свою пику!..
Его отпустили, и он пошел далее. А вокруг кишел богатствами майдан. Все, что было накоплено поколениями армян и евреев, сейчас переходило из рук в руки, менялось и просто отбиралось сильным у более слабого. Шныряли в толпе быстрые курды, плясали за деньги наемные «мутрибы» из цыган, и тут же местный кадий, вооружившись молотком, приколачивал большими гвоздями за уши к столбу какого-то купца, нечестно продавшего свой товар. Купец истошно орал, кадий деловито стучал молотком, из ушей купца текла кровь…
В сопровождении толмача и телохранителей здесь же блуждали, посматривая на этот вавилон, английские корреспонденты, приценивались к коврам – хамаданским, ардебильским, хорасанским. Шлепали по грязи местные жены с кувшинами на плечах, удерживая зубами концы прозрачных яшмаков. А немного поодаль стояли «тайные» – продажные красотки, от француженок до негритянок, и лица их были блудливо открыты, руки затянуты в желтую лайку, на запястьях сверкали браслеты. С призывным треском они закрывали и вновь распахивали громадные веера из цветных перьев. И порою какой-нибудь турок велел своей жене подождать его, пока он удалялся с одной из «тайных», и жена его, навьюченная покупками, покорно поджидала своего повелителя.
В самой гуще майданной толкотни Хаджи-Джамал-бек встретил своего знакомца по Владикавказу – кривого узденя, что бежал из Осетии вместе с генералом Кундуховым.
– День добрый, Хаджи!
– Скажи это вечером, Гиго!
Одноглазый уздень был занят: широким топором рубил на «жеребья» свинцовые и медные прутья, смахивая насеченные пули в мешок, продавал их на три меры – горстями, широкой пиалой и, наконец, своей шапкой. Этот страшный товар шел у него ходко – время военное, стрелять каждому надобно, а «жеребья» стоили намного дешевле патронных пуль.
– Руби помельче, Гиго.
– Ходи осторожней, Хаджи.
Хаджи-Джамал-бек отправился в сторону крепости. Подойдя к турецкому караулу, он высыпал на ладонь остатки монет из кисета и отдал их офицеру. Тот молча спрятал деньги себе за пояс, и в лазутчика, пока он пробирался в цитадель, никто не выстрелил.
Первым делом он пошел в клетушку Исмаил-хана Нахичеванского.
– Сегодня в полдень, – сказал лазутчик, показывая на свое отрубленное ухо. – Хотя ты и не стоишь того, но я узнал точно: тебя не тронут, так говорят…
В ответ ему только блестела гладко выбритая голова хана.
9С первым же выстрелом, означавшим наступление дня, Штоквиц выгнал музыкантов на двор, велел играть только веселое. Заревели полковые трубы, бодрыми голосами откликнулись на их призыв флейты, кожа на барабанах за эти дни высохла – они бубнили свою тревогу настойчиво и гулко: «будь-будь, будь-будь!».
Воды в это утро гарнизон не получил вовсе, и в горле музыкантов скребло и саднило от горькой пыли. Кислые мундштуки инструментов прикипали к воспаленным губам. Штоквиц не давал лениться, требуя звуков веселых и чистых. Комендант не мог дать воды гарнизону – он заменял насущную потребность тела музыкой, которая взлетала из осажденной крепости прямо в желтое от солнца и пыли небо. Худенький капельмейстер выстоял полчаса на адской жаре и, не закрывая глаз, рухнул на землю в глубоком обмороке. Шальная пуля уложила наповал трубача, а барабаны все били, а флейты поддакивали им:
– Будь-будь… все-все!.. Будь-будь…
Стрельба усилилась. С переднего фаса было видно, как из долины Балык-чая тащились в город свежие таборы. Топорщились пиками отряды всадников, качались на горбах верблюдов жены, черные шатры теперь уже густо опоясывали осажденную цитадель. Подоспевшие племена тут же расхватывали оружие и, едва успев осмотреться, спешили под стены Баязета, чтобы хоть одну пулю да выпустить в проклятых гяуров.
– Нехороший день будет, – сказал Ватнин, поглядев зачем-то на небо. – Берегите себя для службы, казаки!
Он зашагал, скользя по свинцовой крыше, к лестнице.
– Ты куда, сотник? – окликнул его Трехжонный.
– Куды? – остановился есаул и вдруг весело подмигнул хитрым глазом: – А вот самовар побегу для вас ставить. Чаю охота!..
Назар Минаевич спустился вниз, среди навала вещей и телег пробрался в темный закуток мечети, где поселился гарнизонный священник. Отец Герасим, еще не одетый, в одном исподнем, поджав под себя босые ноги, сидел на раскрытой постели, читал «Трех мушкетеров».
– А я жду, – сказал он. – Дверь прикрой, чтобы никакой бес не заскочил ненароком.
Отец Герасим прикинуться дурачком любил и делал это даже со смаком, но перед Ватниным ему дурить было незачем, они сразу как-то раскусили друг друга.
– Посуду расставь, – сказал отец Герасим и, нагнувшись, достал из-под кровати большую мутную бутыль с водкой.
– По малости лей, – опередил его Ватнин. – Сегодня, чую, день будет ответственный. Хмель не должон во вред делу идти. Вот и хватит мне, батька. Тепереча себе лей.
Они сдвинули стаканы:
– За Пацевича! Чтоб он…
– …сдох, – подхватил священник, – и освободил нас, грешных, от разума своего!
Выпили. Утерлись. Поморщились.
– Ух, – сказал Ватнин, мотая бородищей.
– Заесть-то нечем, – ответил отец Герасим. – Довоевались, мать их всех… растуды-то. Начальнички, называется!
– Ну, ин ладно. Спасибочко! – сказал Ватнин, поднимаясь. – Я пойду. Коли пострелять захошь, батька, так на мой фас подымайся. Я тебе добрый винторез сыщу.
Он переступил порог как раз в тот момент, когда турки начали обстрел цитадели из пушек. На пустом дворе колотились по камням султанские ядра. «Эх, дурни, прицела не сменят», – выругал Ватнин турок. И тут, в грохоте стрельбы и свисте пуль, люди гарнизона снова вступили в странную игру с Пацевичем. Все уже давно хотели от него избавления, и стоило только вблизи от полковника лопнуть вражескому ядру, как отовсюду начинали кричать:
– Ваше высокоблагородие, да вы никак ранены? Санитары, куда смотрите? Полковника подбирайте…
Трудно сказать – по своей ли воле, но только Сивицкий[4] тоже принял участие в этой охоте на полковника и навестил его как бы от искреннего участия.
– Я слышал, что вас задело? – спросил он.
– Да нет, – отмахнулся Пацевич. – Вчера немножко обожгло, пардон, самую задницу. Вот и все…
– Снимите-ка… Посмотрим, – велел ему капитан.
Пацевич неохотно расстегнул штаны.
– Оставили бы вы меня, – сказал он. – На что я вам? Ну, убьют так убьют…
Сивицкий вроде удивился:
– Да у вас сильная контузия! Все посинело даже. Как хотите, а я – на правах старшего врача – настаиваю на вашем пребывании в госпитале. И немедленно!
Пацевич застегивал пуговицы.
– Зачем вы издеваетесь надо мной? – вдруг отчетливо сказал он. – Ведь я-то хорошо знаю, что у меня нет никакой контузии. Вам просто надо, чтобы я избавил вас от своей неприятной особы. Так ведь?
Сивицкий посмотрел на его дрожащие пальцы.
– Но, господин полковник, – возразил он, – вы же никак не можете видеть, что у вас творится сзади!
Пацевич грустно улыбнулся:
– Выходит, что вы тоже считаете меня дураком. Только у меня хватило ума, и в зеркало все хорошо видно, что творится у меня сзади. Не надо меня шантажировать. Тифлис назначил меня командиром гарнизона – Тифлис меня и снимет, если я окажусь непригоден.
Когда доктор ушел, Пацевич долго сидел, о чем-то тяжело соображая. Было ему гораздо не по себе. «Издеваются, сволочи!» – лениво выругался он и кликнул своего денщика. Парень моментально вырос в дверях, красуясь здоровенным синяком под глазом.
– Чего изволите?
– Почему утром не зашел? – спросил его Пацевич.
– Я думал, вы спите ишо.
Пацевич возмутился:
– Офицеры не спят, а отдыхают. Это вы, быдло, храпите там, где вас положат. А я – отдыхаю… Синеву-то тебе, скобарю, кто под глазом навел?
– Да это вы-с, Адам Платонович, – обиделся денщик. – Выпимши были. Потому и не помните.
Полковник сумрачно отвернулся.
– Сходи, – сказал он тихо, – к Исмаил-хану сходи… Пускай он бутылку нальет… У него, я знаю, еще имеется.
В ожидании денщика командир гарнизона переменил чехол на фуражке. Поплевав на козырек, протер его до блеска рукавом сюртука. Шашку он отцепил, зашвырнув ее в угол. Вместо нее привесил к поясу револьвер.
– Чего бы еще? – рассеянно огляделся он.
Тут денщик поставил перед ним бутылку с вином. Пацевич выгнал из стакана зеленую муху. И тягучий густой чихирь скоро весь, до последней капли, перекачался из бутылки в нутро полковника. Пацевич повеселел, но ему, как бывалому пьянице, казалось, что для полного счастья не хватает еще чуть-чуть. Стакана даже не надо, пожалуй. Но вот полстаканчика он бы выпил с удовольствием. С таким-то настроением он и навестил хана.
– Премного обяжете, сиятельный хан, – сказал он, – если дадите мне еще разочек чихирнуть! Уж не сердитесь на старика, но сами понимаете… Да нет, куда вы! Хватит. Мне бы только чуть-чуть. Это, кажется, кукурузная водка?
– Арака, – ответил хан.
– Ну, что ж. Вода, как сказал великий писатель Марлинский, существует для рыб и раков, вино – для детей и женщин, а водка – для мужей и воинов. Ваше здоровье, хан!
«Муж и воин» почувствовал, как арака, мутная и теплая, двинула сначала куда-то в нос, перешибла дыхание, потом толчком ударила в голову.
– Крепка! – сказал Пацевич.
Он прошел под арку вторых ворот. Прислонился к стенке, чтобы не выдавать своего хмеля. Говорил он вполне благоразумно, и человеку, который мало его знал, полковник показался бы даже абсолютно трезвым. Тут он встретился с Хаджи-Джамал-беком, подробно расспросил его о городских событиях и сплетнях.
– Какой же Фаик-паша предлагает нам квартал, если мы согласимся на сдачу?
– За рекой, сердар. Где армянин жил.
– Ну, это ты чепуху городишь, кацо.
Вскоре под аркою собрались офицеры. Штоквиц, Карабанов, Клюгенау и Евдокимов. Разговор поначалу шел больше о мелочах. О том, как изменился солдат после реформы, о том, что на Востоке едят много сладкого, а зубы у всех хорошие. Говорили, причем как-то лениво и не совсем умно, – все как бы отупели за эти дни.
И вдруг – разом – трах, трах: полетели обрушенные камни; «жеребья», стуча по булыжнику, запрыгали, словно кузнечики. Сипенье буйволовых рогов, тупые удары ядер о стены, осыпи штукатурки и тучи песку, поднятого взрывами, – все это вдруг закружилось в невообразимом хаосе, в котором человек казался жалким и обреченным.
– Боже мой! – выкрикнул Пацевич, кидаясь в глубину арки. – Господи, идите сюда…
Бледный солдатик с рассеченной щекой вскочил под укрытие, заплясал на одной ноге, тут же раненный пулей:
– Ай-ай-ай… Хосподи, сила валит! Ваши благородья, ай-ай… тикать надоть!
Штоквиц с размаху пришлепнул солдата спиною к стенке, сунул ему под нос крепкий кулак.
– А ну, не дури! – крикнул он. – Что там? Турки? Много?
– Тьма, – ответил солдат.
Штоквиц рискнул добежать до ближайшей амбразуры и вернулся обратно, потрясенный.
– Господа, – сказал он, – надо что-то решать. Вы отсюда не можете видеть, что это за зрелище. Ясно одно – турки решились на штурм…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Здесь мы остановимся, чтобы передоверить слово исследователю, который пишет об этом моменте буквально следующее:
…Офицеры, спокойно сидевшие до этой минуты под аркой вторых ворот, при внезапно грянувшем потрясающем грохоте и ударах снарядов были озадачены не менее других; тревожно обменялись они мыслями и в течение десяти-пятнадцати секунд постановили какое-то решение…
Исследователь тут же делает примечание, весьма существенное для нас, – он прямо заявляет:
Что говорено было в этот важный для начальников момент – я узнать не мог…
И если этого вопроса не мог разрешить исследователь, встречавшийся еще с живыми участниками славного баязетского «сидения», то мы тоже не станем фантазировать. Для нас сейчас важно одно – именно отсюда, из-под арки вторых ворот, где стояли Пацевич и Штоквиц, вдруг разнеслась команда:
– Не стрелять!..
Эту команду передали по казематам:
– Прекратить стрельбу! Не отвечать на огонь!..
– Сему не верить! – крикнул Ватнин. – Продолжай бить, станишные…