bannerbanner
Русский путь братьев Киреевских. В 2-х кн. Кн. II
Русский путь братьев Киреевских. В 2-х кн. Кн. II

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 11

Глава V. Девятнадцатый век. Европейская образованность и русская самобытность

1

По возвращении на родину жизнь братьев Киреевских постепенно стала входить в свою прежнюю колею. Зиму 1831 года провели большей частью в Долбине, лето – на даче в подмосковном Ильинском. Из занятий главные – брожение, чтение и раздумывание. М. П. Погодин недоумевал: «Киреевского1 я не понимаю. Лежит и спит; да неужели он ничего не надумывает? Невероятно»2. И действительно, за весь 1831 год из-под пера И. В. Киреевского вышел только «Хор из трагедии “Андромаха”»:

Были дни: велик и пышенТы стоял, Приамов дом,Дланью Зевсовой возвышен,Полный златом и сребром.Был врагам далеко страшен,Гордый силою своей,Высотою стен и башен,Быстротечностью коней.Всеми благами украшен,Ты лелеял с давних днейНепорочность дев стыдливых,Прелесть жен благочестивых,Дерзость юношей кичливых,Веледушие мужей.Но Парисовой изменойПрогневился Кронион;Гибель, следом за Еленой,Входит в светлый Илион.Ополчаются АтридыСокрушить Приама трон —Златовласой ТиндаридыВыдать им не хочет он! —Вот судами вкруг АвлидыСиний Понт загромождён,И, по манию Паллады,От разгневанной ГелладыБроненосные громадыПонеслись на Илион.Но вотще неутомимоГреков ратуют вожди,Пред врагом за край родимыйГектор всюду впереди.От руки неодолимойТьмы ахейцев в прах легли,Но судьбе неумолимойБоги Трою обрекли!Гектор пал за край родимый…Зашумели корабли,Стихли яростные бои,И ахейские героиОт развалин бывшей ТроиВ путь возвратный протекли3.

У П. В. Киреевского 1831 год, так же как и у брата Ивана, не был особо примечателен. Пожалуй, лишь одно событие выделяется из общей череды. Так, в Ильинском Петр Васильевич предпринимает попытку записывать народные песни, о чем сообщает А. А. Елагину припиской к письму А. П. Елагиной-Киреевской 8 июня 1831 года: «Эти несколько строк происходят теперь не оттого, что я поздно встал или опоздал на почту, а оттого, что пишу русские песни, сказываемые мне одной из здешних юных дев»4.

Зато какой итог… Собравшись с мыслями, в сентябре 1831 года И. В. Киреевский подал прошение в Московский цензурный комитет на издание в 1832 году «журнала наук и словесности» в шести томах, или 24 книжках, под названием «Европеец». Петр же Васильевич Киреевский в конце 1831 года поступает на службу в Московский архив Государственной коллегии (Министерства) иностранных дел актуариусом при комиссии по изданию грамот. Должности, открывающей возможность работать над древними рукописями и старопечатными изданиями, П. В. Киреевский добивался долго, сдавая соответствующие экзамены. Не обошлось и без протекции В. А. Жуковского; Василий Андреевич хлопотал за родственника перед главой Министерства иностранных дел графом Нессельроде.

Известно, что и «Европеец» И. В. Киреевского будет закрыт сразу же после выхода в свет второй книжки, и П. В. Киреевский не получит в архиве ожидаемого: главный управляющий А. Ф. Малиновский отнесется к молодому исследователю без особого понимания и будет держать его на переводах пашпортов, духовных и тяжб разным бродягам – итальянцам, англичанам, немцам… Но это еще только будет, а пока братья Киреевские возвращались к жизни деятельной и творчески активной.

2

Журнал «Европеец» был определенным итогом заграничного образования И. В. Киреевского. В нем Иван Васильевич видел возможность озарения современников светом европейской научной мысли, а отсюда мысли о журнале как путешествии по Европе для тех, кто не совершает его по тем или иным причинам; о журнале как обучении в лучших европейских университетах для тех, кто не может этого себе позволить; о журнале как изучении сочинений первых писателей теперешнего времени, для тех, кто не имеет времени или средств брать уроки из первых рук.

Вот оглавление первых двух книжек «Европейца».

№ 1. – «Девятнадцатый век» И. В. Киреевского. – «Сказка о спящей царевне» В. А. Жуковского. – «Император Иулиан», перевод из Вильменя Д. С. – «О слоге Вильменя» И. В. Киреевского. – «Элегия» Е. А. Баратынского. – «Е. А. Свербеевой», «Ау», стихотворения Н. М. Языкова. – «Чернец», повесть, с немецкого. – Письма Гейне о картинной выставке. – Критика: «Обозрение русской литературы» И. В. Киреевского. – Письма из Парижа Лудвига Берне. – Смесь. – «Литературные новости», А. – «Североамериканский сенат», В. – «Мысли из Жан-Поля», С. – «“Горе от ума” – на московском театре» И. В. Киреевского. – D. Письмо из Лондона.

№ 2. – «Война мышей и лягушек» В. А. Жуковского. – «Перстень», повесть в прозе Е. А. Баратынского. – «Воспоминание», стихотворение Н. М. Языкова. – Карл Мария Вебер, с немецкого. – «Конь» Н. М. Языкова. – «Элегия» его же. – «Языкову» Е. А. Баратынского. – Письма Гейне, окончание. – «Современное состояние Испании», статья, составленная П. В. Киреевским. – «Иностранке» А. С. Хомякова. – Ей же А. С. Хомякова. – «Обозрение русской литературы» И. В. Киреевского. – О Бальзаке. – Смесь. – Письмо из Парижа А. И. Тургенева. – Письмо из Берлина. – «Русские Альманахи» И. В. Киреевского. – «Антикритика» Е. А. Баратынского. – О небесных явлениях.

Как мы видим, значительная часть обеих книжек «Европейца» состоит из статей самого И. В. Киреевского, в которых он высказал мысли, совершенствовать и развивать которые будет всю оставшуюся ему жизнь.

Естественно, что для своего журнала И. В. Киреевский сам подготовил «Обозрение русской словесности». Свой литературно-критический анализ публикаций 1831 года Иван Васильевич начинает с размышлений о месте словесности в русском обществе. Сравнивая отечественную литературу с ребенком, «который только начинает чисто выговаривать»5, он относит ее к единственному указателю умственного развития нации и делает знаменательный вывод: «…в России следовать за ходом словесности необходимо не только для литераторов, но и для каждого гражданина, желающего иметь какое-нибудь понятие о нравственном состоянии своего отечества»6.

Поставив перед собой задачу «определить настоящую степень нашего литературного развития и вместе открыть отношение нашей образованности вообще к успехам нашей словесности в особенности»7, И. В. Киреевский высказал намерение рассмотреть три важнейших явления поэзии 1831 года: «Бориса Годунова» А. С. Пушкина, поэму Е. А. Баратынского «Наложница», собрание «Баллад и повестей» В. А. Жуковского. Разбор «Бориса Годунова» появился в первом номере «Европейца», «Наложницы» – во втором; была ли написана часть о собрании «Баллад и повестей», неизвестно. Уже после закрытия журнала Иван Васильевич писал П. А. Вяземскому: «…при случае я пришлю Вам мой разбор последней главы “Онегина”, который был было напечатан в третьей книжке. Поправьте его, как угодно, и передайте Сомову8 в его сборники для напечатания без имени»9.

Материал И. В. Киреевского о «Борисе Годунове» можно с полной долей уверенности отнести к одному из самых значительных и глубоких литературно-критических сочинений, появившихся при жизни А. С. Пушкина. В «Обозрении русской словесности за 1831 год», как и в предыдущих статьях, Иван Васильевич старался определить своеобразие пушкинского творчества, выявить его отличия от образцов как европейской, так и отечественной литературы. Еще в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина»10 он особо выделил опубликованную в «Московском вестнике»11 сцену «Ночь. Келья в Чудовом монастыре», утверждая, что в ней особенно обнаруживается зрелость пушкинского таланта.

«Обозрение русской словесности за 1831 год» появилось уже после большинства журнальных отзывов о «Борисе Годунове», поэтому несет в себе характерный для И. В. Киреевского полемический заряд. Споря с нормативными представлениями о драме, которые демонстрировали В. Т. Плаксин, И. Н. Средний-Камашев и Н. И. Надеждин, Иван Васильевич доказывает простую, казалось бы, истину, «что в каждом народе рождению собственной словесности предшествовало поклонение чужой, уже развившейся. Но если первые поэты были везде подражателями, то естественно, что первые судьи их держались всегда чужого кодекса и повторяли наизусть чужие правила, не спрашиваясь ни с особенностями своего народа, ни с его вкусом, ни с его потребностями, ни с его участием»12. Как же можно судить отечественных критиков при отсутствии самой русской критики? – вопрошает автор «Обозрения…». Даже обратившись к суждениям о «литературе нашей, которые составлены с самою большею отчетливостью и с самым меньшим пристрастием», мы и тогда «найдем зависимость мнения от влияния словесностей иностранных. Тот судит нас по законам, принятым в литературе французской, тот образцом своим берет литературу немецкую, тот английскую и хвалит все, что сходно с его идеалом, и порицает все, что не сходно с ним. Одним словом, нет ни одного критического сочинения, которое бы не обнаруживало пристрастия автора к той или другой иностранной словесности, пристрастия по большей части безотчетного, ибо тот же критик, который судит писателей наших по законам чужим, обыкновенно сам требует от них национальности и укоряет за подражательность»13.

Вышедшие ранее литературно-критические разборы «Бориса Годунова» служили для И. В. Киреевского подтверждением его главного тезиса: пушкинская поэзия – свидетельство успеха именно русской литературы, но и мерило нашей общей образованности. Иначе чем объяснить тот факт, когда «иной критик, – пишет Иван Васильевич, – <…> хвалит особенно те сцены, которые более напоминают трагедию французскую, и порицает те, которым не видит примера у французских классиков. Другой <…> требует от Пушкина сходства с Шекспиром и упрекает за все, чем поэт наш отличается от английского трагика, и восхищается только тем, что находит между обоими общего. Каждый, по-видимому, приносит свою систему, свой взгляд на вещи, и ни один, в самом деле, не имеет своего взгляда, ибо каждый занял его у писателей иностранных, иногда прямо, но чаще понаслышке. И эта привычка смотреть на русскую литературу сквозь чужие очки иностранных систем до того ослепила наших критиков, что они в трагедии Пушкина не только не заметили, в чем состоят ее главные красоты и недостатки, но даже не поняли, в чем состоит ее содержание.

В ней нет единства, – говорят некоторые из критиков, – нет поэтической гармонии, ибо главное лицо, Борис, заслонено лицом второстепенным, Отрепьевым.

Нет, – говорят другие, – главное лицо не Борис, а Самозванец; жаль только, что он не довольно развит и что не весь интерес сосредоточивается на нем, ибо где нет единства интереса, там нет стройности.

Вы ошибаетесь, – говорят третьи, – интерес не должен сосредоточиваться ни на Борисе, ни на Самозванце. Трагедия Пушкина есть трагедия историческая, следовательно, не страсть, не характер, не лицо должны быть главным ее предметом, но целое время, век. Пушкин то и сделал: он представил в трагедии своей верный очерк века, сохранил все его краски, все особенности его цвета. Жаль только, что эта картина начертана поверхностно и не полно, ибо в ней забыто многое характеристическое и развито многое лишнее, например, характер Марины и т. п. Если бы Пушкин понял глубже время Бориса, он бы представил его полнее и ощутительнее…»14.

Для И. В. Киреевского очевидно, что «не чужие уроки, но собственная жизнь, собственные опыты должны научить нас мыслить и судить. Покуда мы довольствуемся общими истинами, не примененными к особенности нашего просвещения, не извлеченными из коренных потребностей нашего быта, до тех пор мы еще не имеем своего мнения либо имеем ошибочное; не ценим хорошего-приличного потому, что ищем невозможного-совершенного, либо слишком ценим недостаточное потому, что смотрим на него из дали общей мысли и вообще меряем себя на чужой аршин и твердим чужие правила, не понимая их местных и временных отношений»15.

В чем же состоит главная особенность созданного Пушкиным «Бориса Годунова»? Сам И. В. Киреевский отвечает на поставленный им же вопрос так: автор трагедии сосредоточил свое внимание не на отдельных героях и не на их страстях, а на преступлении русского царя и его последствиях для русской истории. Иван Васильевич замечает, что «и Борис, и Самозванец, и Россия, и Польша, и народ, и царедворцы, и монашеская келья, и государственный совет – все лица и все сцены трагедии развиты только в одном отношении: в отношении к последствиям цареубийства. Тень умерщвленного Димитрия царствует в трагедии от начала до конца, управляет ходом всех событий, служит связью всем лицам и сценам, расставляет в одну перспективу все отдельные группы и различным краскам дает один общий тон, один кровавый оттенок»16. И далее: «Трагедия Пушкина развивает последствия дела уже совершенного, и преступление Бориса является не как действие, но как сила, как мысль, которая обнаруживается мало-помалу то в шепоте царедворца, то в тихих воспоминаниях отшельника, то в одиноких мечтах Григория, то в силе и успехах Самозванца, то в ропоте придворном, то в волнениях народа, то, наконец, в громком ниспровержении неправедно царствовавшего дома. Это постепенное возрастание коренной мысли в событиях разнородных, но связанных между собою одним источником, дает ей характер сильно трагический и таким образом позволяет ей заступить место господствующего лица, или страсти, или поступка»17.

Именно этот особый психологизм пушкинской поэтической мысли, составляющий главный предмет «Бориса Годунова», сближает его с античной трагедией, но делает непонятным для современной публики и критики, «ибо ни в какой литературе правила вкуса не предшествовали образцам»18. Создание Пушкина, в котором «главная пружина не страсть, а мысль, по сущности своей не может быть понята большинством нашей публики, ибо большинство у нас не толпа, не народ, наслаждающийся безотчетно, а господа читатели, почитающие себя образованными: они, наслаждаясь, хотят вместе судить и боятся прекрасного-непонятного как злого искусителя, заставляющего чувствовать против совести. Если бы Пушкин, вместо Годунова, написал эсхиловского “Прометея”, где также развивается воплощение мысли и где еще менее ощутительной связи между сценами, то, вероятно, трагедия его имела бы еще меньше успеха и ей не только бы отказали в праве называться трагедией, но вряд ли бы признали в ней какое-нибудь достоинство, ибо она написана ясно против всех правил новейшей драмы. Я не говорю уже об нас, бедных критиках; наше положение было бы тогда еще жальче: напрасно ученическим помазком старались бы мы расписывать красоты великого мастера – нам отвечали бы одно: “Прометей” не трагедия, это стихотворение беспримерное, какого нет ни у немцев, ни у англичан, ни у французов, ни даже у испанцев, – как же вы хотите, чтобы мы судили об ней? На чье мнение можем мы сослаться?»19. Таков неутешительный вывод И. В. Киреевского о состоянии литературной образованности его времени, который он констатировал «не как упрек публике, но как факт и более как упрек поэту, который не понял своих читателей»20. Ибо «своевременность столько же достоинство, сколько красота…»21.

А. С. Пушкин был рад появлению нового журнала, остался он доволен и размещенной в «Европейце» статьей о своем «Борисе Годунове». От этого времени сохранились два письма поэта22, обращенные к И. В. Киреевскому.


Петербург. 4 февраля 1832 года

Милостивый государь Иван Васильевич!

Простите меня великодушно за то, что до сих пор не поблагодарил Вас за «Европейца» и не прислал Вам смиренной дани моей. Виною тому проклятая рассеянность петербургской жизни и альманахи, которые совсем истощили мою казну, так что не осталось у меня и двустишия на черный день, кроме повести23, которую сберег и из коей отрывок препровождаю в Ваш журнал. Дай Бог многие лета Вашему журналу! Если гадать по двум первым номерам, то «Европеец» будет долголетен. До сих пор наши журналы были сухи и ничтожны или дельны, да сухи; кажется, «Европеец» первый соединит дельность с заманчивостию. Теперь несколько слов об журнальной экономии: в первых двух книжках Вы напечатали две капитальные пиесы Жуковского и бездну стихов Языкова; это неуместная расточительность. Между «Спящей царевной»24 и «Мышью Степанидой»25 должно было быть по крайней мере три номера. Языкова довольно было бы двух пиес. Берегите его на черный день. Не то как раз промотаетесь и принуждены будете жить Раичем26 да Павловым27. Ваша статья о «Годунове» и о «Наложнице» порадовала все сердца: насилу-то дождались мы истинной критики28. Избегайте ученых терминов и старайтесь их переводить, т. е. перефразировать: это будет и приятно неучам, и полезно нашему младенчествующему языку. Статья Баратынского хороша, но слишком тонка и растянута (я говорю о его антикритике). Ваше сравнение Баратынского с Миерисом удивительно ярко и точно. Его элегии и поэмы точно ряд прелестных миниатюр, но эта прелесть отделки, отчетливость в мелочах, тонкость и верность оттенков – все это может ли быть порукой за будущие успехи его в комедии, требующей, как и сценическая живопись, кисти резкой и широкой? Надеюсь, что «Европеец» разбудит его бездействие. Сердечно кланяюсь Вам и Языкову.


Петербург. 11 июля 1832 года

Милостивый государь Иван Васильевич!

Я прекратил переписку мою с Вами, опасаясь навлечь на Вас лишнее неудовольствие или напрасное подозрение, несмотря на мое убеждение, что уголь сажею не может замараться. Сегодня пишу Вам по оказии и буду говорить Вам откровенно. Запрещение Вашего журнала сделало здесь большое впечатление: все были на Вашей стороне, т. е. на стороне совершенной безвинности; донос, сколько я мог узнать, ударил не из булгаринской навозной кучи, но из тучи. Жуковский заступился за Вас с своим горячим прямодушием, Вяземский29 писал к Бенкендорфу30 смелое, умное и убедительное письмо; Вы одни не действовали, и вы в этом случае кругом неправы. Как гражданин лишены Вы правительством одного из прав всех его подданных, Вы должны были оправдываться из уважения к себе и, смею сказать, из уважения к государю, ибо нападения его не суть нападения Полевого31 или Надеждина32. Не знаю, поздно ли, но на Вашем месте я бы и теперь не отступился от сего оправдания: начните письмо Ваше тем, что, долго ожидав запроса от правительства, Вы молчали до сих пор, но… Ей Богу, это было бы не лишнее.

Между тем обращаюсь к Вам, к брату Вашему33 и к Языкову с сердечной просьбою. Мне разрешили на днях политическую и литературную газету. Не оставьте меня, братие! Если вы возьмете на себя труд, прочитав какую-нибудь книгу, набросать об ней несколько слов в мою суму, то Господь Вас не оставит. Николай Михайлович34 ленив, но так как у меня будет как можно менее стихов, то моя просьба не затруднит и его. Напишите мне несколько слов (не опасаясь тем повредить моей политической репутации) касательно предполагаемой газеты. Прошу у Вас советов и помощи.

Шутки в сторону: Вы напрасно полагаете, что Вы можете повредить кому бы то ни было Вашими письмами. Переписка с Вами была бы мне столь же приятна, как дружество Ваше для меня лестно. С нетерпением жду Вашего ответа – может быть, на днях буду в Москве.


Пушкинскую оценку журнала «Европеец» и литературной критики И. В. Киреевского разделяли многие. Так, В. Ф. Одоевский утверждал, что «статьею о Борисе все восхищаются»35. А вот мнение об «Обозрении русской словесности за 1831 год», которым делится в письме к Н. М. Языкову В. Д. Комовский: «Киреевский более, чем кто-либо, послужил ему36 и в “Московском вестнике”37, и теперь “Бориса” он ставит на самую выгодную для него точку перед зрителями; но тут остается еще два вопроса решить. Во-1-х, драматическое сочинение, излагающее не действие, а следствие оного, – не есть ли прямое противоречие понятию о драме? и, во-2-х, удовлетворительно ли в “Борисе” развиты и показаны следствия убиения Дмитрия? На последнее – ответ Киреевского будет, вероятно, в следующих номерах»38. Наконец, Е. А. Баратынский, ознакомившись с первым номером «Европейца», писал И. В. Киреевскому: «О слоге Вильмена статья прекрасная. Нельзя более в меньших словах с такой ясностью, с таким вкусом, с такою правдою. И Вильмен и Бальзак оценены вполне и отменно справедливо. Разбор “Годунова” отличается тою же верностью, тою же простотою взгляда. Ты не можешь себе представить, с каким восхищением я читал просвещенные страницы твоего журнала, сам себе почти не веря, что читаю русскую прозу, так я привык почерпать подобные впечатления только в иностранных книгах»39.

Нельзя не отметить, что приведенным выше размышлениям Е. А. Баратынского предшествовала большая переписка между поэтом и его ближайшим другом И. В. Киреевским. Приведем только некоторые выдержки из писем Баратынского40, способные передать и нежность его отношений к Ивану Васильевичу, и искреннее участие в его творческих начинаниях, и трогательную заботу о его литературном таланте.


Мара41. Весна 1829 года

<…> Отъезд твой из Москвы42 утешит меня в собственном моем отъезде; но грустно мне думать, что при возвращении моем я не найду тебя у Красных Ворот, в доме бывшем Мертваго. Надеюсь, однако, что мы с тобой довольно пожили, поспорили, помечтали, чтоб не забыть друг друга. Мы с тобой товарищи умственной службы, умственных походов, и связь наша должна быть по крайней мере столько же надежною, сколько б она могла быть между товарищами по службе…


Мара. Весна 1829 года

Милое, теплое и умное письмо твое меня и заняло, и обрадовало, и тронуло. Не думай, что бы я хотел писать тебе мадригалы; нет, мой милый Киреевский, но я рад, что я нахожу тебя таким, каков ты есть, рад, что мое чутье меня в тебе не обмануло, рад еще одному – что ты, с твоей чувствительностью, пылкою и разнообразною, полюбил меня, а не другого. Я нахожу довольно теплоты в моем сердце, чтоб никогда не охладить твоего, чтобы делить все твои мечты и отвечать душевным словом на душевное слово. Береги в себе этот огонь душевный, эту способность привязанности, чистый, богатый источник всего прекрасного, всякой поэзии и самого глубокомыслия. Люди, которых охлаждает суетный опыт, показывают не проницательность, а сердечное бессилие. Вынести сердце свое свежим из опытов жизни, не позволить ему смутиться ими – вот на что мы должны обратить все наши нравственные способности. Прекрасное положительнее полезного, оно принадлежит нам в большей собственности, оно проникает все существо наше, между тем как остальное едва нами осязается. Я пишу эти строки с истинным восторгом, знаю, что твое сердце не имеет нужды в подобных поощрениях; но мне, в мои теперешние лета, испытав, по некоторым обстоятельствам, более другого, размышляя не менее других, мне сладко с глубоким убеждением принести это свидетельство в пользу первых чистых вдохновений сердца, простительных, годных, по мнению эгоизма, только в одну пору, а по мне – священных, драгоценных во всякое время…


Казань. Июнь 1831 года

<…> Приехав в Казань, я стал читать московские газеты и увидел в них объявление брошюрки «О “Борисе Годунове”». Не твое ли это? Вероятно, нет: во-первых, потому, что ты слишком ленив, чтобы так проворно написать и напечатать; во-вторых, потому, что ты обещал мне прислать статью твою до печати…


Казань. Июнь 1831 года

<…> Мне надо тебе растолковать мысли мои о романе: я тебе изложил их слишком категорически. Как идеал конечного возьми «L’âne mort» и «La confession»43, как идеал спиритуальности – все сентиментальные романы: ты увидишь всю односторонность того и другого рода изображений и их взаимную неудовлетворительность. Фильдинг, Вальтер Скотт ближе к моему идеалу, особенно первый, но они угадали каким-то инстинктом современные требования, и потому, попадая на настоящую дорогу, беспрестанно с нее сбиваются. Писатель, привыкший мыслить эклектически, пойдет, я думаю, далее, т. е. будет еще отчетливее. Не думай, чтобы я требовал систематического романа, нет, я говорю только, что старые не могут служить образцами. Всякий писатель мыслит, следственно, всякий писатель, даже без собственного сознания, – философ. Пусть же в его творениях отразится собственная его философия, а не чужая. Мы родились в век эклектический: ежели мы будем верны нашему чувству, эклектическая философия должна отразиться в наших творениях; но старые образцы могут нас сбить с толку, и я указываю на современную философию для современных произведений как на магнитную стрелку, могущую служить путеводителем в наших литературных поисках…


Каймары44. Июль 1831 года

Как ты поживаешь, милый мой Киреевский, и что ты поделываешь? Благодатно ли для тебя уединение? Идет ли вперед твой роман45? Кстати, о романе: я много думал о нем это время, и вот что я о нем думаю. Все прежние романисты неудовлетворительны для нашего времени по той причине, что все они придерживались какой-нибудь системы. Одни – спиритуалисты, другие – материалисты. Одни выражают только физические явления человеческой природы, другие видят только ее духовность. Нужно соединить оба рода в одном. Написать роман эклектический, где бы человек выражался и тем, и другим образом. Хотя все сказано, но все сказано порознь. Сблизив явления, мы представим их в новом порядке, в новом свете…

На страницу:
1 из 11