Полная версия
Кокон
Так что все на свете относительно, все. То, что в обычной жизни кажется чем-то бесспорным, при определенных условиях выворачивается наизнанку и становится своей противоположностью. Подвиг оборачивается подлостью, от верности остается ревность, а предательство… Да, пожалуй только предательство останется собой, как ты его не крути. Что же до всего остального…
Взять хотя бы ту ночь в Колонном Зале. Когда она лежала посреди пещеры в окружении хрустальных колонн – ни дать ни взять спящая красавица, разве что сна не было ни в одном глазу – и жалела о том, что сказка так скоро сказывается, еще чуть-чуть и конец. И не будет больше этой красоты, и Тошка, весь день счастливый и по-особенному нежный, снова станет серьезным и подтянуто деловым: через неделю у него заканчивается отпуск. Как же ей не хотелось отсюда уходить…
И ведь не ушла в итоге.
Той ночью ей казалось, что минувший день запомнится на всю жизнь, волшебный день, сказочный. А прошло всего ничего – и все ее детские восторги поблекли как цветастый платок после тридцати стирок, а вспоминается чаще всего не сталагмитовая роща и не свеча на подставке из оникса, а тот эпизод, когда она запихивала в себя сухую горбушку с жирными кружочками сервелата. Чуть не давилась, а запихивала. Не выбрасывать же…
Или, не ходя далеко, взять вот этот самый момент, который сейчас. Пять минут назад вроде бы изнемогала от голода и жажды, из сил выбивалась, а вот поди ж ты – разошлась, развела философию на ровном месте, так что и про ногу забыла, и про усталость, поползла с ветерком, как здоровая. Впрочем, здоровая бы, наверное, пошла… А может, это близость воды придает Але сил?
Она еще раз хихикнула в темноте. На этот раз – не сдерживаясь.
Зигзаг тоннеля подошел к концу, за размышлениями Аля не заметила, как миновала последний поворот, тем не менее пальцы ее продолжали машинально отмерять пройденное расстояние. Ладони стали кулаками, кулаки – снова ладонями, осталось только загнуть последний палец – и она у цели. Звон капели, при полном отсутствии прочих звуков разносящийся поразительно далеко, здесь становился громким и отчетливым. А еще он становился приятным. Поток воды с потолка не был водопадом. Отдельные капли падали слишком редко и независимо друг от друга. Только кое-где они собирались в короткие струйки, ленивые и неторопливые капли поджидали отстающих, чтобы потом всем вместе ударится о водную гладь с характерным «Пл-л-л-лимк!» Так красиво! Первые дни после выхода к Семикрестку Аля могла слушать мелодию капель часами.
Но она не была готова слушать ее неделями! Каждую минуту! Даже в Лежбище, на расстоянии ста с лишним загнутых пальцев отсюда, измотанная вылазкой, истерзанная болью и безрадостными мыслями Аля иногда подолгу не могла заснуть. Звук льющейся воды или его иллюзия, результат самовнушения, слуховая галлюцинация – жаль, Тошки нет, он бы подсказал правильное название – просачивался каким-то образом через затычки в виде грязных пальцев, сквозь барабанные перепонки, прямо в мозг. Порой он преследовал Алю даже во сне.
Но иногда звону капели удавалось пробудить в ее душе хотя бы часть былого очарования. Обычно это случалось в моменты, предшествующие утолению жажды.
Поилка представляла собой идеально круглый водоем около пяти метров в диаметре. Просачивающаяся сквозь невидимые щели в коническом потолке вода заполняла естественную воронку с высокими белыми краями. Влажный, отполированный брызгами гипс блестел в свете фонарика как фаянс, отчего сама Поилка приобретала сходство с огромным блюдцем. Однако, воронка была достаточно глубокой – в своем отчаянном тридцатисекундном заплыве Тошка не смог достать дна – так что при ближайшем рассмотрении Поилка оказывалась не блюдцем, а скорее горловиной врытого в землю кувшина. Но все равно не верилось, что такое сооружение создано не руками человека, а самой природой, объединенными усилиями двух самых скоротечных стихий: времени и воды.
Спуск к водопою Аля давно научилась находить на ощупь, без ущерба для батареек. В одном месте вода, веками точившая камень, действовала особенно целенаправленно, край пятиметрового гипсового блюдца был здесь не то чтобы отколот – сточен, и это давало возможность приблизиться к самой кромке по пологому влажному скосу. Главное – вовремя остановить скольжение, чтобы не плюхнуться в воду, как тюлень. Аля остановилась вовремя, сделала упор на запястья и левое колено, вытянула шею и раскрыла губы так, словно собиралась поцеловать свое невидимое отражение.
Первый глоток был как ожог. Аля, покуда могла, грела воду во рту, гоняла от щеки к щеке, пока не онемели зубы и не окоченел язык, потом проглотила, и вода колко прошла вниз по горлу, как будто царапая изнутри мелкими льдинками. Второй глоток напоминал по вкусу березовый сок. Третий был сладок, как газировка с сиропом. Аля пила долго, мелкими глоточками, не торопясь. Жалела, что не может, как верблюд, напиться про запас или унести с собой больше воды, чем умещается в стандартную походную фляжку. Но жалела несильно, больше по привычке, и не то чтобы очень искренне. Канистру, даже если бы ее удалось отмыть от керосина, Аля все равно бы не дотащила до лагеря, равно как и котелок, проделать весь путь с полной кружкой в руке также было нереально, а никаких других подходящих емкостей в наличии не было. К тому же, если б не эти регулярные «прогулки по воду», Аля просто не представляла себе, чем еще она могла бы заполнить свой досуг.
Утолив первую жажду, она ополоснула ледяной водой лицо и шею. Потом долго, пока холод не пробрал до костей, мусолила друг о дружку заскорузлые ладони, оттирала въевшуюся между пальцами грязь. Потом, чтобы хоть чуть-чуть высохнуть и согреться, с минуту энергично сжимала и разжимала кулаки, словно повторяла перед строем гавриков привычное «мы писали, мы писали». Потом сполоснула и наполнила водой фляжку. Потом снова пила.
Обратная дорога всегда давалась труднее. Сказывалась накопившаяся усталость и то, что путь к Лежбищу по большей части шел в горку, пусть с едва заметным уклоном, но Але много и не требовалось. Отяжелевшая фляжка елозила по спине из стороны в сторону, свежеотмытые пальцы, как их не береги, быстро возвращали себе защитный покров из пыли и грязи, но это было не самым обидным. Хуже, что к концу пути Аля выматывалась так, что готова была за один прием выпить всю воду, которую принесла с собой. Конечно, ничего подобного она себе не позволяла. Один колпачок максимум. Если совсем невмоготу, то два. И еще один маленький глоточек из горлышка, только язычок смочить. Не больше.
Единственное преимущество обратного пути, своеобразное послабление с известной долей издевки заключалось в том, что по дороге к Лежбищу Але уже не нужно было загибать пальцы. Возвращалась она по собственным следам, то есть по веревке, которую теперь сматывала в моток, растягивая между ладонью и локтем правой руки. Моток, который Тошка так и не приучил ее называть бухтой. Местами веревка ухитрялась свиться петелькой или завязаться в узелок, тогда приходилось останавливаться и распутывать ее при помощи зубов и изломанных ногтей. И вообще ползти без счета получалось гораздо медленнее. По крайней мере так казалось. Может быть оттого, что теперь она двигалась не навстречу своей призрачной надежде, а от нее?
На смятое ложе из двух спальных мешков и каких-то заношенных до неразличимости тряпок Аля упала в изнеможении. Вылазка на Семикресток, к Поилке и назад процентов на триста покрывала ее суточную потребность в движении. Она открутила колпачок и понюхала воду во фляжке. Нет, ни намека на коньяк. А жаль. Пары капель на двадцать грамм воды ей сейчас вполне хватило бы, чтобы забыться не рваным кошмаром, как обычно, а нормальным, желательно без сновидений, сном.
Почему-то не засыпалось. Рука сама потянулась к рюкзачку, из нарядной обновки быстро превратившемуся в грязную ободранную тряпку, ослабила тесемки, нырнула внутрь. Вот Любимая Книжка, пухлый, потрепанный том. Первые несколько ночей после ухода Тошки Аля читала ее перед сном, чтобы успокоиться, при огарочке свечи, оплывшей до состояния аморфного обмылка, в котором она не замечала уже ничего романтического. Потом фитилек догорел до конца, но Аля все равно иногда доставала книгу и перелистывала страницы в темноте, припоминая самые любимые, давно заученные эпизоды.
Но сегодня ей не хочется ничего припоминать, поэтому нераскрытая книга ложится в сторону, а рука зачем-то снова ныряет в горловину мешка, так уверенно, как будто лучше своей хозяйки знает, что делает. Интересно, что? Неужели ищет что-нибудь съедобное? Ха, это же бессмысленно! Последняя банка тушенки выскоблена еще три дня назад, так что и пятнышка жира не осталось на сизоватой внутренней поверхности. Да и сам рюкзачок Аля перетряхивала уже не раз и не два, даже выворачивала наизнанку – безрезультатно, ни горсточки риса не обнаружилось на пыльном дне, ни одинокого кофейного зернышка. Но, словно забыв об этом, ее рука зачем-то продолжает шарить внутри, настойчиво и деловито перетасовывая узнаваемые на ощупь предметы: зубная щетка в пластмассовом чехольчике, пустая мыльница, расческа, несколько мертвых батареек и снова зубная щетка – похоже, она шарит по кругу. А сухие напряженные губы почему-то повторяют без звука и без конца: «Боженька, пожалуйста…» Только «Боженька, пожалуйста…», больше ничего. Они не просят ничего конкретного, просто внимания, просто знать, что он есть, что помнит о ней, а значит, есть шанс, что все это когда-нибудь кончится. Зубная щетка, бесполезная без пасты, золотистые гробики батареек, расческа…
Действия, лишенные смысла. Почти как в тот раз, когда ей почудился запах бутерброда, доносящийся из тоннеля большого пальца. Отчетливейший запах сдобной булки и вареной колбасы, это-то ее и смутило. Не подсохшей черной горбушки, прикрытой кружочками сервелата, чей запах оголодавший мозг мог извлечь из хранилища памяти – нет, из тоннеля определенно пахло небрежно отломленным куском булки, поверх которого уложен аккуратный кружок колбасы по три пятьдесят, не слишком тонкий, в самый раз. Она поползла за ним по тоннелю, забыв о веревке, о ноге, обо всем на свете, ползла не меньше четверти часа и чудом вернулась назад. Спасибо тебе, токсикоз!
Но на этот раз Але почему-то кажется, что все будет иначе. Все будет по-честному, без обмана и не закончится жесточайшим разочарованием. Расческа, мыльница – Аля даже встряхивает ее в руке, и некоторое время слушает тишину, несъедобные батарейки… Какой в ее действиях смысл? И… чего не хватает в списке личных вещей? Секундочку… а где нитки? Она ведь брала с собой нитки и даже один раз воспользовалась ими – в поезде, чтобы перешить пуговицу на ставших чересчур тесными брюках. Простейший наборчик: прямоугольник из твердого картона с несколькими засечками для ниток разных цветов плюс пара иголок, одна большая, другая поменьше. Разумеется, Аля не могла положить нитки и иголки вместе с прочими вещами, чтобы не уколоться. Она убрала их…
Пара батареек выпадает из разжавшейся ладони, и с легким звяканьем присоединяется к россыпи своих братьев-близнецов. То, что неосознанно ищет Аля, находится не здесь. Ее рука оставляет в покое основное отделение рюкзачка и обращает внимание на откинутый клапан, вернее, на небольшой плоский кармашек с его внутренней стороны. Расстегивая две маленькие пуговички, удерживающие карман в закрытом состоянии, рука почти не дрожит. А когда мизинец все-таки натыкается на острие одной из игл, Аля даже не вздрагивает. Ей плевать на укол, плевать на дорожный швейный набор – отнюдь не нитки семи разных расцветок интересуют ее. Картонка с нитками и иголками летит в сторону, а рука на глубину ладони погружается в кармашек – плоский, но не совсем плоский! – и почти мгновенно возвращается назад, сжимая в горсти бесценное сокровище.
Три упаковочки сахара, по два прямоугольных кусочка в каждой, с бегущим поездом на этикетке. Их принес проводник вагона, в котором Аля и Антон ехали на юг, наверное, уже больше месяца тому назад. Маленький улыбчивый старичок поставил на стол четыре стакана кипятку в гремящих подстаканниках, затем достал из кармана форменного кителя четыре пакетика с чаем и столько же пачечек сахара. Потом по-особенному улыбнулся, взглянув на Алю, на ее запавшие глаза и сложенные на животе руки, и добавил к продуктовой кучке пару вафель в красной обертке.
– Вам следует хорошо питаться, – заметил он, прежде чем покинуть купе. Милый старичок.
Когда затерянный в степи полустаночек вырос за окнами вагона на пятнадцать минут раньше расписания и Аля с Антоном, мигом стряхнувшие с себя душное оцепенение трехдневного пути, бросились распихивать по карманам неприбранную мелочевку – поезд здесь стоял всего три минуты, – Аля машинально сгребла со стола гостинцы, оставшиеся от последнего чаепития, и сунула в отделение для ниток. В тот момент она и представить себе не могла, насколько ей повезло в том, что Тошка всегда пил чай без сахара, а сама Аля, исключительно чтобы покапризничать, отказалась от вафли.
Вполне возможно, сегодня этот каприз спасет ей жизнь. Или только отсрочит неминуемое на два-три дня. Разве это имеет значение? Из всех существующих возможностей в данный момент Алю волновала только одна. А именно: запихнуть в рот все и сразу, вместе с оберточной бумагой и фольгой, а потом сидеть, перемалывая зубами восхитительное месиво и не замечая, как сладкая слюна скапливается в уголках глупейшей улыбки. Как же ей хотелось наброситься на нечаянное лакомство!
Но Аля устояла, справилась с первым порывом, решительно прогнав из головы образы волка, перегрызающего горло овце, и лисицы, спешащей куда-то с куриной тушкой в зубах, и заменив их безобидной картинкой с ленивым котом, который лежит, разглаживая лапкой усы, и только краем глаза поглядывает, как мечется из угла в угол обреченная мышка. Его гарантированная добыча.
«Только один кусочек сахара! – разрешила себе Аля. – И не больше пятой части вафли! Ты поняла? Максимум четверть!»
Она положила на язык кусочек сахара – и буквально изошла слюной. Старалась только лизать, но сахар в поездах дальнего следования, кажется, специально делают таким, мягко говоря, не быстрорастворимым, чтобы хватило на подольше, так что Аля в конце концов поддалась соблазну, и вот захрустел, заскрипел на крепких зубах сахарный песочек. Затем она размочила водой окаменевшую вафлю, долго, до челюстных судорог, перемалывала во рту сладковатую кашицу, потом проглотила, захлебываясь слюной и благодарностью. «Спасибо тебе, Боженька. Теперь я точно знаю, что ты есть. – Не удержалась, правда, и от мягкого упрека. – Но почему же… Почему ты напоминаешь нам о себе так редко? И все равно… спасибо».
Все. А теперь – никаких движений хотя бы полчаса. Пусть жирок завяжется, подумала Аля и удовлетворенно хохотнула, так что эхо ее хрипловатого смеха отразилось от свода и вернулось к ней как напоминание о лучших временах.
Засыпала она сладко, безмятежно, лелея в душе надежду, что хотя бы в эту ночь ее покой не нарушат чудовища.
Глава вторая
Когда ты висишь вверх тормашками в абсолютной темноте где-то на полпути между землей и, строго говоря, тоже землей. Когда НАД ногами у тебя скальный выступ, ПОД головой, предположительно, тоже скальный выступ, а где-то за спиной, не дальше длины руки, сама скала, но нет возможности вытянуть руку, чтобы проверить. Когда за плечами у тебя рюкзак, в котором аккуратно сложены скальный молоток, и набор крюков с карабинами, и навесочный трос, и обвязка, и еще много чего для безопасного спуска, но в теперешней ситуации это всего лишь балласт, дополнительный груз, способствующий твоему наискорейшему падению. Наконец, когда в зубах у тебя зажата ручка фонарика, так что ни на помощь позвать – да и кого позовешь, когда звать некого? – ни хотя бы выматериться, как того требует душа. Да, в такие моменты невольно думаешь о многом.
В основном, конечно, под черепом бурлит и мечется всяческая невнятица: брызги невысказанных междометий, черные волны безнадежности с общим смыслом: «Мир несправедлив ко мне», водовороты иррационального детского облегчения: «Хорошо, что темно. Не видно, куда упадешь…» Кое-где попадаются островки осмысленности, причем такие связные, что просто смех и грех. Самый яркий: «За что меня-то? Я ведь даже не древний спартанец… отбракованный… чтоб с обрыва – вниз головой». Просто удивительно, как много всякого-разного намешано в голове человека, который одной ногой, можно сказать, уже вознесся на небеса, а другой – запутался собственном снаряжении, будто муха в паутине. Но бесспорным лидером по числу повторений безусловно является полумысль-полустон: «Как же это меня угораздило?»
Всю жизнь он был атеистом. Не воинствующим, но убежденным, так уж воспитали родители. На купола церквей в солнечный денек засматривался исключительно с точки зрения красоты архитектуры, ничьих имен всуе не поминал, а в случаях, когда супруга в ответ на какое-нибудь предложение серьезно отвечала: «Мне нужно посоветоваться с Боженькой», лишь снисходительно улыбался. Поэтому сейчас ему некому было молиться. Возможно, он и хотел бы попробовать – в глубине души, но не мог. Не умел. Ему не удалось даже вызвать в памяти иконописный лик кого-нибудь из святых: Богородицы или этого… Николая какого-то, то ли Угодника, то ли Чудотворца. Вместо них перед глазами вставал почему-то поясной портрет французского киноактера Жана Поля Бельмондо. Почему он-то? Воистину, и смех и грех. Но, мамочка моя, как же ему страшно!
Ему было страшно в тот раз, когда они с Алькой впервые пришли сюда и заглянули за край. Он помнит, как гулко стучало в висках сердце, с каким отчаяньем он вцепился в мягкую руку жены – до судорог, до синяков, и ее удивленный шепот: «Тош, ты такой бледный! Мне кажется, я могу видеть тебя без фонарика». «Я… не очень хорошо себя чувствую», – с трудом вымолвил он тогда, и это было крошечным шажком в сторону правды. Ее, так сказать, первым приближением. «Перевернутое небо Вороньей Сопки снова обрушилось на меня», – такой ответ был бы гораздо честнее и ближе к истине, но дать его и при этом остаться собой Антон никак не мог. К тому же, на самом деле никакое небо на него не рушилось. Ни перевернутое, ни нормальное, ни свернутое в трубочку – никакое! Разве только то, которое навечно поселилось у него в голове.
Ему было еще страшнее, когда он вернулся сюда уже один, поняв, что все остальные пути отступления отрезаны, а здесь у него по крайней мере есть шанс. Последний шанс, который он лично предпочел бы никогда не использовать. Но поступить иначе означало собственноручно подписать смертный приговор, и не один.
Ему стало совсем страшно, когда он сделал первый шаг вниз, повернулся спиной к пропасти и нащупал гладкой подошвой сапога верхнюю ступеньку. Как он боялся, что валун, здоровенная махина весом в добрую тонну, на вершине которой он закрепил трос, только кажется такой надежной и непоколебимой, а на самом деле готова от первого толчка сдернуться с насиженного места и… Или не выдержит сам трос. Или одна из самодельных ступенек.
Но подлинных глубин ужаса он достиг только пару минут назад. Когда вместо очередного шага сделал обратное сальто с рюкзаком прогнувшись, а потом закрутился, замотался, но каким-то чудом не сверзился буйной головой на острые камни, зацепился носком сапога за ступеньку, а левой рукой в перчатке – за путеводную нить, несерьезно тонкую и скользкую, и в таком положении затих, пытаясь собраться с мыслями. Казалось бы, какие тут мысли? Однако, вот они, скачут туда-сюда, как кузнечики на сковородке, более того, становятся все осмысленнее по мере того, как замедляется, затихает прямо посреди черепной коробки бешеный бой сердечной мышцы, которой, согласно фольклору, следовало бы уйти в пятки, но уж никак не в голову.
Например, не прошло и тридцати секунд – маятник тела замедлил раскачивание, и Антон рискнул переплести свободную ногу с той, что угодила в спасительную ловушку, так чтобы между ними оказалась свернувшаяся косицей лестница – он уже знал ответ на основной вопрос. Тот самый: «Как же это меня угораздило?» Ответ был очевиден и неприятен, и на языке Алькиных подшефных в возрасте от семи до десяти формулировался просто: «Сам дурак». Дура-ак! – обругал себя Антон и от невозможности повторить ругательство вслух сильнее прикусил ручку фонарика. Дважды дурак! Дурак-рецидивист! Имбецил на триста децибел! Чемпион мира по прыжкам с разбегу на грабли!
Когда ты вываливаешься из кабины вертолета, дергаешь за кольцо, а спасительный купол не раскрывается, у тебя хотя бы есть возможность за те четыре секунды, которые тебе осталось лететь, снять ответственность с себя и переложить на кого-нибудь другого. На того, кто изготовил бракованный парашют, или того, кто его неправильно уложил, или на старшего группы, который не обратил внимание, что вместо ранца у тебя за плечами баул с картошкой… или на плечах, вместо головы. Ну а кого винить, когда все сам: и укладывал, и мастерил, и знал же, знал все особенности конструкции, не предусмотренные эскизом! Получается, только себя. Сам проявил недальнозоркость, сэкономил на расходном материале, сам же чуть не поплатился. Даже чуть-чуть не поплатился. И ладно бы в первый раз!
Он намотал на кулак веревку, которой в перспективе предстояло протянуться от места стоянки, где осталась раненая жена, до выхода на поверхность, который он непременно обнаружит, если только не… Продолжать не хотелось. Веревочка тонкая, в отличие от лестницы, не закрепленная, случись что – не продержит и пары секунд, но с ней, трижды обернутой вокруг ладони, Антону стало чуточку спокойнее. Свободной рукой он поправил под подбородком ремешок, на котором держалась, оттягивая голову вниз, громоздкая каска. Тяжелая и бесполезная: аккумулятор налобника окончательно сдох часов шестьдесят назад, а пластмассовый корпус вкупе с поролоновой подкладкой при падении с пятнадцати метров защитят голову не лучше, чем таблетка цитрамона. Однако Антон не спешил расставаться с каской. Пусть поболтается пока. Вдруг пригодится.
Какими бы осторожными и незначительными ни были его действия, на некоторое время они нарушили хрупкое равновесие неустойчивой системы, состоящей из веревочной лестницы и ее создателя. Да уж, настоящего лестничных дел мастера, с мрачной иронией подумал Антон, шаркнул лопатками по скальному склону и решил на некоторое время воздержаться от резких движений. Ладно бы в первый раз! – вернулся он к прерванной мысли. Но ведь подобное с ним уже случалось. Правда, тогда – без риска для жизни. Можно сказать, на бытовом уровне.
Полгода назад, одна из кухонных табуреток повредила ножку. Словосочетание «повредила ножку» заставило Антона поморщиться, но сила тяжести плюс тугой ремешок каски быстро разгладили черты лица. Тем более, что то повреждение не было катастрофическим. Всего одна ножка, что-то вроде вывиха, причем внизу, у самого пола. Выбрасывать жаль, выправлять и обматывать дефектное место изолентой бессмысленно. Как быть? И тогда Антон пошел на радикальный шаг. При помощи ножовки по металлу он отпилил увечную ножку чуть выше изъяна. Затем подпилил оставшиеся три, чтобы выровнять их по длине. На укороченные ножки снова надел пластмассовые пробки-заглушки. Замысел удался, казалось, что после ремонта табуретка стала в точности такой же, как раньше, особенно если смотреть сверху. Это на вид. Но оставалась еще память тела.
Именно она заставляла всякого, кто пытался сесть на отреставрированный табурет, вскрикивать и нервно хвататься за первое, что подвернется под руку. Это отвратительное чувство: ты опускаешься на стул заученным с детства движением, на привычный стул, на который прежде садился бессчетное число раз, а стул, выражаясь примитивным языком ощущений, все не наступает и не наступает. В той точке траектории твоего тела, где оно обычно встречалось с гладкой поверхностью сиденья, ты к ужасу своему обнаруживаешь один лишь воздух и, естественно, вскрикиваешь, и рефлекторно совершаешь хватательные движения, и падаешь вниз… на высоту подпиленных ножек. Дешевенький аттракцион, но по остроте ощущений он не уступает крутым рельсовым горкам луна-парка, изобретение которых русские и американцы великодушно приписывают друг другу.
Вот и с лестницей получилась примерно та же история. Только хуже, принимая во внимание, что падение с нее могло не ограничиться пятью сантиметрами, как в случае с табуреткой. И даже двадцатью, на которые на самом деле отличаются интервалы между ступеньками на разных ее участках. Здесь счет мог пойти на метры. И еще может пойти, если Антон не продемонстрирует в ближайшее время чудеса ловкости и смекалки.
Тросовую лестницу, как и большую часть прочего снаряжения, он мастерил сам, дома, украдкой. Трудился урывками половину апреля и весь май, выбирая для работы те моменты, когда Аля была в школе. Готовил сюрприз для супруги. И в результате приготовил, только скорее для себя. Когда на середине изготовления двадцатипятиметровой лестницы Антон обнаружил, что троса для навески поперечных перекладин-ступенек осталось неожиданно мало, он не отправился в магазин за новым мотком – время поджимало, да и денег было в обрез, – а вспомнил о модном лозунге, украшавшем все подступы к городу и, в частности, крышу соседней девятиэтажки со стороны фасада, выходящего на бульвар. «Экономика должна быть экономной!»