bannerbanner
Невыдуманные рассказы
Невыдуманные рассказыполная версия

Полная версия

Невыдуманные рассказы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

Алёнушка обладает ещё одной важной особенностью, которую, в свою очередь, можно считать достоинством: никогда прямо не говорит о том, чего она от вас хочет. Это можно было бы принять за деликатность с её стороны. Но со временем вы понимаете, что такт и деликатность тут не причём. Она шевелит фиолетовыми от злобы губами и произносит: «Я всех вас люблю и жалею». – И вы понимаете, что любит и жалеет она только себя и требует этого от других. Мне кажется, она просто врёт и делает это совершенно бескорыстно, в силу данной от природы склонности. Это просто привычка.

Я человек весёлый и люблю пошутить. Одно время я развлекался тем, что выключал свет, когда Алёнушка заходила в ванную, туалет или на кухню. Но она, в свою очередь, оказалась находчивой и вообще перестала зажигать свет, делая свои дела в темноте. Тогда я нарочно стал включать свет. Светлые этапы у нас перемежаются с тёмными. Столкнулись два стойких бойца, два упрямых, непримиримых характера. Кто кого?! Сейчас мы как раз находимся в «светлом» периоде наших отношений.

Мне кажется, что она больше похожа на старую механическую говорящую куклу, а иной раз (что ещё страшнее) – на уже умершую, но почему-то двигающуюся и говорящую старуху. Куклу можно было бы разобрать на части, открутить башку или заклеить рот пластырем. С говорящими старушками так поступать не полагается, поскольку они от этого делаются ещё злее и свирепее. Поэтому надо всегда держать наготове намордник и палку.

Я даже думаю, что злых старух и стариков надо собирать и показывать в цирке. Приходили бы дети и усталые взрослые люди. Я выходил бы на арену под грохот оркестра в кожаной куртке и высоких ботфортах, в цилиндре с чёрными, торчащими вверх усами.

(N.B. Сейчас перечитал последнюю строчку и понял, что допустил грубую ошибку. Получилось, будто не я с усами, а цилиндр. Так что простите и можете считать, что я выхожу на арену без усов, но зато с длинной чёрной бородой. Эдаким цирковым Шатобрианом.)

Рассаживал бы группу злобных и диких стариков на тумбы. Щелкал длинным чёрным кнутом и кричал «Але-оп!» – и они послушно становились бы на задние ножки, смешно выпучив свои недобрые очи, и делались бы совсем не страшными, мягкими, пластилиновыми. Дети радостно бежали бы на арену и лепили из них то, что они любят и хотят, о чём мечтают. Родители бы умилялись этой картине, и всем бы становилось весело и тепло. Все поют, танцуют, хлопают в ладоши и пускают вверх под купол разноцветные воздушные шары!

И вот, в то самое время, когда пишу эти бессмертные строки, я, кажется, начинаю понимать, для чего нужно помешивать яйцо в кипящей воде. Разгадка, признаюсь, удивляет меня самого: потому что так надо, так правильно. Иначе зачем стоять над горящей плитой и помешивать куриное яйцо чайной ложечкой в эмалированной кружке с кипящей водой? Действительно. Каждый может попробовать и в этом убедиться. И не надо задавать никаких дополнительных глупых вопросов.

Оревуар, мон шер. Я сказал всё и даже больше, чем хотел, но меньше, чем мог, и так, как смог, и иначе не могу.

Чуть позже я всё-таки выяснил у Алёнушки: почему она помешивает яйцо? Её ответ поразил меня ещё больше. Она на совершенно серьёзном глазу сообщила мне, что если не помешивать, то яйцо сварится только наполовину: та часть яйца, которая находится над поверхностью кипящей воды, останется сырой. Этот ответ меня полностью удовлетворил.


ПЕСНЯ

Май. Утро. Городское. Весеннее. В тени домов и скверов застоялась ночная прохлада. День нынче праздничный. Улицы – а заодно памятники, старые деревья и небо – вычистили, подмели и полили из пожарных шлангов. И всё это теперь искрится, сверкает солнечными брызгами, радуется и смеётся. Из динамиков с шипением и хрипом вырывается бодрая струя: «Неба утреннего стяг, в жизни важен первый шаг…»

Беззаботный и лёгкий, болтаюсь по городу. Выискиваю заветные уголки. Забредаю в старинные дворики, в которых ещё не бывал. Перехожу через мосток через шуструю речку Вилейку и дальше по улице Заречной – район художников, работяг и алкашей. Сюда не водят туристов – реставрация, слава богу, ещё не коснулась этих стен своей благородной кистью.

«Слышишь, реют над страною…»

Улица от реки сначала идёт ровно, но, доходя до первого перекрёстка, резко взлетает вверх на бугор и продолжает подниматься до высоких холмов Антакальниса. Если подняться метров на сто, то справа во дворе – небольшой рынок, а сразу за его воротами местный очаг культуры – пивная с романтичным, но вычурным названием «Голубой Дунай». На языке аборигенов – «Ромашка».

«…ветры яростных атак…

Трам-трам та-ра-рам!..»

Место уютное, тихое. Чужие сюда не заходят. Стойки по периметру трёх стен. По-божески разбавленное свежее холодное пиво без лишней пены. Вино и водка – на розлив, по требованию. Немудрёная закусь.

«И вновь продолжается бой,

И сердцу тревожно в груди…»

Классическая пивная в первозданном виде: таких в городе почти уже не осталось. Пройти мимо – просто грех.

Время раннее. Заказал кружечку. Пока жду отстоя – осмотрелся, прислушался.

Хоть и праздник, но клиентов немного. Люди всё солидные, с опытом.

«И Ленин такой молодой,

И юный Октябрь впереди!»

Вот трое сгрудились слева у стойки. Негромко беседуют, не торопясь прикладываются к бокалам. Тот, что повыше, кудрявый блондин с багровым лицом, в помятых чёрных вельветовых брюках и потёртом дерматиновом неопределённого коричневатого цвета пиджаке, что-то рассказывает приятелям. Те оба в сереньких, местами пятнистых, костюмах и одинаковых кепках – ну точь-в-точь хорьки – увлечённо слушают ошпаренного блондина, изредка вставляя вопросы и замечания, быстро шевелят глазами и мордочками.

«И Ленин такой молодой,

И юный Октябрь впереди!»

Я взял своё пивко. Встал недалеко от троицы. Потягиваю. Внимаю.

«Весть летит во все концы, вы поверьте нам, отцы…»

БЛОНДИН. Три месяца, секёте? Ни грамма. На колёсах и чифире кантовался. На второй – стали на стройку возить, на работы. Считай, на воле, а хер выпьешь. На проходной обнюхивают и в трубку дают дышать. Прихватят – кранты, зона!

ПЕРВЫЙ ХОРЁК. Говорят, что там и так, как в тюрьме.

БЛОНДИН. Так, да не так. Тут ты через три месяца вольная птаха, а так тебе – минимум год и крытка с колючкой».

ВТОРОЙ ХОРЁК. А как они там лечат?

БЛОНДИН. Как фашисты! Сажают всю палату на табуретки в кружок. Перед каждым ставят пустое ведро. Врач даёт по стакану какой-то вонючей хрени с водой. Минут через пятнадцать–двадцать – грамм по сто водки. И пошло всех полоскать. Чуть потроха наружу не выворачивает. Страсть страшная!

ПЕРВЫЙ ХОРЁК. Неужели от водки?

БЛОНДИН. Да не от водки, от лекарства этого. Водку они поначалу только дают, а потом уже одну эту хрень, а водку только показывают и стукают бутылкой о стакан – и та же реакция.

ВТОРОЙ ХОРЁК. Вот садюги! Ну, давай ещё по одной за выздоровление!

Хорёк быстро завертел головой по сторонам. Достал початую бутылку беленькой.

ВТОРОЙ ХОРЁК. Но ты гляди, а то движок стуканёт. Морда, вишь, бордовая!

БЛОНДИН. Та не боись! Видал я их кодировки. Уже третий раз… ух, пошла… и ничего. Тока давление скакнуло! Ети её…

«Будут новые победы,

Встанут новые бойцы».

Нежданно в прямую речь, распахнув входную дверь, вваливается разудалый рубаха-парень. Стахановец. Видать, он со вчерашней смены сильно уставши. Начал, конечно, приставать, чтоб его угостили. Тут следом второе явление – девушка неопределенного возраста и с бланшированным глазом – рабочая косточка, передовица производства и будущая Паша Ангелина. Хотя вряд ли. Девушка тоже не против, чтобы её угостили.

Девица с парнем косо смотрят друг на друга. Но, кажется, она ему всё ж таки приглянулась. Не теряя времени и не обращая внимания на посетителей, – свои люди, – «стахановец» скалит зубы: «А что тут у нас такое?» – и начинает недвусмысленные ухаживания, то есть сразу лезет к «передовице» за пазуху и, извините, между ног.

«И Ленин такой молодой,

И юный Октябрь впереди».

Наша «Паша» от такой прыти прямо засмущалась. Спасая несколько поруганную честь, она ломанулась со всех своих некрепких ног к противоположной глухой стене, будто хотела пройти сквозь неё. И тогда паренёк выдал странную, но логичную фразу, достойную Гегеля, а может быть, и Канта. Он прокричал, протягивая вперёд руку, как вождь: «Стой, дурак! Там же стена!»

«И Ленин такой молодой,

И юный Октябрь впереди».

«Паша» всем туловом ударилась о препятствие. Обернулась. Лицо её светилось блаженной улыбкой. Глаза закатились. Роговицы и зрачков не было: виднелись только белки, похожие на голубиные яйца.

Я не допил пиво – и выбежал вон.

На улице Ужупис верховодил апрель. Почки набрякли. Новорождённые листики окропили ветви бриллиантовой зеленью. Липы в белых фартуках болели ветрянкой. Прыгали по тротуарам, пугая редких прохожих, хулиганистые бойкие воробьи. Любовно мурлыкали голуби.

«И Ленин такой молодой,

И юный Октябрь впереди.

И Ленин такой молодой,

И юный Октябрь впереди.

И Ленин такой…»


БАБЬЕ ЛЕТО

Ну вот, наконец, и бабье лето. Казалось, его уже не будет в этом году. Но оно, хоть и запоздалое и уже нежданное, прибежало запыхавшись: «Здрассьте!» Тепло, радостно и грустно одновременно. Как приятно выйти на улицу, пройтись не спеша по городу, особенно по его аллеям, которые полны смеси всех оттенков увядающей листвы, от тёмно-оранжевого до бледно-золотистого, с остатками поблекшей зелени.

– Ну, что, – сказал я, – пошли, Димка, прогуляемся?! Он запрыгал на месте от радости. Кинулся к вешалке в переднюю. Мы, мигом проскочив два лестничных пролёта, выпорхнули в золотое. Димка сразу рванул на детскую площадку, где шла обычная работа. Что-то несъедобное, похожее на сладкие сдобные кулички, ромовые бабы, лепилось из песка. Понятно, девчонки. Пацаны же, точно заводные, катились с горки и вновь забирались наверх. На Димку они не обратили никакого внимания, как он ни старался, и, наткнувшись на их холодность, он и сам охладел. Успокоился. Подбежал ко мне. Я лизнул его в щёку. Он показал мне язык.

– Не обижайся. Видишь, они заняты, – попытался я его успокоить, но он уже переключился на голубей и воробьёв, которые клевали что-то на дорожке аллеи. Димка смешно гонялся за ними, заставляя птичек взлетать и садиться… и так раз двадцать.

Я тем временем разглядывал лиственный ковёр под ногами. Мысленно составлял осенний гербарий. Всей оставшейся силой своих пожилых лёгких вдыхал запахи осени: пахло прелым листом, мокрой землёй и травами. Дразнили ароматами щедро политые моими собратьями кусты, мусорные тумбы, ножки скамеек. Кто знает, может быть, это моё последнее бабье лето?!

Я люблю осень. Люблю её слякоть, моросящие, пронизывающие дожди и туманы, шорох под ногами. Как хорошо бродить по улицам Старого города, забредать в самые дальние углы скверов и садов, где нет никого. Такая сладкая тоска томит и ласкает душу! Или, тоже хорошо, когда выпадают светлые солнечные дни – и небо совсем по-другому голубое, нежели летом. Так ярко чернеют стволы и ветки лип, на фоне светящегося золота листвы, в аллеях у Замковой горы, и кажется, вот-вот, из-за поворота, вся окутанная туманом и тайной, стройная и прекрасная, выйдет тебе навстречу Она. Та, которую ты видел в тревожных снах, которую так давно ждал, предчувствовал и заранее любил.

Димке надоело гоняться за стайками. И он придумал другую забаву – стал подпрыгивать и взлетать вместе с пернатыми. Откуда что берётся! Я понимаю, бабье лето окрыляет. Но чтобы так буквально?

Вспорхнув в последний раз, он мило попрощался с птицами, и мы двинулись дальше. По дороге я раскланивался со знакомыми, такими же степенными и пожилыми, как и я, но ни с кем не останавливался и не заговаривал: не хотелось тратить время на пустую болтовню.

Подошли к старикам-шахматистам. Я, быстро оценив позицию на доске, подсказал «белым»:

– Конь с3-d5 – вилка и одна из фигур летит.

Пенсионер, игравший белыми, ошалело вытаращился на меня, как будто ему за шиворот вылили кипяток, а «чёрные» недовольно крякнули.

– Физкультпривет, ветераны! Внимательнее учите дебютную теорию, – не дав им опомниться, выпалил я. Мы удалились, не дожидаясь ответа.

В воздухе вместе с последним теплом и листьями кружилась лёгкая серебристая паутинка. Аромат увядания!

Ах, осень, что ты делаешь со мной?! Откуда в тебе эта, неподдающаяся описанию, магия, этот ясный свет, таинственная гармония красок, чудесные перевоплощения и миражи?..

Пока я предавался эстетическим чувствам, Димка успел вскарабкаться на ветку старого клёна. Сидел, болтал ногами и мурлыкал себе под нос «Пусть бегут неуклюже…».

Я присел у чёрного, покрытого зеленоватым налётом, ствола. В траве продолжалась своя нечеловеческая жизнь. Мелкие вечные труженики тащились по раз и навсегда проложенному маршруту: одни на дерево, другие обратно в подземные пещеры, неся на себе, кто что мог.

«И ничто не может их остановить. Разве что всемирный потоп», – подумал я.

Димка спрыгнул с ветки как раз на муравьиную тропинку и одной ногой насмерть придавил штук десять работяг, которые тянули домой куколку бражника.

Эх, Димка, ты даже не заметил, как совершил непреднамеренное убийство! Но не хотелось в такой день думать о смерти.

Не прошло и пяти минут, как соратники утащили с тропинки всех убиенных и раздавленную куколку.

Вот и от нас ничего не останется на земле. Нас тоже зароют близкие. Вместе с нашими чувствами, надеждами, мечтами, переживаниями. Хорошо Димке, он об этом ещё не думает. Летит себе вперёд, как пташка!

Димка добежал до фонтана и остановился. Увидел знакомую девушку, соседку, в которую был тайно влюблён. Она возвращалась из института. Он предложил проводить её домой. Обо мне тут же забыл. Понятно: любовь – дело серьёзное. Мне не оставалось ничего другого, как плестись за ними.

Девушку звали Марина. Она была старше Димки на десять лет. Ей было двадцать. У неё были большие зелёно-голубые морские глаза и рыжие косы, которым так шла осень. От неё пахло пряниками, ванилью, книжками и чем-то чисто девичьим. Я подбежал и лизнул её руку. Мне так захотелось. От неожиданности она вздрогнула и тихо вскрикнула, но потом узнала меня и успокоилась. Так мы втроём дошли до нашего дома. Она постояла ещё немного. Поболтала с Димкой у своего подъезда. Ласково погладила меня по голове и ушла.

– Что, Фил? Пора и нам домой. Уроки, будь они неладны.

Димка разочарованно вздохнул.

Жалко было уходить. Погодка-то какая! Но ничего не поделаешь.

– Пошли, – с сожалением ответил я. Он пристегнул поводок е моему ошейнику, отчего мне захотелось отряхнуться и почесать за ухом. И я покорно потянулся за ним, уныло помахивая хвостом.

В ГЛУБИНЕ ОСЕНИ

ДОЖДЛИВОЕ ЛЕТО

Что-то неладное творилось с погодой. Вот уже второе лето дождь лил чуть ли не каждый день, и август более походил на октябрь.

«Это скорее не лето, а осень…»

Внутри Дмитрия Филумова что-то зашевелилось. Так всегда бывало с ним после нескольких месяцев молчания.

«Для начала неплохо», – подумал он.

Он не был поэтом. Он всегда мог заработать другим трудом. К поэзии же относился как к хронической болезни, которая проявляется периодически и от которой нет лекарства.

Филумов, когда на него накатывали приступы «болезни», острее чувствовал происходящее. И тогда в его голове начинали вертеться слова или обрывки мыслей. Что это? Стихи? Нет. Скорее несвязное бормотание, но со своей мелодией, ритмом, размером. А может быть, напев матери, баюкающей грудного младенца, заклинания колдуньи или камлание шамана? Слова нанизывались на какую-то невидимую спицу, выстраивались в строчки – и тогда их можно было записать.

Вот и сейчас, он чувствовал, начало складывалось удачно.

«Это скорее не лето, а осень…»

Филумов потянулся за бумагой.

«…будто разверзлись небесные хляби…»

Схватил авторучку: «Чёрт, не пишет».

***

«Болезнь» «болезнью» – а Филумову надо кормить жену и дочку.

Подмосковный Клин. Двухэтажный дом, обшитый по моде пластиком, но ветхий и сырой внутри. Старый парк и крашеная арматурная ограда.

Филумов, вместе с бригадой таджиков и узбеков, очищал под газон площадку перед домом. Рабочие спиливали пожилые липы, берёзы, тополя и корчевали пни. Заглушая музыку, которой дышал парк, с утра до вечера рычали бензопилы, ревели трактора, орали таджики и раздавались глухие удары – это падали на землю тела умирающих деревьев.

Филумов злобно вгрызался в древесную плоть, с остервенением орудовал лопатой и топором, окапывая пни и обрубая корни. Пот катился по его лицу и спине. Ноги вязли и скользили в глинистой раскисшей от дождя почве. Он работал до изнеможения, до бесчувствия, пытаясь заглушить рвущуюся из нутра мелодию. Вечером, мертвецки усталый, он падал на койку и проваливался с чёрную пустоту, в жуткие тяжелые сны.

Ему снилось, что его снова забирают на флот, и он всю ночь доказывал, что он уже давно отслужил, называл имена кораблей и отцов-командиров, в отчаянии рвал на себе тельняшку, но никто ему не верил, все смеялись над ним – и Филумов просыпался, обессиленный, весь в липком поту. И опять шёл валить деревья.

Ещё повторялся сон про то, как он бесконечно женится и разводится. Чередой мелькали шумные свадьбы, какие-то вечно суетящиеся родственники со стороны очередной жены, дикие скандалы и драки, бракоразводные процессы. И во сне, листая свой паспорт, Филумов с тоской разглядывал страницы, испещрённые синими татуировками казённых штампов регистраций и расторжений браков.

Но особенно изводил его один и тот же кошмар. Будто бы Филумов убил человека и даже помнил место и время, когда это произошло – поздним тёмным вечером, в глухом дворе, недалеко от железнодорожного вокзала. Филумов забежал во двор, чтобы выпить дешёвого вина, которое он купил в ближайшем гастрономе. Он уже откупорил бутылку и сделал глоток, когда из темноты на него набросился какой-то мужик. Бутылка выпала из рук Дмитрия и со звоном разбилась, по асфальту разлилось чёрное пятно, и в тусклом свете фонаря засверкали осколки. Мужик зарычал по-медвежьи, обхватил Филумова лапами сзади и попытался сломать. Дмитрий бросил его через себя – и тот чёрным мохнатым мешком упал на спину. Волна злобы и ярости захлестнула Филумова: он начал топтать и пинать мужика каблуками ботинок. Мёртвую тишину двора прорезали стоны. Потом Филумов отошёл, разбежался и, подпрыгнув, двумя ногами с силой, на которую только был способен, вонзился пятками туда, где неясно светилось человеческое лицо. Раздался хруст костей и предсмертный хрип.

***

Филумов обрубал топором корни огромного тополя. Дмитрий всё глубже зарывался в землю. Рядом махал ломом его подручный Фейзулло – таджик, школьный учитель музыки и труда, низкорослый, носатый и плотный.

Тополь вырос криво: он пустил корни вплотную к фундаменту дома, прижавшись к нему комелем и наклонив могучее туловище и шевелюру в сторону дороги.

Верхушку тополя вместе с ветвями Филумов и его подручный спилили накануне – осталось выкорчевать высокий и толстый, в три обхвата, обрубок.

Лесорубы заканчивали работу. Казалось, они обрубили уже все корни, но тополь не сдавался и продолжал упорно стоять. Тогда Дмитрий решил посмотреть, на чем же этот проклятый «инвалид» держится. Как только он наклонился и заглянул глубже в яму, раздался сухой, короткий, странно знакомый Филумову хруст, – и тяжеленный обрубок, подобно гранитной колонне, едва не придавив работяг, с глухим грохотом рухнул на асфальт.

Филумов каким-то чудом выскочил из ямы и увидел Фейзулло. И без того круглые глаза бывшего учителя стали ещё круглее от страха.

А в голове Дмитрия всё раздавался и раздавался короткий треск – звук ломающихся костей.

***

Дождь хлестал не переставая.

Дмитрий чувствовал себя маленьким ребёнком, брошенным родными в чужом месте, где он ничего и никого не знает. Он смотрел, как, извиваясь, струятся по оконному стеклу потоки дождя, слышал мерный стук капель по жестяному подоконнику.

За окном, в мутном дождевом тумане, виднелись крыши домов, старый парк с пожилыми липами и березами, вздрагивающими от порывов ветра, железная решетчатая ограда, окрашенная в неопределенный, выгоревший на солнце, цвет, и площадка в детском саду.

Парк и игровая площадка напоминали Филумову декорацию к спектаклю в каком-нибудь провинциальном театре.

«Дождь на фоне детского сада», – гласила афиша. Сюжет простой: Дождь – главный герой пьесы. Детская площадка опустела по случаю выходного дня и ненастной погоды. Старые мокрые деревья: липы, клены, березы – их собираются срубить, потому что старые деревья, как и старые люди, никому не нужны. Филумову казалось, что все происходящее за окном – сцена, а комната его – зрительный зал. Пьеса затянулась, но ее никто не останавливал, поскольку главный режиссёр пустил всё на самотек.

Тогда Филумов стал представлять себе главного героя: «Он очень похож на человека. Бывает добрым, мягким, теплым, а иногда – злым, колючим и жестким. Он может быть проникновенным и лиричным, романтичным и музыкальным. Иногда он приятен в общении, но подчас назойлив и неуместен, беспардонен и надоедлив. Он светловолосый и голубоглазый, славянской внешности с легкой азиатчинкой в глазах. Любит похулиганить: разогнать с улицы прохожих, намочить сохнущее во дворе на веревках белье, – за это его не жалуют домохозяйки. И вообще он непостоянный, ветреный, характера неустойчивого, изменчивого и капризного».

Пьеса, между тем, шла своим чередом. Дождю явно не хватало места на сцене, и он, не удержавшись, устремился в зрительный зал. Заполнил кресла партера, ложи, балконы.

Филумов ощутил себя внутри Дождя: ничего не видно – только серая влажная пелена, состоящая из миллиардов водяных пылинок, которые проникают всюду: в волосы, одежду, за воротник, пропитывают все тело – и Дмитрий уже не понимал, не чувствовал, где кончается Дождь и начинается он сам.

Он ничего не помнил. Он знал, что нет ни начала, ни конца, и что он сам, состоящий из скопления водяных молекул, стал Дождём…

***

Но вдруг перед глазами Филумова заплясали какие-то картинки. Вот маленький Димка Филумов играет во дворе с соседскими мальчишками. Они носятся по крышам сараев – и вдруг кто-то толкает Димку в спину. Он летит вниз головой, сделав в воздухе сальто-мортале, и падает в старое железное корыто. И ни царапинки! Ну не чудо ли? А вот его мама, Надежда Васильевна, нарядившись в вывернутый тулуп и взяв в зубы нож, выползает из кухни, приговаривая: «Злой чечен ползёт на берег, точит свой кинжал!..». А вот они со старшей сестрой Аней укладываются спать, гасят свет, и сестра в темноте каким-то нутряным чревовещательным голосом кряхтит: «Я не А-н-я, я в-е-д-ь-м-а».

А вот зима.

– Посмотри, как красиво! – говорит Димке Аня, указывая на ледяные гирлянды.

Дети стоят у веранды, вся стена которой увита диким виноградом. Веранда прилеплена к квартире отставного военного прокурора, старого еврея Ликёра. У Ликёра рак мозга – и старик медленно угасает. В хорошую погоду его вывозят во двор в кресле-каталке. Димка со страхом и интересом изучает его лысую голову, покрытую бледно-лиловыми шишками, и руки, все в старческих светло-коричневых веснушках, в тёмно-синих, чернильного цвета венах, и твердые, слоистые, гранёные ногти на пальцах.

– Димка, глянь! Эта сосулька похожа на оленя, а вот эта – на колдуна Черномора из сказки! – кричит Аня.

Димка отламывает кусочек сосульки, засовывает его в рот и с наслаждением посасывает: терпко и сладко!

Детство бежит легко, прыгает по булыжной мостовой, по крышам сараев, по подвалам и чердакам, по веткам старых высоких тополей. Димка не ощущает того, как он растет. Кажется, что так, как есть – будет всегда…

***

Филумов очнулся. Дождь, не переставая, шел, неизвестно откуда и куда, подгоняемый резкими ударами ветра.

«Август заныл и заплакал по-бабьи…»

Август почему-то представился Дмитрию не месяцем года, а пожилым, длинноносым, поседевшим немцем, который чем-то сильно расстроен и сидит-рыдает в своем хаусе на немецкой сторонушке.

Филумову в этом промокшем от бесконечного дождя мире не на что было опереться. Он пытался за что-нибудь зацепиться, искал точку душевной опоры, но не находил. Сердце подсказывало ему, что это невозможно: слишком зыбким и аморфным казалось всё вокруг.

«Я закрепляю небесные оси…»

Как он ни старался измотать себя тяжкой работой – «болезнь» не отступала: изо всех пор и щелей наружу вырывались слова, слова складывались в строчки, строчки в образы, которые тут же множились, обрастая, словно водорослями и мхами, смыслами…

***

Это скорее не лето, а осень,

Будто разверзлись небесные хляби.

Я просыпаюсь не в десять, а в восемь.

На страницу:
7 из 9