Полная версия
Воскресшее племя
В это погожее яркое утро слуги Спиридона вышли на работу, как обычно, без завтрака. Мужчины разобрали деревянные вилы и крюки и стали растаскивать сено, которое хранилось под навесом за особой оградой. Обе женщины с плоскими берестяными турсуками отправились к коровам. Они обходили одну за другою пеструх и чернух, подпускали на минуту телят, так как без этого коровы не давали молока, и немытыми руками в немытую посуду сцеживали молочную дань. У черной коровы теленок издох уже с месяц, но вместо теленка осталась соломенная туша, покрытая его собственной шкурой, которую толкали корове под вымя. Она лизала «теленка» шершавым языком, не замечая, что изо дня в день он становится грязнее и лысее. Хаспо сходила в амбарчик и набрала провизии на кормежку себе и хозяевам. Хозяевам – двух преогромных и жирных мороженых чиров на строганину и груду кусков мороженого конского мяса на утреннюю варю. Работникам – мешок малорослой мороженой пелядки[15], тощей, ледянистой. Об этой пелядке даже сложилась поговорка: «Когда ее ест человек, она сама ему ест сердце».
Покончив с утренними делами, работники вернулись в свою заднюю юрту, раздули огонь и подвесили чайник над шестом. Капитон был молчалив и мрачен. И когда Хаспо стала вынимать принесенную пищу, он неожиданно встал, отнял у нее мешок с мороженой мелкой рыбой, вынес на улицу и стал скликать дворовых собак, которых в северных поселках всегда больше, чем надо.
– Пестряк, Воронок, Беляк…
Он разбросал им мороженую рыбу, предназначенную для работников. Собаки понюхали, постояли и отошли. Этой рыбы они тоже есть не хотели. Потом понемногу разобрали, отнесли к стене и стали нехотя грызть, быть может, затем чтобы не обидеть хозяина. Для них Капитон был не только рабом, но и хозяином.
Вернувшись домой, Капитон взял черный котел, сложил в него принесенное мясо и поставил варить у огня. Потом принялся чистить и резать самого большого чира.
– Что ты делаешь? – сказала со страхом Хаспо. – Вот придет Спиридон…
– Пусть лучше не приходит. Давай молока, белого масла тащи, ягод, чаю покрепче завари.
Хаспо хотела возразить.
– Давай… Убью, – негромко, но жутко оказал Капитон.
Через двадцать минут на рабочей половине шел пир горой, расхищалось хозяйское имущество. Не было лишнего шума, хумуланы молчали, но с азартом угощались отборными продуктами из домашних запасов Спиридона. Мясо опростали из котла, было оно чуть обваренное, жирное, необычайно вкусное. Даже лепешку испекли на рожне, перед углями, и макали ее, горячую, в растопленное масло. Ели молча, торопливо, с сосредоточенным видом, как будто исполняя какую-то важную, неотложную работу.
Для их отощалого тела эта работа была неотложная. В первый раз за пять лет торопились они наполнить голодные желудки настоящей пищей. Время проходило, и они никак не могли насытиться. И вдруг заскрипела боковая проходная дверь, и вошел старик Спиридон. Он только что проснулся, на нем была обувь из старой лосины, и на груди распахнулась короткая куртка из старого лисьего меха. Он не сразу разобрал, в чем дело. Только удивился, почему его работники так долго сидят у низкого стола, придвинутого к очагу. А потом увидел масло и мороженую рыбу и рявкнул, как медведь:
– Собаки вороватые, обжоры!
Капитон неторопливо встал, обтер замасленные губы ветхим и грязным рукавом и подошел к хозяину:
– Теперь давай табаку и сахару, новую одежду давай, довольно носили лохмотья.
Он с презрением дернул за ворот свою обветшалую куртку, она разорвалась пополам и упала с его костлявых плеч, как чешуя.
– Все, что полагается, давай, иначе не будем работать.
– Убью! – закричал Спиридон тонким, пронзительным голосом.
Тогда Капитон так же неторопливо снял с грядки длинную стальную пальму, тяжелое копье, с которым ходили на медведя, и направил его на хозяина.
– Вы, помогайте, – сказал он товарищам.
И эвенские мальчики схватили свои луки, которыми когда-то убивали в лесу последних своих белок, наложили стрелы-костянки и стали рядом с Капитоном.
Хаспо схватила кроильную палемку[16], обычное оружие женщин, и даже безответная Манкы вооружилась круглым железным скребком на длинной деревянной рукоятке, предназначенным для выделки шкур.
В этом разнообразном вооружении они пошли на хозяина грудью, как на медведя.
На хозяйской половине тоже послышались шум и движение. Выскочил из двери сын Спиридона с кремневым ружьем. Его звали тоже Спиридоном, и он был как копия отца, только помоложе. За ним проскочила его жена Палаха с батасом в руке. Она сунула этот огромный нож, похожий на меч, своему старому свекру. Спиридонова старуха шагнула через порог своими больными ногами просто со сковородником в руках.
Старая Хдопо упала неожиданно на колени.
– Хозяйка, – простонала она и стукнулась в землю лбом. – Дай чистую рубаху, никогда не носила, хочу перед смертью надеть.
– Ты, сволочь старая! – Хозяйка нетерпеливо толкнула ее ногой.
– Ах, сиренгес![17] – выругался Капитон, выдвигая копье.
Схватка готова была начаться, но на улице раздался шум, крики. В дверь вскочили другие работники. Их было человек двадцать. Тут были пастухи от коней и оленей, ночевавшие на пастбище, дровосеки из леса, бедные соседи Спиридона, жившие рядом, в двух маленьких юртах, обмазанных глиной и навозом и скорее похожих на земляные кучи, чем на людские жилища. Они тоже были у Спиридона в постоянном долгу, работали на него почти так же, как его домашняя челядь. И все они кричали:
– Давай, масла давай, хорошего куска не видали, чаю давай, табаку!
Женщины кричали:
– Иголки поломали, ниток, иголок давай, необшитые ходим. Шелку давай вышивального!
И даже маленькие дети пищали:
– Сахару дай, леденцов.
Жившие в вечном голоде, в злой нищете, работники рвались к воле и требовали удовлетворения простейших прав своих: сытой пищи, крепких заплаток на ветхую одежду, ярких узоров на одежде для услаждения глаз.
Спиридон бесстрашно направил ружье в кричащую толпу.
– Пустите, выстрелю!
Глаза его горели, как у волка. Он пошел к выходу, и никто не посмел остановить его. Не говоря ни слова, вывел он из конского хлева своего вороного огромного коня и стал седлать его.
Капитон выскочил вслед со своим огромным копьем.
– За солдатами поедешь – заколю.
– Какие солдаты! – отмахнулся старик.
Сыновья и невестки Спиридона тоже выводили и седлали лошадей, выносили из юрты переметные сумы, набитые всяким добром, – тут были лучшие меха, которые на Севере каждый торговец хранит у себя в изголовье, нарядная одежда, серебро. Вывели старуху, посадили на лошадь, связали ей ноги под седлом, чтобы она не свалилась. Восставшие несколько притихли. Было похоже на то, что семья Спиридона уезжает надолго и бросает гнездо, не надеясь его отстоять.
– Всего не возьмут, – размышляли мятежники. – Главное осталось – еда, доильные коровы, лошади, олени – лучшее богатство северного скотовода.
Вьючных лошадей не хватило.
– Сходите, приведите лошадей! – крикнул Спиридон сурово, однако не обращаясь прямо ни к кому – Сколько? – спросил Капитон с привычною деловитостью.
Спиридон быстро прикинул в уме. – Шесть лошадей, – распорядился он.
– Хорошо, – согласился Капитон. – Мишка, Иннокентий! Сходите, приведите.
Два конюха быстро отделились от толпы и направились в лес.
Еще через час лошади были приведены.
– Бери, хозяин, – предложил Капитон почти дружелюбно.
Другие работники стали вьючить лошадей остатками клади.
Целый караван лошадей, верховых и вьючных, вышел на дорогу.
Спиридон в воротах оглянулся.
– Мы уезжаем, а вы оставайтесь, – сказал он.
Было похоже, как будто он произвел дележ имущества и расстался по-хорошему со своими прежними работниками.
Вдруг лицо его налилось кровью. Он выругался крепким словом по-русски и погнал коня по узкой таежной тропе.
Глава седьмая
Две недели пировали работники в богатом гнезде Спиридона Кучука. Хозяйство с виду шло по-старому. Кормили и доили коров, квасили молочные удои, ходили на высмотры сетей в луговые озера, оленей пасли, лошадей и даже собирались идти на якутскую страду, тяжелый и мокрый покос на болоте, но так и не пошли. Перед тем как устроить покос, затеяли отвальную. Зарезали молодого конька, был он неезженый, в белом жиру, с нежным мясом, слаще, чем мясо ягненка. Конского жиру натопили и сбили его, смутовили с растопленным маслом, приготовляя угощение, достойное богов. Подоили кобылиц и сварили молодого кумыса. Вышел по всем правилам якутский исыэх – праздник, одинаково угодный и людям, и духам.
А пастух Прокопей решился на большее: достал из хозяйских запасов муки и сахару, вывернул ствол из ружья и принялся варить самогон. В этих местах самогона никогда не варили. Сахар и мука слишком были редки и дороги. И Прокопей знал об этом деле только через десятые руки. Все же он устроил куб, наквасил муки с приголовьем и на медленном огне стал охлаждать незнакомый напиток.
С конца холодильника падали мутные капли – кап, кап – и через десять часов наполнился целый котел. Была эта невиданная жидкость мутнее болотной воды и горче мухоморного настоя. Но она показалась новым хозяевам заимки небесным, небывалым напитком. Спирт, который сюда привозили порой от русских, был тоже не лучше. Его настаивали на тертом табаке, и он драл горло хуже, чем царская водка.
«Царскую водку» не пьют. Это не водка, а смесь двух кислот: азотной и соляной. Но северяне, пожалуй, могли бы напиться и опиться даже кислотой с таким лицемерным названием.
Пир шел целый день, к вечеру напились, передались и опять за то же. Даже собак накормили отборными костями. В пойло коровам вылили остатки от чертова пива. Коровы жадно вылакали и тоже опьянели. Стучали копытами в хлевах и под навесами, словно собирались плясать. Ревели, мычали. Пьяные люди распевали песни на разных языках: по-якутски, по-эвенски, по-одунски и даже по-русски. Песни были самые простые:
Вот моя трубка,Трубка,Я курю хозяйский табак,Табак…Коровы и телята тоже как будто подпевали: «Му-у, му-у… Поели Спиридоновой муки, попили огненного пойла, му-у…»
Спиридона не было слышно, и о нем забыли. Во всем околодке делалось то же. Шли такие же бескровные бунты, пока без пожаров, без драки, без пролития крови. Богатые хозяева бежали. Бедняки, батраки, иждивенцы захватили повсюду скот и дома, пировали и думали: вот она, «новая жизнь». По всей тайге и тундре пошел слух: так говорят большаки. Надо весь свет вверх ногами довернуть, чтоб нижние стали вверху, а верхние – внизу. Скот – батракам, покосы – беднякам. Рыбные сети и ловли – для общей работы, рыбу делить поровну. К чертовой матери хозяев! Торговцев не надо, поедем – русские товары сами привезем.
Везде выбирали наслежные советы, в Родчево, к русским пришельцам, послали делегатов.
Хозяева, однако, не исчезли. В таежную глушь на восток ушел Спиридон с сынами и зятьями. Тут была у них далекая заимка, огороженная тыном, как крепость. Коров было мало, но были прекрасные кони, лучшие во всем околотке. Их пасли мурчены из рода эвенков. «Мурчены» значит по-эвенкийски – конники. То были тунгусские охотники, перешедшие от оленеводства к коневодству. Они кочевали, и ездили, и охотились на конях. Были они с виду как будто другое племя. Выше, грубее и чернее малорослых оленных эвенков и эвенов, орочонов, орочелов. Орочоны, орочелы буквально – «оленные люди».
Конные эвенки жили сытнее оленных. Они не должали так много купцам и детей не отдавали якутским соседям в наемные работники. Зато у них у самих понемногу вырастали свои собственные эвенкийские торговцы.
Восточное нагорье называлось Катома. Были на Катоме конские стада и заимки не только у Спиридона, но и у других богатых деловитых якутов. Здесь они собрались и засели в огороженных дворах, с винтовками в руках, с батасами, пальмами, с быстрыми конями и ружейными припасами. Они тоже сбивались вместе: братья родные и двоюродные, дядья и племянники, и тоже собирали советы.
В начальники выбрали старых тойонов, с мундиром, с медалями. Улусным головою по-старому выбрали Чемпана, а писарем – Лупандина. Две Якутии, старая и новая, расположились рядом, только новая сидела на старых местах, а старую оттеснили в лес. Собиралась, как туча, большая кровавая драка.
Первый набег начался опять-таки со Спиридоновой усадьбы. Старик Спиридон приехал навестить свое старое гнездо, захваченное челядью. С ним было двенадцать человек: два сына, два зятя, племянники и пятеро мурченов, проворных стрелков и ездоков, которые на скачках обгоняли старинных якутских коневодов. Они крепко набили винтовки свинцовыми жеребьями, привесили копья к седлу и поехали домой по старой, привычной дороге. Эту дорогу издавна знали не только люди, но также и верховые лошади. Они уверенно ступали по тропе, проходившей сквозь лес. При выходе на просеку, ведущую к усадьбе, передний жеребчик весело заржал, предчувствуя отдых и свежую охапку сена.
– Молчи, – с ругательством сказал Спиридон, – зарежу, волчья сыть.
Из усадьбы Капитона ответила таким же веселым голоском молодая кобылка. Спиридон узнал ее по голосу, это была пеганка, на которой ездил у конского стада наемный пастух Селифан.
– Стойте, – сердито прошипел Спиридон. – Белый господь, за что разлюбил нас? Вон, даже лошади знаки подают.
Подъезжавшие круто удержали лошадей и ждали в молчании, готовые рассыпаться назад по дороге или броситься вперед и идти на приступ. То или другое.
Так прошло две трубки времени[18]. Но приезжие ждали напрасно. В усадьбе никто не шевелился. Люди спали.
Даже кобылка, подавшая голос, замолкла, быть может, задремала.
– Готовьтесь, – сказал Спиридон, – слезайте, коней привяжите.
Дюжина приезжих людей отвела лошадей к сторонке, в лес, и там разделилась на три отряда, по четыре человека в каждом. Два отряда пошли налево и направо, с тем чтобы обойти всю усадьбу кругом и, если возможно, забраться с задворков, где были хлева и конюшни. Третий отряд пошел по дороге к воротам. Нападавшие шли осторожно и ружья держали на весу.
Так подошли вплотную к воротам, но и на этот раз никто не пошевелился. Даже собака не залаяла. Старик Спиридон помолчал, подумал и вдруг с размаху ударил в калитку медноокованным ложем своего старинного штуцера. Штуцер достался ему от прадедов, это был царский подарок времен Александра I с надписью на ложе: «За прекрасные услуги». Прадед Спиридона, тоже Спиридон Головатый, оказал эти «прекрасные услуги» при подавлении восстания якутов Намского улуса, выведенных из терпения притеснениями и жадностью чиновников. Из Иркутска, как водится, прислали солдат. Спиридон Головатый провел этих солдат таежными тропинками в тыл якутам, окопавшимся на старом болоте. Солдаты перебили восставших, а имущество их поделили по рукам, и Спиридону тоже достался заработанный пай. Штуцер был кремневый, потом его переделали, сначала в пистонное ружье, потом даже в патронную винтовку. Прекрасно проверенный ствол бил без промаха любым зарядом, и так же неизменно на ложе светилась старинная надпись – плата за измену соплеменникам.
Этим старинным ружьем Спиридон гулко ударил по тяжелой калитке, сбитой из крепких лиственничных плах.
– Отворяйте, так вас так, хозяин приехал!
Тонко завыла на дворе разбуженная собака. Но больше никто не ответил.
– Ломайте ворота, – отрывисто сказал Спиридон, – вот мы им покажем, как запираться и молчать.
Младший Спиридон только плечами пожал, подошел к калитке, нажал тяжелую щеколду, пнул ногой, и калитка открылась. Она не была заперта. Один за другим приезжие вошли во двор, во дворе никого не было.
Гуськом, вереницей, как волчья стая, нападавшие направились к крыльцу, они чувствовали себя довольно уверенно, но лишнего шума делать не хотели. Сени тоже не были заперты. В задней горенке на огромном шестке дымно горела плошка, налитая жиром. На скамьях, на полу спали беспечным сном мужчины и женщины, бывшие работники Спиридона.
На столе были разбросаны куски недоеденного мяса, тяжелые конские кости, бутыль самогона, наполовину полная. Новые хозяева усадьбы продолжали наслаждаться, пили, ели и знать ничего не хотели.
При виде мяса и вина злоба Спиридона вспыхнула с новой силой.
– Вставайте, сволочь! – крикнул он.
Он выхватил из-за своего чеканного пояса короткий арапник и со всего размаха хлестнул по первому телу, которое попалось ему на дороге.
Усадьба огласилась тонким, пронзительным воплем:
– Ай, убивают!
Это была злополучная Манкы. Она спала на земле совершенно голая и ничем не вооруженная. Даже ее неизменный железный скребок валялся в стороне, небрежно брошенный.
– Бейте их! – крикнул молодой Спиридон.
«Гости» молотили налево и направо палками, арапниками и просто кулаками. Никто не прибегал к оружию, за полной ненадобностью. Ошеломленные работники визжали и выли, но ничуть не сопротивлялись и даже не делали серьезной попытки убежать.
– Вяжите их! – крикнул молодой Спиридон.
Нападавшие стали вязать захваченных врасплох вожжами, поясами, ременными поводьями. В каждой якутской избе есть много обрывков ремня. Четверо пришельцев связали четверых: двух женщин – Манкы и Хаспо, старого Варлама и подростка Кучукана. Оба – Варлам и Кучукан – работали прежде при копях, но с самого начала революции бросили коней и ушли в усадьбу.
Дальше, однако, пошло не столь гладко. Эвен Степанчик очнулся быстрее якутов. Он вскочил на ноги, бросился к выходу, по дороге наткнулся на Михея, Спиридонова зятя, и, недолго думая, ткнул его в бок узким ножом, с которым эвен не расстается ни наяву, ни во сне. Нож взрезал кожу Михеева тела, но вглубь не пошел. Михей, однако, взвизгнул не хуже несчастной Манкы:
– Ай, убивают!
– Держите, держите! – крикнул молодой Спиридон, но Степанчик, как молния, уже выскользнул за дверь.
Во дворе тоже шла драка. Левый и правый отряды нападавших перелезли через задние заборы, забегали в конюшни, в хлева и били всякого, кто ни попадался. Здесь в ход шли длинные ножи, которыми северяне владеют с таким несравненным искусством. Двое убитых батраков лежали на земле. Пастух Прокопей – самогонщик – метался по двору, стараясь уклониться от длинного копья, которым колол его Пака, конный тунгус, впрочем, без особого успеха. Рубаха Прокопея была в крови – копье все-таки кольнуло его дважды: в плечо и в руку, но это были скорее царапины. В руке у Прокопея был топор на длинной рукоятке. Пака сделал новый выпад копьем.
Прокопей с силой отчаяния рубанул топором, перерубленное древко хрустнуло, переломилось, и головка отлетела в сторону Тогда Прокопей подскочил к Паке, снова рубанул топором, и Пака с раскроенным черепом повалился на землю.
– Ах, абагы киги!..[19] – выругался Спиридон. Он сдернул с плеча свой испытанный штуцер, приложился и ударил. Прокопей подскочил, как олень, подбитый на бегу, и грянулся на землю.
– Бейте, рубите! – кричали нападавшие.
Другой эвенский подросток, Уйбанчик, перемахнул через тын, но на той стороне завизжал, как заяц, ухваченный волком. Он попал прямо в руки тунгусского конника Кирьяка Желтоглазого. Степанчика мурчены поймали уже на окраине леса.
Напавшие одолевали. Еще двое – мужчина и женщина – остались лежать на окровавленном снегу. Человек десять связали ремнями и веревками, выволокли на двор и бросили на землю, как охотничью добычу.
– Зажгите костер, – скомандовал старый Спиридон.
Молодой Спиридон с двоюродным братом Михеем развели на снегу из сушеных полен и бересты небольшой костер, который, однако, осветил весь двор приятным ровным светом.
– Что, не ждали, собаки? – сказал с торжеством Спиридон. – Забыли о хозяевах, а?.. Так мы вам напомним. Ну-ка, начинайте!
У пленных были связаны только ноги, но так крепко, что те могли лишь переваливаться по снегу, беспомощно хватаясь руками за мерзлые комья навоза.
– Дайте-ка им!
Михей, Спиридон и еще двое конных тунгусов схватывали пленника, поднимали его на ноги, потом привязывали за руки к конскому столбу, стоящему у заднего забора.
– Ну-ка, начнем!
Две нагайки слева и справа со свистом полосовали обнаженное тело. Во дворе были три коновязи, наказывали сразу троих, в две нагайки каждого. Избиваемые выли, корчились, рвались, им вторили цепные собаки, которые не хотели признать старых хозяев и были, видно, на стороне восставших батраков.
– Молчите, сволочи! – крикнул со злобой Спиридон и хлестнул арапником молодого Пестряка и старого Утеля. Но собаки завыли громче прежнего. Избиение продолжалось довольно долго. Насытив свою злобу, Спиридон коротко распорядился:
– Стащите их в избу, да смотрите, сторожите, чтоб никто не убежал.
Он схватил за волосы молодую Степаниду, которая раньше была доильщицей при стаде и в хозяйскую юрту редко заходила. Впрочем, старый Спиридон, случалось, навещал ее поздно ночью в далекой скотной избе. Теперь и она оказалась в усадьбе, и Спиридон наказывал ее собственноручно, с особенным тщанием. Степанида была совсем голая, рубашка, изорванная крепкими ударами, свалилась с плеч, на спине и груди вспухли багровые полосы. Она была в сознании и тихонько выла, как подшибленная насмерть собака. Спиридон замотал себе на руку ее густые и жесткие черные косы и поволок ее к крыльцу, как телячью тушу или мешок с мукой. Растерзанная пазуха и кожаные шаровары несчастной скотницы были набиты комьями снега, то красного, то белого. Тело Степаниды ежилось не только от боли, но и от острого холода.
– Зябнешь? – сказал ядовито старый Спиридон. – Ничего, погодите, мы вас огреем.
Пленников стаскивали в горницу и клали на полу.
– Ты сторожи, – сказал Спиридон старому Кирьяку, тунгусу, – мы пойдем, кончим.
Выстрел разбудил пастухов, ночевавших по разным закоулкам обширной Спиридоновской усадьбы, но о защите не думал никто. Кто успел, выкатился в дверь, перемахнул через тын и опрометью кинулся в лес. Кто оплошал, того вязали, били чем попало и волокли в усадьбу.
– К стаду пойдемте! – сказал Спиридон.
Победившие хозяева шумной толпою вышли из ворот, отвязали лошадей и поехали на нижний луг, где пасся конский косяк старика Спиридона.
Старый Кирьяк сидел на колоде у широкого стола и молча смотрел на связанных пленников. На столе было мясо, вино; он отрезал себе кусок пожирнее, налил в широкую чашку сероватого питья, выпил, крякнул, потом закусил холодным жиром, немного подумал и вылил самогон из бутылки в большой железный ковш. Поднес ковш к губам и стал тянуть медленно, мерно и не отрываясь. Ковш пустел, лицо Кирьяка темнело и словно наливалось этим мутным хлебовом. Последние капли… Кирьяк с размаху хлопнул ковшом о тяжелый обеденный стол.
– Быйя! [20] – окликнул его с пола Степанчик, эвен.
– Ага, – ответил Кирьяк, не поворачивая головы. Он держался прямо и твердо, но в лице его было что-то чужое, пустое, быть может, душа его улетела из пьяного тела и витала где-то в занебесных мирах, а тело сидело на колоде и глядело на пленных.
– Быйя! – настаивал Степанчик. – Есть ли в тебе сердце эвенское?
– Ну есть, – ответил односложно Кирьяк.
– Мы тоже эвены, – настаивал Степанчик, – я да мой братик Уйбан.
Они лежали рядом, странно похожие и в то же время различные.
Кирьяк с видимым усилием повернул в их сторону свое квадратное лицо.
– Ага, двое вас, – сказал он по-эвенкийски.
– Ну да, двое, – настаивал Степанчик, – нас двое эвенов.
– Вы – эвены, я – эвенк, – возразил Кирьяк, – наши матери разные.
– Матери разные, – согласился Степанчик, – а прабабушка общая, Дантра. Ай, больно!
Он с трудом повернул свою избитую спину.
Эвены и эвенки, ламуты и тунгусы, были два родственных народа, которые жили одинаковой жизнью, ездили верхом на оленях, промышляли и лося, и белку и говорили на языках хотя и различных, но все же довольно схожих. Они происходили, по преданию, от пары медведей, старого Торгандры и сестры его Дантры. Торгандра женился на Дантре, и от их кровосмесительного брака родились эвены и эвенки. После того медвежья чета разделилась. Торгандра пошел на юго-запад, за ним пошли эвенки. Дантра побрела на северо-восток, и за нею пошли эвены. И оба племени все еще помнят свое кровное родство.
– Хорошо ли помогать якутам против собственных братьев? Наши оленчики чистые, якут пахнет конским потом. Якут – как потник, тунгус – как попонка.
Якуты ездят на потных лошадях, тунгусы – на оленях, которые никогда не потеют. Оттого тунгусы дразнят якутов «потниками».
– Мы тоже «потники», – сурово возразил Кирьяк, – мы не оленщики, мы конники, мурчены, ездим по-господски, ноги в стременах, а кони в удилах.
Наступило тяжелое молчание. Уйбанчик вертелся на соломе, его руки были свободны. Руки у Степана были связаны. Уйбан повернулся к товарищу и стал зубами и руками развязывать узлы на его затекших кистях. Лицо Уйбанчика было разбито в кровь, и, вгрызаясь в веревки, он поминутно сплевывал в сторону красной слюною. Кирьяк глядел на эту странную работу, но сам не шевелился. Еще через минуту оба пленника могли встать на ноги, но Уйбанчик сумел только припасть на четвереньки и поползти, как избитая собака. Степанчик качнулся вперед и схватился руками за край стола, противоположный тому месту, где сидел Кирьяк.