bannerbanner
Ангел. Бесы. Рассказы
Ангел. Бесы. Рассказы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Тамерлан Тадтаев

Ангел Бесы Рассказы

Война и мир, или Сто лет неодиночества

Русская культура (и даже конкретнее – русская литература) остается имперской – чего уж там. По-русски продолжают писать не только на Украине, но и, например, в Армении. Что уж говорить о российских автономиях. А значит, мы не лишены обогащающего нас стороннего опыта и – в то же время – не освобождены от него и от необходимости его переваривать.

Только вот опыт этот – опыт окраин империи – ныне не такой, как был полвека назад. Никаких тебе милых двориков искандеровского Сухуми. Никакого «Мимино». В лучшем случае – в благополучных местах – перед нами сложная балансировка между модернизационным прорывом и соскальзыванием в давно ушедшую, казалось бы, архаику, причем балансировка на краю дымящегося вулкана. Но есть и места, где извержение уже произошло. Есть «горячие точки».

Тамерлан Тадтаев из Южной Осетии – куда уж горячее…

Но это сейчас. Завязка его книги – превращение той самой «искандеровской» колоритно-интернациональной, обаятельно-ленивой, южной жизни в многолетний будничный ад. Впрочем, и сама эта жизнь изначально не кажется такой уж «райской». Точнее, это радости нищеты – детство скорее Гека, чем Тома (или Чика, или Чука-и-Гека):

«…Жили мы во времянке, случалось, голодали, в моих волосах водились вши, мама вычесывала маленьких гнид и давила ногтями. И все же халва казалась необыкновенно вкусной, она была желтая, как червонное золото; гаванская сигара стоила рубль, а на двадцать копеек можно было купить столько слипшихся фиников, что я наедался и еще оставалось».

И все же, все же…

Время, как во всяком описании позднесоветского мира, кажется остановившимся или очень медленным, хотя что-то все же происходит (например, евреи уезжают в Израиль) – и присутствуют воспоминания о прошлом. Дед героя, скажем, участвовал в Гражданской войне (на стороне белых – как земляк Тадтаева Гайто Газданов – первый осетин, ставший большим русским писателем). Происходило это ровно за сто лет до выхода книги. Эти события задают внутреннее время книги. Кровавое прошлое не ушло – оно лишь затаилось, спряталось куда-то под землю и прорвется при первом же ослаблении государственного поводка. Это ощущается с первых же страниц.

Половое созревание (секс вообще играет в книге большую роль) приносит как будто большую чуткость к подземным толчкам; а дальше – годы в Душанбе, мире еще советском, но внутренне чужом, где герой, выпавший из мира кавказских земляческих связей и не включенный в местные, оказывается изгоем, объектом агрессии. Эти годы разделяют «ту» (мирную) и «эту» Осетию; они же разделяют двух героев – мальчика и поневоле жестокого мужчину.

Еще в промежутке – про армейского друга. И тут особенно ярко вылезает жестокая подноготная милого кавказского мира:

«В армии со мной служил Белан Г., ингуш по национальности. Когда он явился в нашу часть, я насторожился и приготовился к нападению, ведь ингуш значит мой кровный враг. Поэтому я стырил у дневального его штык-нож, сунул под брючный ремень, а сверху приспустил гимнастерку».

В полном соответствии с литературными стереотипами осетин и ингуш, наоборот, становятся лучшими друзьями, и это не кажется фальшивым: общекавказский культурный код оказывается сильнее этнической вражды, но спустя несколько лет он уже ни от чего не спасает.

За неполных тридцать лет в Южной Осетии было три войны, и еще были войны в Абхазии, в которых участвовал герой-рассказчик, но в книге война кажется бесконечной, а ее время таким же статичным, как время советского мира. Или круговым. Война одновременно буднична и так же по-кавказски карнавальна, как довоенная мирная жизнь. Вот как заканчивается рутинная новогодняя пальба из боевых орудий:

«…Стреляют не только у нас, в близлежащих грузинских селах тоже палят сначала в небо, на котором пылают остатки занавеса, и пули потихоньку снижают траекторию, и вот над головой жужжат майские жуки, хотя только январь, и слепые свинцовые насекомые бьют оконные стекла, крошат шифер на крышах. Мать просит одолжить ей «калаш», чтоб показать врагам, где раки зимуют.

– Ладно, – говорю я после некоторого раздумья, – валяй, ма, но только будешь чистить ствол сама.

– Конечно, сынок.

Мама берет автомат, лихо передергивает затвор. Пули красиво летят в сторону близлежащего грузинского села, начинается война».

Что это? Маркес? Кустурица? Только страшнее, потому что на этой войне не войне, которая может продолжаться и сто лет, происходят некие запредельные, архаические ужасы:

«…Грузины хотели сфотографироваться на самом виду, у большого металлического щита на высоте, которую они захватили. Я и скосил их одной длинной очередью из пулемета. Любой на моем месте поступил бы так же, мне просто повезло, вот и все.

И тут один из них, раненый, вскинул руки и крикнул, что он свой, осетин. Ч. подскочил к нему, приставил к голове автомат и выстрелом снес ему черепную крышку. Потом он сковырнул пальцем кусочек мозга убитого и съел. С нами были чеченцы из отряда Басаева, и они, увидев, как Ч. жрет человеческие мозги, стали блевать, их выворачивало, они были в шоке».

Тут, конечно, со сценой каннибализма хорошо рифмуется упомянутое историческое (сейчас и давно уже) имя. В данный момент (1991) он – командир северокавказских «добровольцев» в Абхазии, спонсируемых российскими спецслужбами: такая вот историческая загогулина. Впрочем, книга Тадтаева – не про политическую историю. Не про судьбы северокавказских народов, зажатых в тиски между высокомерием Грузии и интригами Москвы. Это книга – про историю личную, частную. Она – про человеческие судьбы, в которых запутанные донельзя любовные коллизии разрешаются простотой войны, в любую минуту приносящей если не смерть, то, например, амнезию в результате ранения. «Ты всех загадок разрешенье, ты разрешенье всех цепей».

В контексте этих судеб правота или неправота каждой из воюющих сторон уже неважна, и о ней речи не заходит. Конечно, всегда есть «свои» и «чужие» – но даже это относительно: рассказчик становится таможенником (в непризнанной республике), а его недавние однополчане грабят проезжающие через республику грузовики. И все они – по разные стороны баррикад.

И, конечно, все понемногу сходят с ума. Мудрено не сойти, когда мир таков: наркоманы снюхивают конопляную пыльцу с трупа, а человек, не расстающийся с книгой Золя, лихо перерезает горло вражеским солдатам. Когда никаких границ между войной без правил и «просто жизнью» не существует, а общая архаизация жизни, возвращение к разбойничьим временам вызывает к жизни архаику местную – воруют невест, как в «Кавказской пленнице». Иногда понарошку.

Герой-рассказчик говорит обо всем этом со смесью удивления, страха и печальной иронии. Без малейшего пафоса. Без всяких красивостей. Без самолюбования в лимоновско-прилепинском духе. «…Человек, который убивал на самом деле, редко говорит об этом, он все больше молчит, если у него еще не поехала крыша». Убивать герою, кстати, не нравится – он на самом деле тихий интеллигентный человек с серьезной близорукостью. Просто он оказался в месте, где иначе нельзя. И такое ощущение – на эмпирическом уровне, надеюсь, неправильное, – что он там и остался. Что выбраться оттуда ему нельзя. Что все дороги приведут его на пятую, на десятую, на двадцать девятую войну в Цхинвал или поблизости. «Не Орфей, спускающийся в ад, а Плутон, поднимающийся из ада» – да это именно про такое.

Приукрасить этот страшный мир было грехом и ложью, но таким же грехом было бы отнять у него ту мучительную привлекательность, которой он обладает. Соврать, что эта бесконечная война не дает ощущения остроты и подлинности бытия. Конечно, дает. И есть опасность – представить себе, что только эта реальность, похожая на дурной сон – настоящая. А «нормальная жизнь», где Беса, друг и почти двойник героя – не «ополченец» с автоматом, а модный московский художник, – сон. Что, кроме этого – тридцатилетнего? столетнего? – кровавого карнавала вообще ничего во вселенной нет…

Может быть, это и называется адом? Адом настоящим, не метафорическим.

Но пока мы слышим голос оттуда, это не до конца ад. И мы не до конца обречены.

Прислушаемся к нему.

Валерий Шубинский

Иуда

Дед мой Петро был белогвардейцем и служил у самого генерала Бичерахова. По крайней мере так говорила мама, а она ужасно гордилась своим отцом. Я был маленький и не знал, кто такой Бичерахов, но ничуть не сомневался в том, что белогвардейцы злодеи и убийцы. Я судил о них по советским фильмам, в которых красные громили белых, а те, отступая, подло убивали безоружных коммунистов и комсомольцев. Я несколько раз смотрел фильм «Как закалялась сталь» и очень хотел быть похожим на Павла Корчагина. Он был моим кумиром, богом, а дедушку-белогвардейца я ненавидел от всего детского искреннего сердца. Я был уверен, что Петро расстреливал пленных красных, а потом трусливо драпал от конницы Буденного вместе со своим боссом в лампасах Бичераховым.

Старшая сестра мамы, тетя Луба, осталась в девках, старела без мужика и оттого зверела, тоже была настроена против своего папаши и даже била его, девяностолетнего старика. Но дедушка, несмотря на побои, с достоинством продолжал ходить в своей белогвардейской форме, хотя лицо его напоминало один большой, расцарапанный когтями старой девы синяк. Тетя Луба говорила, что дедушка ненавидит всех своих детей и внуков, и советовала ничего у него не брать – дескать, отравит.

Но детское сердце переменчиво, и мало-помалу я проникся к своему гордому и молчаливому деду симпатией, а когда мама рассказала, что Бичерахов за верную службу подарил деду три кинжала: простой, серебряный и золотой, – я решил выпросить у Петро хотя бы один, пусть даже не золотой. В тот день я пришел в дом дедушки, он, кстати, жил напротив, на другой стороне дороги, и увидел его возле окна. Ярко светило осеннее солнце, и Петро, облокотившись на подоконник, слушал по радио новости на осетинском. Заметив меня, он улыбнулся, вынул из кармана горсть мятных конфет и протянул мне. Я схватил сладости и, забыв про кинжал, стал грызть леденцы своими острыми зубами. Тут я заметил большого черного жука, который упал на спину и беспомощно перебирал лапками на дощатом полу. Я хотел перевернуть его, и этот гад укусил меня. Я заревел и побежал домой, а там у нас как раз гостила тетя Луба. Она спросила, не Петро ли побил меня.

– Нет, – сказал я. – Петро хороший, а вот жук плохой, потому что я хотел ему помочь, а он укусил меня.

Успокоившись, я вынул конфету, и тетя спросила, откуда у меня леденцы.

– Петро дал, – ответил я.

– Они отравленные! – взвизгнула тетка. – Ну-ка быстро отнеси их обратно да швырни их ему прямо в рожу, слышишь, ты, маленький ублюдок?

Я испугался и стал искать взглядом маму, но она куда-то вышла. И тут тетя Луба вынула из кошелька трехрублевку, протянула мне и сказала, что на эти деньги я смогу купить тонну шоколадных конфет. Я обрадовался, схватил деньги и, подпрыгивая от восторга, побежал к дому дедушки. Петро встретил меня с грустной улыбкой, вытер платком свои старческие глаза – до этого мы похоронили мою любимую бабушку, и он очень горевал.

– На, жри сам! – крикнул я и, швырнув конфеты в лицо деда, убежал. Но по дороге домой я вспомнил его улыбку, полные печали глаза и зарыдал. Вечером у меня поднялась температура. Мне снился кошмар, будто Луба в комиссарской кожанке ведет меня на расстрел. По дороге я плачу и умоляю тетку не убивать меня, ведь я еще маленький. Мы оказываемся возле могилы, и Луба целится в меня из маузера, но вдруг сзади нее появляется дед Петро верхом на Бесе, мальчике с нашей улицы, и большим золотым кинжалом отрубает своей дочери голову.

Мама, узнав, в чем дело, поругалась с тетей Лубой и выгнала ее из дома. А когда она нашла в кармане моих разодранных штанов трехрублевую бумажку, назвала меня Иудой.

Жвачка

Крохе Теодору

Уирагты уынг (еврейская улица) в Цхинвале была особой достопримечательностью, ее старые с потемневшими от времени деревянными балконами дома по ту и по эту сторону улицы сжимали и без того узкую дорогу, спускающуюся к Большому базару.

Еще октябренком я бегал на эту самую еврейскую улицу покупать жевательную резинку, правда, иногда я путал калитки, и, случалось, меня прогоняли. Но, став пионером, я уже точно знал, в какую надо постучать дверь, чтобы купить правильную жвачку. На стук обычно выходила тетка в цветастом фланелевом халате, с черной жесткой щетиной на лице. Вначале я пугался, думал, что это переодетый мужчина, он отберет у меня все деньги, а жвачки не даст. Но страхи мои оказывались напрасными, все делалось быстро, по-деловому: я давал тетке 50 копеек, а она мне тоненькую пластинку жевательной резинки. О, какой восторг я испытывал, когда осторожно, чтоб не уронить в грязь белую, пахнущую мятой пластинку, рвал обертку и клал жвачку в рот, откуда уже капала слюна, как у пса в ожидании подачки! Челюсти начинали работать, за спиной вырастали крылья, я взмывал вверх и, обгоняя ветер, летел в школу. Со жвачкой во рту я еще ни разу не опоздал, и вот уже я сижу за своей партой, достаю тетрадь, учебник, а сам, урча от удовольствия, жую. Соседка по парте принюхивается, поворачивает ко мне свою рыжую голову и шепотом просит дать ей половину.

– Нет, – говорю. – Жвачка-то совсем новая, пожалуй, после уроков дам тебе четвертинку.

– А что ты мне вчера обещал в буфете?

– Не помню, а что?

– Я дала тебе двадцать копеек на котлету с хлебом, а ты сказал, что за это принесешь мне жвачку.

– Ладно, – тяжкий вздох, – после урока жвачка твоя.

– Смотри, жуй осторожно и не проглоти, как в тот раз.

– Меня же тогда училка лупила, пришлось проглотить, у нее и так рот был полон жвачки, так она и на мою, блин, позарилась.

– Не ругайся. Если бы ты не чавкал так громко, она, может, и не заметила бы.

– А хорошо быть учителем: отбираешь у своих учеников жвачку и жуй не хочу.

– Таме, ну-ка прекрати разговоры, что это у тебя во рту?

– Ничего, Римма Берлиозовна.

– А чего тогда у тебя челюсти двигаются, как у ненормального, опять жвачка?

– Нет, что вы, Римма Берлиозовна, у меня в зубе дупло, жвачка застревает там, потом ничем не выскоблишь.

– Где ты ее покупаешь, Таме?

– Жвачку-то? На еврейской улице.

– У бородатой тетки?

– Да, знаете, у нее иногда бывает жвачка «Педро», если не жевали, то попробуйте, из нее такой шар можно выдуть!

– Таме, деточка, на тебе рубль и купи две жвачки, одну оставь себе, но другую принеси обязательно.

Одноклассники все заплакали от зависти, а я помчался на еврейскую улицу. На этот раз тетка вышла ко мне с гладко выбритым лицом. Обычно мрачная, она теперь улыбалась. Я расплатился с ней, но она вдруг притянула меня к себе и обняла. От неожиданности я закричал и начал вырываться, но она вложила в мою ладонь подушечку «Педро», я мигом успокоился и дал себя погладить.

С тех пор между нами завязались дружеские отношения, я уже не боялся ее: пусть себе тискает, если нравится. По правде говоря, я был избалованным мамиными подругами мальчиком. Не знаю, что они во мне такого нашли? Бывало, иду себе по улице, радуясь весне и предстоящим каникулам, и вдруг откуда-то из засады выскакивает тетка и начинает визжать: ой, какой славный мальчик! Ангелочек, право! А чей ты сын? Ирин, говорю я угрюмо. Ах ты боже мой, так мы с твоей мамой учились вместе. Ути-пути, сюсю-мусю, боже, какие ресницы! Дай-ка я тебя поцелую, деточка. И тетка со зловонным дыханием начинает чмокать, оставляя на моих щеках алую, как кровь заколотой свиньи, помаду.

Изо рта еврейки тоже пахло, но только сладкой жвачкой, и потому даже бывало приятно, когда она целовала меня. К тому же она не красилась, и я выходил от нее с чистым, без следов помады лицом, зато рот у меня был набит халявной жвачкой, которую я рассчитывал сбагрить одноклассникам. Беса тоже был в деле и приводил покупателей из ПТУ. Обычно я ждал клиентов на баскетбольной площадке позади школы и, когда они появлялись, поднимал руку, как звезда, и давал представление. Опустив голову, я врубал турбо и принимался неприлично громко чавкать до тех пор, пока у ребят не начиналась течь из глаз и ушей. Для вящего эффекта я выдувал большой бледно-розовый шар, а когда он лопался, слизывал с губ ошметки и снова принимался упоенно жевать. Ребята, глотая слюни, смотрели мне в рот, Беса подмигивал, дескать, хватит дразнить свору, пора. Тогда я выплевывал жвачку на ладонь, давал клиентам самим убедиться в свежести товара и объявлял торги…

Но потом тетка с щетиной куда-то пропала, вместо нее жвачкой торговала молодая хорошенькая еврейка. Я в нее влюбился и мечтал, чтобы она приласкала меня, но, похоже, ей было не до маленького мальчика, потому что возле нее вился взрослый длинноносый парень. Как-то молодая еврейка вышла одна, и я, набравшись храбрости, обнял ее, так она чуть не прибила меня, наотрез отказалась продавать жвачку по обычной цене. В общем, прогнала меня и велела больше не появляться. Я немного погоревал, потом вместе с Бесой стал ездить в Гори, где можно было купить не только подушечку «Педро», но и шоколадное мороженое.

Однажды осенью, в пору, когда собирали виноград, я проходил по старому мосту и вдруг заметил дым над еврейской улицей. Люди проносились мимо с криками: пожар, пожар! Я тоже ринулся со всех ног и увидел, что горит тот самый дом, где я покупал жвачку. Я сразу подумал, сколько жевательного добра сейчас там пропадает, и тут с удивлением обнаружил, что толпа глазеет не на охваченный пламенем дом – внимание людей было приковано к беременной бородатой женщине. Она была одета во все черное. Ее поддерживали та самая красивая еврейка и еще какая-то ведьма. Пожарные, судя по приближающемуся вою сирены, уже мчались на помощь, а из горящего дома кто-то выбрасывал дымящиеся вещи на улицу. На земле в куче спасенного от огня скарба на грязном матраце валялся магнитофон. Я его сразу заметил. И тут какой-то пацан подбежал к матрацу, хвать магнитофон – и наутек. Я бросился вдогонку, подбирая по дороге камни и швыряя в вора. Я попал убегающему в спину, тот оглянулся и, поняв, что я не отстану, бросил магнитофон и скрылся в переулке. Я взял кассетник и, радостный, вернулся с ним к горящему дому, протолкался сквозь толпу к бородатой женщине и положил его перед ней. Она узнала меня, улыбнулась и, повернувшись к молодой еврейке, что-то ей шепнула. Та выслушала, посмотрела на меня, тоже улыбнулась и, вынув из кармана горсть подушечек «Педро», вложила в мою трясущуюся от возбуждения руку и, обняв, поцеловала…

Джинсы от Абрама

К весне мясо заколотой на Новый год свиньи закончилось, картошку уже не на чем было жарить, и мать в воскресенье решила сходить на Большой базар купить каких-нибудь продуктов. «Детки, что вам принести?» – спросила она, вертясь перед зеркалом желтого шифоньера со скрипучей дверью. Сестра валялась на кровати с книгой, на мгновение она вскинула голову, отодвинула за уши свои иссиня-черные волосы и, промяукав: «Цади хочу», – снова погрузилась в чтение.

Да уж, губа у нее не дура, но, чтобы испечь цади, нужна кукурузная мука, хороший желтый сыр, желательно из Цона, сметана или мацони, плюс растопить дровяную печку во дворе под старым айвовым деревом – в общем, целое дело. Мелкий, отшвырнув свою игрушечную машинку, запрыгал перед мамой: конфет соколадных хацу, есе цурцхелу и халву! Конечно, сынок, для тебя все что угодно, поди сюда к мамочке, чмок, мой сладкий, еще разочек, ну все, с тебя хватит, теперь играй себе! А тебе что купить, Таме? Я тяжело вздохнул и, опустив голову, выдавил из себя несколько слез:

– Ты сама знаешь что – джинсы…

– Нет, он с ума меня сведет! – мама театрально схватилась за голову. – Мы с голоду пухнем, а ему джинсы подавай!

– Мои друзья все во вранглерах да монтанах рассекают, Бесе – и то купили гэдээровские, а я хожу в этих дурацких советских!

– У меня тоже нет джинсов, – сказала сестра. – И как видишь, не ною, а я, между прочим, старше тебя на три года. И вообще, ты мешаешь мне готовиться к выпускному экзамену, дебил!

– Неправда, у тебя есть белая джинсовая мини-юбка! И не стыдно тебе задницу свою на улице показывать?

– Заткнись, дурак! – Сестра соскочила с кровати, проворно, точно кошка, и хлопнула меня по башке толстым учебником, но я даже не пошатнулся, мои кривые борцовские ноги и не такое выдерживали. Ну вот, сама напросилась: я кинул ее через бедро. Сестрица полетела обратно в свою кроватку, я навалился сверху и, забавы ради, стал ее душить, хоть она кусалась и царапалась как бешеная. Мать оттащила меня от нее и уже покорно, смирившись, спросила:

– Сколько стоят эти проклятые джинсы?

– Луба дала мне двадцатку! – праздновать победу было еще рано, и я был осторожен, будто вышел в финал и рубился с соперником за первое место. – Если ты подкинешь тридцатку, Абрам за полтинник обещал достать фирменные джинсы…

– Что еще за Абрам? – насторожилась родительница.

– Еврей, у которого Беса купил свои гэдээровские.

Мама попросила меня выйти из комнаты, чтоб я не пронюхал, где она хранит деньги. Наивная, я уже нашел тайник: в шифоньере на верхней полке между семейным альбомом и домовой книгой, – откуда, собственно, и стащил эти самые двадцать рублей.

Насчет тетки я, конечно, солгал, она сейчас в Цоне, преподает там физику в школе и давно не появлялась на своей половине. Дом наш поделен на две равные части, в одной живем мы, в другой обитает тетя Луба. По правде говоря, я не понимаю, чему она может научить детей? Наверное, лупит своих учеников указкой или мелом в них швыряет. Обычное дело, она даже со своей родной сестрой, моей мамой, не может ужиться. В последний раз она приезжала на зимние каникулы и закатила такой скандал, что у отца побелели усы, а пальцы к утру стали восковые от табака – столько он выкурил за ночь сигарет.

Однако все по порядку. Лубе в первый же вечер своего пребывания в городе стало скучно на своей половине, и она постучалась к нам с мешком дикого фундука, двумя головками желтого сыра, топленым маслом и еще какими-то гостинцами. С пустыми руками она никогда бы не приперлась, но за подарки мы платили дорого. Мать открыла дверь, и мы, три ее племянника, в восторге налетели на Лубу, затащили в дом и давай обнимать-целовать. Я чувствовал, что веселье скоро закончится, и заранее набивал карманы вкусными орешками. Впрочем, вел себя осторожно, чтобы она не подумала, будто я ей не рад. Я ведь еще червонец отрабатывал, который она при входе тайком сунула мне в карман. Уже и на пальцах ног перед ней прошелся, и на руках попрыгал, сделал сальто на месте, на мостик встал – для меня, впрочем, такие упражнения сущие пустяки, как-никак, с четвертого класса занимаюсь борьбой.

Но тетке невозможно угодить, она найдет к чему придраться, и вот уже стул летит в сторону, она вскакивает, будто ей зад кто скипидаром мазнул. И ведь не поймешь, что ее больше разозлило: то ли отец часто выходил покурить и трепался во дворе с соседом, с которым резал свинью, то ли шашлык на ее тарелке оказался слишком жирный. Луба открыла златозубую пасть, и страшные проклятия вперемежку с матом обрушились на мою бедную матушку. Но на этот раз Луба получила достойный и справедливый, на мой взгляд, отпор. Мать, подбоченившись, грозно подступила к своей старшей сестре и зарычала: ага, зачесалось, мужика хочешь? Только моего ты не получишь, ну-ка выметайся отсюда, и чтоб ноги твоей в моем доме не было! Луба прыг к раскаленной буржуйке, хвать с пола кочергу и, размахивая ею, как саблей, рванула к двери, возле которой отец молча завязывал шнурки на ботинках. Папа, огромный, под два метра, забился в угол, освободив проход, и тетка вылетела во двор. Мать швырнула ей вдогонку теплые, на цигейке сапоги, шубу и полмешка дикого фундука. Сыр из высокогорного села она решила оставить, потому что уже пообещала испечь пироги.

За стеной захлопали двери, загремела посуда: Луба никак не могла успокоиться и носилась на своей половине словно ведьма на шабаше, выла, как стая волков, но мы уже привыкли к ее буйному нраву. Я спокойно колол орешки, у меня от них уже температура поднялась. Мать села вязать носки. Отец, облокотившись о подоконник, курил крепкие, без фильтра сигареты. В полночь он дал отбой, и мы потихоньку стали перебираться в нагретую электрической плитой спальню с окнами на улицу. Я прыгнул в свою кровать и пытался согреть ледяное одеяло, в которое закутался с головой, и тут – бац – зазвенели разбитые стекла, я подскочил в своей постели. Включился свет, за окном бесновалась Луба, а по полу катился камень…

– Ну давай, иди и не оборачивайся, – мама ждет, пока я не исчезну за дверью.

Гордый, как чемпион, одолевший своего давнего соперника, я качу через комнату и по дороге спотыкаюсь о мелкого. Обычно шумный, он притих, и я чуть не раздавил его, а он, оказывается, перевернул на спину большого черного жука, должно быть, вылезшего из щели в полу, и тычет пальцем в брюхо. Меня уже кусала такая дрянь – я наступаю на жука, и он хрустит под моим тапком. Раздается рев, я поднимаю с пола братишку, обнимаю его, такого родного, целую пухлые мокрые щечки и шепчу: не плачь, я принесу тебе много чурчхел, только обещай не водиться с жуками, держись от них подальше, малыш.

На страницу:
1 из 4