Полная версия
Похороните меня за плинтусом
– Ты чего это, того, да, совсем? – спросил он наконец.
– Совсем… – прохрипел я, отчаянно глотая воздух. Я тонул, и дышать было все труднее.
– А что делать? Может, тебя, того, вытащить? – подал наконец Борька дельное предложение, но тут же провалился сам по колено.
– Ну вот, видишь, что из-за тебя получилось? – вздохнул он. – Теперь дома заругают…
Он выбрался. Попробовал отряхнуть брюки – бесполезно.
– Видал, как испачкался! – сказал он, продолжая отряхиваться, но заметил, что цемент уже подступает к моей шее, и задумался.
– Знаешь, я тебя, пожалуй, вытащу, – решил он наконец и пошел за палкой.
Он тащил меня, как в кино партизаны тащат друг друга из болота. Мертвой хваткой вцепился я в протянутую Борькой доску, и через пару минут мы уже медленно брели к дому. Когда мы перевалились через забор в детский сад (так были потрясены, что даже дыркой не воспользовались!), то наткнулись прямо на тех самых мальчишек. Они доедали нашу картошку и оживленно обсуждали, чья бы она могла быть. Завидев нас, они, конечно, покатились со смеху, но мне было все равно. Впереди меня ждала бабушка.
Вот и наш двор. Цемент, который облепил меня, весил килограммов десять, поэтому походка у меня была, как у космонавта на какой-нибудь большой планете, например на Юпитере. На Борьке цемента было поменьше, он был космонавтом на Сатурне.
Лифтерши, сидевшие у подъезда, пришли от нашего вида в восторг.
– Ой! – кричали они. – Вот вывалялись-то, свиньи!
– А кто это, разобрать не могу!
– Это вон савельевский идиот, а это Нечаев из двадцать первой.
Почему я идиот, я знал уже тогда. У меня в мозгу сидел золотистый стафилококк. Он ел мой мозг и гадил туда. Знали это и лифтерши. Они знали от бабушки. Вот, например, ищет она меня с гомеопатией, спрашивает у лифтерши:
– Вы моего идиота не видели?
– Ну почему идиота… На вид он довольно смышленый.
– Это только на вид! Ему стафилококк давно уже весь мозг выел.
– А что это такое, извините?
– Микроб такой страшный.
– Бедный мальчик! А это лечится?
– У нормальных людей да. А ему нельзя ни антибиотиков, ни сульфаниламидов.
– Но за последнее время он вроде вырос…
– Вырос-то вырос, но когда я его в ванной раздеваю, мне делается дурно – одни кости.
– И еще ко всему и идиот?
– Полный! – с уверенностью восклицает бабушка, и чувство гордости за внука переполняет ее – второго такого нет ни у кого.
Так вот, когда савельевский идиот добрался наконец до дома и дрожащей рукой позвонил в дверь, оказалось, что бабушка куда-то ушла. Ключей у меня, конечно, не было – идиотам их доверять нельзя, – поэтому пришлось пойти к Борьке. Его мама помогла мне раздеться. Минут пять мы стаскивали пальто и столько же брюки. Ботинки, когда я снимал их, протяжно чавкнули. Варежки на резинках грузно болтались из рукавов – в них тоже был цемент. В цементе были даже подколотые бабушкой носовые платки. Я влез в ванну, отмылся. Дали мне Борину рубашку, Борины колготки. А Боря был раза в полтора меня крупнее, а колготки были ему велики. В общем, завязал я их под мышками и пошел с Борей играть. Сидим играем. Лопаем бананы. Звонок в дверь. Его мама пошла открывать.
– Вика, эта сволочь у вас?
Я похолодел и съежился внутри колготок.
– Вика, где он? Мне сказали, он пошел к вам.
– Нина Антоновна, не волнуйтесь. Все отмоем. Я дала ему Борины колготки, они сидят играют.
– Дайте его сюда.
– Нина, ты его ко мне не подпускай, я его убью! – послышался голос дедушки.
– Иди отсюда, гицель, иди!
Бабушка нашла меня, намотала колготки на руку и потащила домой.
– Ну, детка, пойдем со мной. Сейчас мы с тобой пойдем в МАДИ. Ты же любишь ходить в МАДИ? Вот мы туда и пойдем. К сторожу. Хочешь к сторожу? Сейчас… Знаешь, какой там сторож? Дедушка уже был у него. А сейчас я тебя к нему отведу. Он тебя утопит, гада, в этом цементе. Ой, скотина, все пальто изгваздал, душу бы тебе так изгваздали! Все ботинки! А брюки! Я тебе говорила, чтоб ноги твоей там не было? Говорила? Опять с этим коблом пошел? Все изгваздал… Чтоб у тебя этот цемент лился из ушей и из носа! Чтоб тебе им глаза навеки залепило! Знай, жизнь свою кончишь в тюрьме. У тебя же уголовные наклонности. Костер разжечь, на стройку залезть… И к этому ты – тварь слабохарактерная. Учиться не хочешь, хочешь только вкусно жрать, гулять и смотреть телевизор. Так я тебе погуляю! Месяц из дому не выйдешь! Все хочешь доказать: «Я такой, как все, я такой, как все». А ты не такой! Если выполз на улицу, должен пройтись спокойно, сесть, почитать… Ну, ты у меня вступишь в пионеры! Я пойду в школу к директору и скажу, как ты надо мной издеваешься.
– Нина, ты его только ко мне не подпускай, я его убью! – снова подал голос дедушка.
– И убей! Такой твари незачем жить, только другим жизнь отравлять будет. Жаль, он совсем в этом цементе не утонул, отмучились бы все.
– Только ко мне не подпускай!
«Да, – подумал я, – в ближайшее время в МАДИ лучше не ходить».
Белый потолок
В школу я ходил очень редко. В месяц раз семь, иногда десять. Самое большое – я отходил подряд три недели и запомнил это время как череду одинаковых незапоминающихся дней. Не успевал я прийти домой, пообедать и сделать уроки, как по телевизору уже заканчивалась программа «Время» и надо было ложиться спать.
Ложиться спать я не любил. Обычно, если не требовалось рано вставать, бабушка разрешала мне смотреть с ней после программы «Время» фильм. Она почесывала натертые резинками салатовых трико места, я хрустел хлебными палочками, мы лежали на дедушкином диване и глядели в экран. Фильмы были, как правило, скучные, но дожидаться в постели сна было еще скучнее, и я смотрел все подряд.
Как-то раз мы смотрели фильм про любовь.
– Что ты смотришь? Что ты можешь тут понять? – спросила бабушка.
Я решил что-нибудь загнуть и ответил:
– Все понимаю. Оборвалася ниточка любви.
Говоря эту фразу, я знал, что «выдаю», но не ожидал, что бабушка расплачется от умиления и целую неделю будет пересказывать потом мои слова знакомым: «Думала, дурачок маленький, зря пялится, а он двумя словами суть выразил. “Оборвалася ниточка любви”. Надо же так…»
С тех пор бабушка разрешала мне смотреть допоздна даже двухсерийные фильмы, но выражать двумя словами суть я больше не решался. Я все время ходил у бабушки в идиотах, знал, как трудно отличиться и произвести на нее хорошее впечатление, и, раз произведя его, старался не высовываться, чтобы оно подольше сохранилось.
Когда надо было идти в школу, смотреть вечерние фильмы бабушка не разрешала, и сразу после программы «Время» я отправлялся спать. Я лежал один в темной комнате, прислушивался к отдаленному бормотанию телевизора и ворочался от скуки, завидуя бабушке с дедушкой, которые ложились спать, когда им захочется. К счастью, школа, как я уже сказал, была редким событием, и рано ложиться приходилось нечасто.
Причин, по которым я пропускал занятия, было много, и все уважительные. Во-первых, я постоянно болел. Во-вторых, мама, наивно думавшая, что я буду жить с ней, записала меня в школу около своего дома, а дедушка, возивший меня учиться туда и обратно на машине, уезжал иногда под бабушкины проклятия по своим делам. Тогда нам приходилось добираться семь остановок на метро, и на такой подвиг бабушка решалась только в случае контрольной. Наконец, в-третьих, мы могли поехать куда-нибудь с утра на анализ, и эта причина была самой весомой.
Анализов, исследований и консультаций проводилось множество. У меня брали кровь из вены и из пальца, делали пробы на аллергию и снимали кардиограммы, смотрели ультразвуком почки и велели дышать в хитроумный аппарат, выписывающий подобные кардиограмме кривые. Все результаты бабушка показывала профессорам.
Профессор из Института иммунологии просмотрел пачку анализов и сказал, что у меня, должно быть, муковисцидоз. С болезнью этой долго не живут, и на всякий случай он посоветовал сделать еще специальное исследование в Институте педиатрии. Муковисцидоза у меня не оказалось, но в Институте педиатрии мне заодно измерили внутричерепное давление, нашли его повышенным, и это подтвердило диагноз «идиот», давно поставленный бабушкой.
В том, что я идиот, бабушка не раз убеждалась, когда я делал уроки. Я уже объяснил, почему не ходил в школу, и теперь расскажу, как выглядела моя учеба. Каждый день бабушка звонила отличнице Светочке Савцовой и узнавала у нее не только домашнее задание, но и все упражнения, которые ребята делали в классе. У меня даже было две тетради по каждому предмету – «классная» и «домашняя». В обеих я писал дома, но в «классной» до последней буквы было то же, что у сидевшей на уроках Светочки. Если в классе писали диктант, Светочка диктовала его бабушке, бабушка диктовала потом мне. Если было сочинение, я его сочинял. Если на уроке рисования рисовали молоток, я под присмотром бабушки рисовал его тоже.
Когда я болел и лежал с температурой, то заданий какое-то время не делал, но потом, чуть поправившись, должен был все наверстать. Поэтому мне часто приходилось выполнять задания за несколько дней. Но пока я успевал сделать классную и домашнюю математику за понедельник, вторник и среду, появлялась математика за четверг и пятницу. Я писал диктант, проведенный в классе во вторник, и догонял домашний русский вплоть до четверга, но была уже пятница, и к русскому классному за среду добавлялось изложение. Если болел я долго, то наверстывать задания приходилось по две недели, а потом еще неделю догонять те, что были заданы, пока я наверстывал предыдущие.
Занимался я за маленькой складной партой, которую дедушка специально ездил получать на склад магазина «Дом игрушки». Бабушка записывала уроки на листах картона и ставила их передо мной. Я с ужасом глядел на картонки с уроками за 15-е, 16-е и 17-е, а бабушка узнавала в это время, что задали с 18-го по 22-е.
– «Дядя Ваня – коммунист». «Красно яблоко в саду». «Наш паровоз мы сделали сами», – выкрикивала Светочка предложения, которые писала в классе.
– «Дядя Ваня…», так. «Красно яблоко…» Пиши, сволочь, не отвлекайся! (Это мне.) Так, что паровоз? – записывала бабушка, лежа на кровати и прижимая плечом к уху телефонную трубку. – Спасибо, Светочка. Теперь за двадцать первое продиктуй, пожалуйста. «Пионеры шли стройными рядами…» Так… «Дядя Яша зарядил винтовку…»
Продиктовав бабушке классные и домашние задания за несколько дней, Светочка, учившаяся в музыкальной школе, играла ей потом на скрипке свои собственные этюды. Глаза бабушки увлажнялись, она кидала на меня презрительные взгляды и, протягивая трубку, говорила:
– На, послушай, вот ребенок-то золотой. Счастье такого иметь.
Послушать Светочку она предлагала неоднократно, но послушал я только один раз. Потом вернул трубку бабушке и сказал:
– Ну и что? Скрипит, как дверь, подумаешь.
– Дверь?! Чтоб ты, сволочь, скрипел, как дверь! Она играет на скрипке! Девочка учится в музыкальной школе. Она умница, а ты – кретин и дерьма ее не стоишь!
С последним замечанием, которое было таким обидным, что в школе мне не раз хотелось столкнуть Светочку с лестницы, бабушка сунула мне под нос картонку с новыми уроками, пообещала, что если я сделаю ошибку, то она меня так ошибет, что люди будут ошибаться, принимая меня за человека, а после этой угрозы легла обратно на кровать и два часа разговаривала со Светочкиной мамой.
– Ой, что вы, – говорила бабушка, – ваша Света здоровая девочка по сравнению с этой падалью! У него золотистый патогенный стафилококк, пристеночный гайморит, синусит, франтит… Тонзиллит хронический. Когда я его в ванной раздеваю, мне от его мощей делается дурно… Нет, что вы, в какой бассейн! Да где уж там перерастет! Бывает, перерастают, но не такие, как он. Ну, Света ваша здоровая девочка, она-то перерастет, конечно! Что у нее? Диатез на шоколадку? А поджелудочную железу вы ей не проверяли? У него она увеличена. А к этому и печень больна, и почечная недостаточность и ферментативная… Панкреатит у него с рождения… Есть мудрая поговорка, Вера Петровна: за грехи родителей расплачиваются дети. Он расплачивается за свою мать-потаскуху. Первый муж, Сашин отец, ее бросил, и правильно сделал. Не знал только, что ей гормон в голову так стукнет, что забудет все на свете. Нашла себе в Сочи усладу – алкаша с манией величия, пестует его непризнанный гений. Ребенка бросила мне на шею. Пять лет с ним маюсь, а она только раз в месяц припрется, ляжет на диван и еще жрать просит. А у меня все продукты с рынка для калеки ее, самой иногда есть нечего, одним творогом перебиваюсь. Ой… Это она заиграла? Солнце, заинька, как играет! Она будет великим скрипачом у вас! Тьфу-тьфу-тьфу, стучу по дереву… Извините, у меня борщ горит, я побежала. Всего хорошего. Желаю вам здоровья побольше, только здоровья, остальное будет. Светочке привет, умница, из нее будет толк. До свидания…
– Надо же так забить мозг! – сказала бабушка, положив трубку. – Заговорит так, что не отвяжешься. Ну, что ты написал? «Наш паровоз мы зделали сами…» Идиот! Сволочь! Чтоб тебя переехал паровоз, который они сделали! Давай бритву!
Я дал бабушке бритву, которая была важнейшим предметом в моих занятиях и всегда лежала под рукой. Чтобы тетрадь была без помарок, бабушка не разрешала ничего зачеркивать, а вместо этого выскребала ошибочные буквы бритвенным лезвием, после чего я аккуратно исправлял их.
– Какой подлец, а… – приговаривала бабушка, принимаясь выскребать букву «з», но почему-то в слове «паровоз». – Из-под палки учишься.
– Ты не там выскребаешь, – сказал я.
– Я тебя сейчас выскребу! – крикнула бабушка и помахала бритвой у меня под носом. – Забил мозг, конечно, не там выскребаю!
Она выскребла там, где надо, я исправил ошибку, и бабушка стала проверять дальше.
– «На дравнях выбирает путь!» Вот ведь кретин! Второй год на бритвах учишься. Чтоб тебе все эти бритвы в горло всадили! На, пиши, исправила. Еще раз ошибешься, я из тебя «дравни» сделаю. – И бабушка снова сунула мне под нос тетрадь.
Я стал писать дальше. Бабушка легла на кровать и взяла «Науку и жизнь». Изредка она поглядывала на меня, стараясь понять, не пора ли ей снова брать бритву и делать из меня «дравни».
Я писал, с тоской глядя на длинный столбец предложений, и вспоминал, как пару дней назад написал, что «хороша дорога примая». Бабушка выскребла ошибочную «и», я вписал в пустое место букву «е», но оказалось, что «премая дорога» тоже не годится. Желая, чтоб дорога мне была одна – в могилу, бабушка принялась скрести на том же месте, проскребла лист насквозь и заставила меня переписывать всю тетрадь заново. Хорошо еще, я недавно ее начал.
Тут я поймал себя на том, что в предложении про солнце вывожу один и тот же слог второй раз. Получилось, что солнце восходит, освещая все «румяняняной» зарей. Увидев содеянное, я съежился за партой, затравленно глянул на бабушку и встретился с ее пристальным взглядом. Поняв, что она заподозрила неладное, я решил спасаться бегством, встал и со словами: «Ну нет, я так больше не могу заниматься» – пошел из комнаты.
– Что, ошибку сделал? – спросила бабушка, грозно откладывая в сторону «Науку и жизнь».
– Да, посмотри там… – ответил я, не оборачиваясь. Чтобы не быть зажатым в угол, мне нужно было скорее добраться до дедушкиной комнаты, где в центре стоял большой стол. Бегая вокруг него, я мог держать бабушку на расстоянии.
– «Румяняняной»! Сволочь! – послышалось у меня за спиной, но я уже достиг стола и приготовился. Когда бабушка появилась на пороге дедушкиной комнаты, я был как спринтер на старте.
– Бля-я-дю-ю-га-а! – раздалось вместо стартового выстрела.
Бабушка рванулась ко мне. Я от нее. Карусель вокруг стола началась. Мимо меня неслись буфет, сервант, диван, телевизор, дверь, и снова буфет, и снова сервант, а сзади слышалось зловещее дыхание бабушки и угрозы в мой адрес.
– Иди сюда, сволочь! – грозила она. – Иди, хуже будет. Иди, или я тебя бритвой на куски порежу… Иди сюда, не будь трусом. Стой, я тебе ничего не сделаю. Стой. Иди сюда, Сашуня, я тебе дам шоколадку. Знаешь какую? Вот такую…
Какую именно, я не видел, потому что бежал не оборачиваясь.
– Иди сюда, я тебе куплю вагончиков к железной дороге, а не пойдешь, куплю и разломаю на твоей голове. Иди сюда.
Внезапно бабушка остановилась. Я остановился напротив. Нас разделял стол.
– Иди сюда по-хорошему.
Я замотал головой.
– Иди сюда, я посмотрю, не вспотел ли ты.
– Не пойду.
Бабушка сделала ко мне шаг вдоль стола. Я сделал шаг от нее.
Вдруг лицо бабушки стало хитрым. Она навалилась на стол, и я, не успев ничего предпринять, оказался прижатым к балконной двери. Спасения не было. Я заверещал, как пойманный в капкан песец. Бабушка схватила меня и торжествующе поволокла назад к парте.
– Румяняняной зарей… – приговаривала она. – Чтоб ты уже никакой зари не увидел!
Бабушка села за парту, взяла бритву и протянула:
– Га-ад. Так издеваться! Так кровь из человека пить! Матери твоей сколько талдычила: «Учись, будь независимой», сколько тебе талдычу – все впустую… Такой же будешь, как она. Таким же дерьмом зависимым. Ты будешь учиться, ненавистный подлец, ты будешь учиться, будешь учиться?!!! – закричала вдруг бабушка во весь голос и, отбросив в сторону бритву, схватила ножницы, которыми я вырезал заданную на уроке труда аппликацию.
– Ты будешь заниматься?! – кричала бабушка, втыкая на каждое слово ножницы в парту. – Заниматься будешь?! Учиться будешь?!!!
Ножницы оставляли на парте глубокие рваные выемки.
– Учиться, будешь?! Заниматься будешь?!
Я дрожал, стоя возле бабушки, и не смел не только убежать, но даже отвести от нее взгляд.
– Будешь заниматься?! Будешь учиться?! А-а!.. А-ах… а-агх-аха-ха!.. А-а! – зарыдала вдруг бабушка и, выронив ножницы, схватилась руками за лицо.
– А-ах… а-а-а! – кричала она и, продолжая кричать, начала корябать лицо ногтями.
Показалась кровь. Я словно прирос к полу и не знал, что делать. Меня охватил ужас. Я думал, что бабушка сошла с ума.
– Ах-ах-а-аа! – корябала лицо бабушка. – А-ах! – вскрикнула она как-то особенно пронзительно, ударилась головой о парту и начала сползать со стула.
– Бабонька, что с тобой?! – закричал я.
– Ах… – тихо и невнятно простонала бабушка.
– Баба, что ты… Что с тобой?! Чем тебе помочь?
– Уйди… мальчик… – с трудом проговорила бабушка, делая ударение на последнем слове.
– Баба, что делать? Тебе нужно какое-нибудь лекарство… Баба!
– Уйди, мальчик, я не знаю тебя… Я не бабушка, у меня нет внука.
– Баба, да это же я! Я, Саша!
– Мальчик, я… не знаю тебя, – приподнимаясь на локте и всматриваясь в мое лицо, сказала бабушка. Потом, убедившись, видимо, что я действительно незнаком ей, она снова откинулась назад, запрокинула голову и захрипела.
– Баба, что делать?! Вызвать врача?
– Не надо врача… мальчик… Вызывай его себе…
Я склонился над бабушкой. Она посмотрела вверх словно сквозь меня и сказала:
– Белый потолок… Белый, белый…
– Баба! Бабонька! Ты что, совсем меня не видишь? Очнись! Что с тобой?!!!
– Довел до ручки, вот со мной что! – ответила бабушка и вдруг неожиданно легко встала. – Учишься из-под палки, изводишь до смерти. Ничего, тебе мои слезы боком вылезут. «Румяняняной…» – передразнила она. – Болван.
Исправив бритвой ошибку, бабушка стянула резинкой растрепавшиеся волосы и пошла смывать с царапин на лице кровь. Я, ничего не соображая, сел за парту.
– Господи! – послышался вдруг из ванной плач. – Ведь есть же на свете дети! В музыкальных школах учатся, спортом занимаются, не гниют, как эта падаль. Зачем ты, Господи, на шею мою крестягу такую тяжкую повесил?! За какие грехи? За Алешеньку? Был золото мальчик, была бы опора на старости! Так не моя в том вина… Нет, моя! Сука я! Не надо было предателя слушать! Не надо было уезжать! И курву эту рожать нельзя было! Прости, Господи! Прости, грешную! Прости, но дай мне силы крестягу эту тащить! Дай мне силы или пошли мне смерть! Матерь Божья, заступница, дай мне силы влачить этот тяжкий крест или пошли мне смерть! Ну что мне с этой сволочью делать?! Как выдержать?! Как на себя руки не наложить?!
Я молчал. Мне еще надо было делать математику за три дня.
Лосося́
Этот рассказ я начну с описания нашей квартиры. Комнат у нас было две. Сразу у прихожей за двустворчатыми стеклянными дверями располагалась комната дедушки. Дедушка спал там на раскладном диване, который никогда не раскладывал, потому что внутри была спрятана какая-то старая, переложенная от моли пучками зверобоя одежда и материя. Моль зверобоя боялась и в диван не лезла, но вместо нее там жили мелкие коричневые жучки, боявшиеся только крепкого дедушкиного пальца и сопровождавшие свою смерть оглушительной вонью. Кроме дивана с жучками в комнате стояли стол, сервант, огромный буфет, который бабушка называла саркофагом, телевизор и два табурета. Верх буфета был сплошь заставлен дедушкиными сувенирами. Дедушка был артистом, много ездил по разным городам с концертами и из каждого города привозил какого-нибудь деревянного медведя с бочонком, бронзовую Родину-мать с мечом, обелиск «Никто не забыт, ничто не забыто» или костяной значок «390 лет Тобольску». За каждый сувенир дедушка осыпался проклятиями.
– Надо же столько барахла в дом натащить! – ругалась бабушка по поводу разрисованной тарелки «Гульбiща з турам» и вырезанного из небольшого пня Ильи Муромца. – Хоронить будут, в гроб все не поместится!
– Ну что делать, Нин, дарят… – отвечал дедушка, пристраивая Илью Муромца между жестяным танком от Таманской дивизии и бронзовым бюстом задумавшегося Максима Горького.
– Дарят, а ты не бери!
– Неудобно.
– Значит, возьми и оставь в гостинице. Проводникам в поезде оставь.
– Ну как «оставь», подарили ведь… – робко настаивал дедушка, с любовью прислоняя «Гульбiща з турам» к музыкальной сигаретнице, изображавшей трехтомник Ленина. «Гульбiща» прислонились плохо, покатились и, сбросив на пол мальчика-молдаванчика в высокой шапке, разлетелись вдребезги.
– Вот хорошо, одним куском дерьма меньше! – обрадовалась бабушка. – Я бы все переколотила, да еще об твою голову!
– И не склеишь уже… – бормотал дедушка, собирая осколки.
Если верх буфета был заставлен дедушкиными сувенирами, чем были забиты его ящики, не знал толком никто. Я пару раз открывал их, видел какие-то пластинки, мотки шерсти, пыльные бутылки вина, посуду. Вещи эти никогда не вынимались и полностью оправдывали присвоенную буфету кличку – саркофаг. Слушать пластинки было не на чем, вязанием бабушка не занималась, а чтобы пить вино и пользоваться посудой, нужны были гости, которые к нам никогда не ходили.
Открывать буфет и трогать лежавшие в нем предметы, среди которых попадались занятные безделушки вроде деревянного автомобиля «Победа» с часами на месте запасного колеса, бабушка запрещала. Она говорила, что все это чужое. Какие-то люди, по ее словам, куда-то уехали и оставили эти вещи ей на хранение. Чужой оказалась даже коробочка леденцов – бабушка сказала, что ее оставил на хранение один генерал. Коробочку я все же тиснул, но, внимательно рассмотрев ее, прочел: «Ф-ка им. Бабаева». Решив, что Бабаев – это фамилия генерала, а Фкаим – его странное имя, я тут же положил леденцы на место. С человеком по имени Фкаим лучше было не связываться.
Вторую комнату мы называли спальней. Там стояли два огромных шкафа, набитых, как и буфет, неизвестно чем, мутное зеркальное трюмо с тумбочками по бокам и огромная двуспальная кровать, на которой спали мы с бабушкой. С бабушкиной стороны стояла еще одна тумбочка, где хранились мои анализы, а с моей, чтобы я не упал ночью, были подставлены спинками к кровати три стула. На сиденьях их лежали обычно мои вещи – шерстяные безрукавки, фланелевые рубашки, колготки. Колготки я ненавидел. Бабушка не разрешала снимать их даже на ночь, и я все время чувствовал, как они меня стягивают. Если по какой-то случайности я оказывался в постели без них, ноги словно погружались в приятную прохладу, я болтал ими под одеялом и представлял, что плаваю.
Как выглядела наша кухня, можно было представить, когда я рассказывал про поставленный на видное место чайник. Могу только добавить, что из «видных мест» состояла в общем-то вся квартира. Повсюду были нагромождены какие-то предметы, назначения которых никто не знал, коробки, которые неведомо кто принес, и пакеты, в которых неизвестно что лежало. Кухонный стол сплошь был уставлен лекарствами и какими-то баночками. Если мы с дедушкой обедали вместе, баночкам приходилось потесниться, и некоторые из них, не выдержав нашего соседства, валились с другого конца стола на пол. На шкафах лежали выложенные в ряд дозревать яблоки, бананы или хурма – в зависимости от сезона. Иногда хурма дозревала слишком, и над ней начинали виться крошечные мошки. Они же вились всегда над стоявшими на мойке коробочками с сырными корками и прочими мелкими отходами, приготовленными бабушкой для подкармливания птиц. Пол в коридоре бабушка застилала газетами, меняя их по мере ветшания. Она боялась инфекции, обдавала кипятком ложки и тарелки, но говорила, что на уборку у нее нет сил.