
Полная версия
Ничего, кроме личного. Роман
И сколь бы, значит, мелкое селение на упомянутой реке, от которого в данный момент удаляемся на северо-восток, ни ширилось, ни укреплялось, и кем бы столь же бесконечно ни бывало оно атакуемо – всё это, похоже, не слишком задевало здешние, окружавшие его, поселения – редкие, точечные… Ибо – несложно насельнику схорониться вместе с нехитрым скарбом там, где не пройти никакой неприятельской коннице: тёмный ельник, сосновые боры, волшебные берёзовые рощи, но чаще всего – нескончаемый смешанный лес, с глубокими оврагами, потайными охотничьими тропами, болотами, где до сих пор можно запросто сгинуть без следа…
Потом всё, конечно, разрослось – постепенно, очень постепенно – монастыри, крупные сёла на торговых путях: те же Мытищи с пресловутым чаепитием, та же вотчина боярина Морхинина по прозвищу Пушка – основателя рода, откуда наше всё… Ведь не один же неизменный Ганнибал, только и поминаемый, аж достали, в этом роду имелся; Ганнибал-то как раз – эпизодическое лицо с материнской линии, и только; просто оказалось лицо это в ряду прочих самым заметным по причинам чисто физического свойства… вот и вся вам недолга, – мысленно подытожил Савва и вспомнил, что между прочим, в селе этом, Пушкине, где хлеба давно никто не сеет, коров не держит и даже рыбы, поди, в узкой, извилистой и холодной реке Уче не ловит, – проживает, как он где-то недавно читал, прямой потомок того самого Пушки – девочка Лена, школьница; а может, уже студентка, время летит… Он, Савва, о том ещё не знал, когда побывал там однажды проездом. Село особо не впечатлило – кварталы одноимённого города, с которым оно слилось, подступили практически вплотную, вместе с вездесущим Макдональдсом, исказив все, какие можно, пейзажи… Бело-синий Храм Николая Чудотворца, правда, стоит высоко, стоит прекрасен, стоит прямым свидетелем старины… но, кстати, какой? Всего-то конца семнадцатого века, тогда как эта Лена Пушкина – сама по себе – свидетель, получается, века примерно четырнадцатого; не слабо так!.. Интересно, что можно чувствовать, кем себя ощущать, с рожденья обитая ровно в том самом месте, которое шесть с лишком столетий назад уже точно принадлежало твоему легендарному предку? Мало, надо думать, кому на свете выпадает подобное.
…Однако, как бы с тех давних времён всё оно тут ни строилось, ни разрасталось, ни множилось – лесов хватает по-прежнему, и плотность населения, стоит заметить, до сих пор невелика; всё жмётся к магистральным путям-дорогам, теперь вот и к железной, которой, кстати, немногим больше сотни лет.
Он попытался представить, как всё здесь обстояло, выглядело это бурное столетие назад. В общем, легко: редкие станции, деревянные настилы, паровозные гудки… Прибывающих господ, сплошь чеховских да бунинских персонажей, поджидают извозчики и доставляют, через лесные просеки и засеянные поля, в дачные посёлки – дивные дачные лопахинские посёлки, как бы там на них ни сетовал Антон Палыч; уж нам-то теперь можно судить по оставшейся малости…
От посёлков тех и образовались потом всевозможные подмосковные городки – когда слились в просторные зелёные агломерации с деревеньками, помещичьими усадьбами, слободами ткацких фабрик, фаянсовых заводов, паровозных депо… Славные, судя по не столь давним фотографиям, были поселения – покуда их не принялись уродовать ускоренной индустриализацией и типовым социалистическим строительством, так что в лучшем виде, в пору расцвета, просуществовать дано им было где-то с полвека, не больше.
Могла б, небось, вся эта местность развиваться как-то более по-человечески – и пейзажи теперь были б поприглядней, поухоженней, и не преобладало бы в них сейчас панельное убожество вперемешку с – то тут, то там – новорусским кичем, скверным подражаем Европе; чего говорить!.. Но сетовать поздно. Главное, – всё равно ведь душевные, невзирая ни на что, ландшафты; близкие, практически родные уже места… Прародина.
А вот (продолжим свои фантазии) воскресни здесь и сейчас те, столетней давности, и господа, и мужики на телегах, и путевые обходчики в картузах – как бы среагировали они на эту, проплывающую за окнами, действительность?.. Поразмыслив, он неожиданно для себя пришёл к выводу: да нельзя сказать, что так бы уж и ахнули.
Ну, в самом деле: машины, автомобили? Внешний вид и количество – это да, но не сам же факт – автомобили они в принципе, скорей всего видали, знают.
Силуэты торчащих новостроек? Высота и количество – безусловно, поразить способны. Но, ведь, с другой стороны, – не сама ж по себе многоэтажность, многоквартирность? В те времена – тоже не экзотика.
Буйство рекламных огней в сумерках? И тогда в Москве, пишут, по праздникам иллюминация бывала не слабая.
Самолёт в небе? Аэроплан они, опять же, видали; не видали – так слыхали от тех, кто видал…
Ну, что ещё? А, вот: мобильники, по которым все кругом болтают без умолку! Это – пожалуй; это для них будет непостижимей телефонной трубки в господском доме: барышня, соедините!..
Кстати, о барышнях. Женский пол – почитай, поголовно в штанах, от малюток до старушек!.. Вот где, на самом деле, шок; вот что, вероятно, поразило бы их всех наповал ничуть не меньше беспроводной связи…
А в остальном… Те же рельсы, те же, за окнами, речушки-поля-перелески, те же иной раз мелькающие луковки церквей, да и батюшки в бессмертных чёрных византийских одеяниях, наконец, с которыми время от времени вполне можно столкнуться в вагоне ли, на перроне… И даже названия станций в большинстве своём, как ни странно, не изменились – все эти Клязьмы да Мамонтовки, Ашукины с Абрамцевыми, Перловки, Тайнинки…
Короче, возвращаясь к тем, столетней давности, аборигенам: пускай бы им тут всё наверняка и не понравилось, а вот, однако ж, – узнали бы места родимые вполне. Вывод не может не радовать. Ему, Савве, нравится преемственность как таковая, почти во всём. По нему – так просто замечательно, когда спустя целое столетие – и какое! – из всех бытовых перемен лишь пара-тройка технических новинок да манера одеваться смогли бы всерьёз неприятно поразить непосвящённых.
По нему – вот бы ещё и век спустя всё тут примерно таким же и оставалось, и миновали бы самую милую (опять стихи, кто не в курсе) местность – и глад, и мор, и бомба, и климатические катаклизмы, и, что не менее опасно, тупое желание мегаполиса, ненасытного чудища, поглотителя пространств, расползаться дальше и дальше, подминая и пожирая всё кругом… Боже, пронеси!
Да, но а если даже, по чаяньям его наивным, всё так и сбудется – найдётся ли тогда парень или девчонка, что, сидючи в каком-нибудь сверхскоростном своём экспрессе двухтыща сто пятого-десятого года, – пускай бы и оплакав в мыслях ушедшее – сможет тем не менее кротко признать: а ведь, ничего, могло быть и хуже?.. Вряд ли, конечно; но кто его знает…
…Очнулся он вовремя – ещё чуть-чуть, и проехал бы остановку, предаваясь своим досужим видениям. Уже на перроне, в круговерти этой странной весенней метели, снова подумалось: как хорошо и правильно, что теперь мой дом здесь. Молдавия останется любовью неизменной (как и Италия, впрочем, – по-своему); но вот на этих пространствах – корни, с которыми удалось, наконец, воссоединиться. И, надо надеяться, – окончательно.
Вряд ли кому из московских друзей-коллег-космополитов дано такое ощутить, понять – ну, да и бог с ними; мы их любим не за это, в конце-то концов…
Лада вышла за ворота после обеда и неторопливо двинулась – но не на станцию, а в противоположную сторону. Спокойный серенький будний денёк, то, что надо: дороги просохли окончательно, но листья пока не распустились, лишь иногда встретишь дерево в зеленовато-серой дымке чуть приоткрывшихся почек… Хорошо, что успела поймать этот момент; Вере Петровне совсем не нравится бывать здесь в такое время года, но она-то давно планировала пройтись по посёлку, разглядеть до наплыва зелени, всё ли на месте, есть ли какие перемены… Последние года три никак толком не получалось.
Родная Полежаева как вымерла: кто на работе, кто носа наружу не кажет. Чем дальше идёшь, тем непривычней: то ли новые жильцы въехали, то ли дети прежних умерших хозяев повырастали, всё поменяли – ничего и никого не узнать. Да ещё заборов этих нагородили невозможных, сплошных!.. В детстве, когда они куда-нибудь неторопливо шли с Виталичем, частенько поедая на ходу карамель под названием «Гвоздика», фанатами коей были оба, то чуть не с каждого участка доносились приветствия: всё было видно на просвет через сквозные деревянные оградки или сетку-рабицу. Вот в этом, например, тёмно-красном домике с двускатной крышей и крошечным белым балкончиком, точнее в его палисаднике, летом всегда росли пионы немыслимой красы и пышности; Виталич говорил, что в Китае их ценят выше роз, и она охотно с китайцами соглашалась. А теперь и не узнать, высаживают ли их тут по-прежнему – за монолитным угрюмым забором можно разглядеть только новую крышу из металлочерепицы и тот самый балкончик, слава богу, оставленный робким приветом из прошлого. Кто же здесь обитал, разводил эти пионы? Кажется, некая благообразная пожилая пара, супруг – бывший врач, если она не путает, плюс наезжавшие из города дети-внуки… Кто обитает теперь – бог весть; можно, впрочем, справиться у Катерины Семённы…
А вот этот двухэтажный зелёный дом на две семьи, но с общим, ничем не перегороженным садом – не изменился, пообветшал разве что. Когда-то летом комнаты сдавали дачникам, множество детей носилось на велосипедах, стучало мячом по стене сарая, обрывало кусты с недозревшей смородиной, а она, Лада, приходила сюда покачаться на тарзанке. Тут и подружились с одной толстой девочкой в кудряшках, года на два старше, и та ей рассказала, откуда берутся дети. Что показалось тогда полной чепухой и глупостью, не заслуживающей даже внимания… Где теперь, интересно, та осведомлённая толстушка, как сложилась её судьба?.. А вот в следующем доме, похоже, живут теперь полные маргиналы – мусор прямо под окнами, гадость какая, забор практически обвалился, а от сарая осталась гора обугленных досок и листов железа. Позор улицы Полежаева!
А дальше – дальше Полежаева, собственно, кончается, упираясь в перпендикуляр Бродвея – так они с Виталичем именовали следующую улицу, игнорируя скучное казённое название. Бродвей тогда был негласным центром посёлка, здесь последовательно располагались: почта, отделение милиции, пара каких-то невнятных контор, затем – аптека, парикмахерская, магазинчик канцтоваров и игрушек «Машенька», продовольственный, булочная, что-то ещё… Летом добавлялись киоск «Мороженое» и бочка с квасом: какое мороженое, какой квас – разве сравнить с теперешними! Зато и хвосты туда тянулись изрядные, по жаре-то… Некогда любимая «Машенька» ныне, увы, обернулась прозаическими «Хозтоварами», советский продмаг стал обычным минимаркетом, а вот парикмахерская – знай наших! – преобразилась в салон красоты «Идеал», чью вывеску украшает профиль восхитительной брюнетки, лениво разглядывающей свои кроваво-красные ногти-когти…
Она двинулась туда, где на перекрёстке Бродвей слегка расширялся, образуя нечто вроде маленькой площади. В её центре, в крошечном скверике, который в разные годы являл разные степени ухоженности, – стандартного вида Памятник павшим. Однажды она от нечего делать почитала весь список полустёршихся фамилий и обнаружила: Кузнецовых числилось больше всего – не зря именно они, а вовсе не Ивановы, по статистике самая распространённая в России фамилия. А стоило напрячь внимание и сопоставить инициалы, то получалось, что из посёлка и его окрестностей с последней большой войны не вернулись три родных брата Кузнецовых, затем один сын первого из этих братьев, три сына второго и семь – да, семеро сыновей! – третьего… Четырнадцать, стало быть, ближайших родственников, плюс к тому ещё двое Кузнецовых, которые, согласно инициалам, вроде как сами по себе. Шестнадцать душ, вот так-то. Кроме того, значится единственная в списке женская фамилия – Ковалёва. (Медсестра?) А сколько ж, подумалось, Кузнецовых-Ковалёвых не вернулось, поди, с большой предпоследней, Империалистической, а сколько – с маленькой, Финской, войн; а сколько ещё и из лагерей… Но про то местная история умалчивает.
Сейчас у памятника – ни цветочка; вокруг небрежно припарковано несколько машин, но движение тут совсем небольшое, никаких зебр и светофоров нет и в помине. Дорогу время от времени спокойно пересекают старушки с сумками на колёсиках, мамашки с детками, стайки школьников (школа недалеко, через переулочек), славно оживляя серенький денёк своими яркими куртками-ранцами-кроссовками. Да, Бродвей – по-прежнему самое бойкое место; чем дальше, тем будет пустыннее…
Небольшой рынок – в конце улицы. Раньше то было пространство под открытым небом, где летом скромно торговали местными огурцами, кабачками, всякой садовой ягодой; ближе к осени начинались яблоки, махровые разноцветные астры, крепкие, гладкие, словно искусственные, гладиолусы, а также всякие замечательные грибы из лесу, сырые и сушёные, в связках. Ну, что ещё? Картошка, семечки, чеснок… Всё своё. Теперь здесь базарчик, заставленный разномастными палатками со стандартным товаром, произведённым где угодно, только не поблизости. И народу – полтора человека.
После базара дорога расходится на три рукава; и куда ж нам плыть? Влево пойдёшь – там техникум (теперь, небось, по обезьяньей моде уже переименованный в колледж), в который весёлые ребята гурьбой и с гиканьем валят с электрички утром и после обеда назад. Приятный там, кстати, учебный корпус, построенный в пятидесятые в стиле «сталинский ампир», с ложными колоннами. Деревянная общага за ним давно обветшала, потом и вовсе погорела, и вместо неё построили новую – за линией, в городе, что поспособствовало большему покою и порядку в посёлке. А пройти за этот корпус дальше – будет ещё целый переулок из аккуратных стандартных домиков, выстроенных для преподавателей – одноэтажных, на две семьи, со всеми удобствами, что в годы их постройки было делом довольно редким. За много лет каждый оброс садом, перекрасился, обрёл собственный вид и характер – как славно, что их успели возвести ещё до нового массового строительства, иначе, небось, сейчас бы там тупо торчала серая коробка.
Однажды она спросила Виталича, почему при злом Сталине строения возводили какие-то более человечные, чем при Хрущеве-освободителе? Ведь даже у встречающихся старых бараков – интересные продолговатые окна и портики, незамысловатый, но и не без изящества, декор; а что за уныние началось после… Виталич похвалил её за наблюдательность («Соображаешь, Лексевна!») и рассказал про историю борьбы с архитектурными излишествами и про то, как у одного местного мужичка, строителя, специалиста по оформлению фасадов, как и у всех рабочих его квалификации за ненадобностью сняли тогда высший разряд, и зарплату срезали существенно, отчего тот в результате в профессиональном плане опростился, а в бытовом – опустился и спился. (А как-то в другой раз, во время долгой прогулки, Виталич показал ей его дом со сложнейшей резьбы наличниками и подзорами, с причудливыми фестонами на воротах; ну почему она тогда не запомнила улицу? С тех пор не набредала на тот дом ни разу. Может, потомки несчастного хозяина по глупости перестроили его до неузнаваемости? Или тоже скрыли за одной из монолитных оград? Поди, узнай теперь; а как жаль!)
…А если прямо – потянутся старинные, по поселковым меркам, улочки, где некогда снимали на лето комнаты и скрипели перьями (и лишь продвинутые, поди, стучали на машинках!) советские писатели вроде Фурманова, Панфёрова, Гайдара, Паустовского… Даже Ильф с Петровым, кажется, засветились… И приведут эти улочки к модерновому неорусскому храму, возведённому накануне революции одним из учеников Васнецова. Вновь, не так давно, ожившему, удивительному…
И всё же – нет, решила Лада, это будет прекрасно, но предсказуемо, как по накатанному; лучше пойду-ка я сегодня направо, то бишь по титульной улице Старых большевиков. Титульной та, конечно, была меж революцией и войной, когда посёлок именно так и именовался (сюда, говорят, однажды Троцкий собственной персоной заезжал к кому-то в гости). Виталич всегда употреблял только то, прежнее название. Сколько раз, доставляя её домой после театра, или Третьяковки, или каких-нибудь их блужданий по Москве (ей ещё не нравилось, что – до самого порога, как маленькую!), на причитания маман («Что ж вы убегаете, Виктор Витальевич? Ну, хотя б чаю-то!.. А, может, ночевать бы остались?») бодро ответствовал: «Спасибо, Аннета (такое слегка фамильярное обращение мог позволить себе только он), никак не могу. Дела, да и пёс заскучает. Поспешу-ка я к своим большевичкам на выселки!» И отправлялся на вокзал, на вечернюю электричку.
Лада при этом очень ему завидовала, она всегда мечтала прожить в доме хотя бы год, один год, но только – весь-весь подряд, без перерыва. Чтоб отследить буквально всё, полностью, не упуская ни единого из мельчайших мимолётных изменений по всем его четырём временам… Пережить тоску-печаль долгого листопада, надышаться палой листвой и дымками костров, налюбоваться в долгие тёмные вечера таинственно горящими на улицах окошками: светом чаще всего жёлтым, но иной раз зелёным или синим, а то, как у них, – ярко-померанцевым… И чего все не любят осени, особенно поздней? Её, напротив, всегда завораживали такие дни, прямо предназначенные для повторенья любимого: Опустели дачи, отсырели спички, на зрачок лиловый ходят электрички… Надеваю свитер, потому что ветер. Кто-то вереск ночью инеем отметил. Этим и ответил на мои вопросы – будут ли морозы просветлять откосы млечным снегопадом, веяньем оттуда, где ничто так рядом, как намёк на чудо…
…И затяжные дожди, и снег первый, преходящий, и снег плотный, окончательный, со всеми подобающими сугробами, морозцами, изучением тончайших ледяных узоров на оконных стеклах… И умопомрачительный новогодний дух только что срезанных еловых лап в доме, и украшение елей живых, что за окнами, и то, как новенький свежий снежок медленно потом облепляет, скрывает эти нехитрые игрушки… А после – постепенное удлинение светового дня, капель, фантастические сталактиты сосулек, что так по-разному подсвечиваются солнцем в разное время дня… Первый стук дятла, проталины, медленное и долгое, с отступлениями, просыхание дорог, россыпь голубых подснежников (точней – пролесок, так называются эти цветочки) возле забора. Набухание почек, распускание почек, пробивание нежной шелковистой травки по обочинам, раскиданные повсюду канареечные слитки мать-и-мачехи… Наконец, наступленье пары сказочных недель, когда такие неприметные, незаметные, неинтересные весь оставшийся год деревья вдруг превращаются чисто в лебедей, покрываясь чем-то белым или розоватым, легчайшим, нежнейшим… Только всё это чудо начнёт сходить на нет – так и не успеешь опечалиться, а весь посёлок внезапно захвачен буйным разливом сирени, которое уж подлинно – никаким пером не описать…
Впрочем, перечисленное – приметы всеобщего, так сказать, достояния, а вот локальные особенности виталичева жилища… Например, странное любопытство белок, которых давно устал гонять пёс, надоели, – к старенькому, потёртому почтовому ящику при калитке. Как только его освобождают от корреспонденции, те так и норовят туда заглянуть, будто проверяют, не завалялась ли и им какая открыточка? А не менее странная тяга синиц залетать в открытую форточку (что нехорошо, плохая примета!) в строго определённый период осени, когда бледен сад, леденеют качели, ни души, ни мяча, ни лото… или, всё-таки, чуть раньше?.. А то, как в уже определённый период лета соседский чёрный кот с белой манишкой, невзирая на риск нарваться на собаку, зачастит к ним на участок дежурить у кротовых нор? Да разве перечесть всё интересное!..
Но маман отпускала её к Виталичу нечасто; летом, правда, позволяла погостить подольше, но вид у неё всегда при этом был недовольный, а подтекстом шло: слишком много тебе уделяет внимания взрослый, занятой человек, а ты и рада этим пользоваться. Лучше б он побольше собой, своими делами занимался – мог бы ещё, между прочим, даже и жениться на ком-нибудь… (Уж эти матримониальные сюжеты, что для неё всегда в особом приоритете!)
…Так, ну вот и вы, дорогие: дачи старых большевиков. На самом-то деле, понятно, – дореволюционные дачи московских коммерсантов, преуспевающих адвокатов, модных врачей, профессуры, однажды реквизированные и отданные победителям, новым хозяевам новой жизни. Правда, кому-то из победивших революционеров, тем, на кого не хватило реквизированного, выделяли ещё и пустыри да перелески, расположенные дальше, восточней. Там они строились уже сами, осушая болотца, что-то корчуя, что-то подсаживая; проводили уличное освещение, добивались твёрдого покрытия дорог… В общем, творили всякое благоустройство – ничего не скажешь. Потом, ясное дело, почти все эти хозяева исчезли в недрах известного учреждения; с тех пор владельцы домов опять сменились, и лишь кое-где недвижимость чудом осталась за уже слегка состарившимися внуками тех колебателей мировых струн…
Ну почему у меня (привычно подумалось ей) всегда просто комок в горле от этих старых деревянных домов со всеми их ветхими балкончиками, трогательными башенками, мезонинами и террасками с цветными стёклами, от садовых этих беседок с решётчатыми оконцами, увенчанных шпилями – где с котом, где с петухом, а вон там и вовсе с чертёнком… Как, впрочем, и от любых строений с историей и лица не общим выраженьем, где б они только не встретились. Ибо сейчас на всё это идёт какой-то жуткий по разбойному своему цинизму накат; на сайты вроде «Москва, которой нет» заглядывать совсем непереносимо, просто физически тяжко, а уж в реальности наблюдать такое… Стоит только узнать, что уничтожено очередное здание, старинное и прекрасное, уничтожено ради возведения нового урода, который исказит знакомую перспективу, – и настигает мгновенный приступ отчаянья, как бывает при известии, что замучили собаку или изнасиловали ребёнка…
Здесь-то как раз душа пока отдыхает, но чем дальше, тем душе этой становится тревожней, неуютней, ибо знает: сейчас, в самом конце улицы, не избежать лобовой встречи с одной ужасной непоправимостью. Вон те погоревшие развалины на углу, так до конца и не разобранные, не убранные – просто ножом по сердцу. Что ж это был за дом – любимейший с детства силуэт среди корабельных сосен! С одной своей стороны напоминавший, отсылавший к ним же, – корабль, с другой – высоким своим щипцом – к викторианской готике, а сбоку – на одном из скатов крыши – вообще увенчанный коньком, как северные избы… Волнообразный фасад, окна разной величины и формы… Асимметрия, эклектика, бог знает что – а какая гармония в целом! Московский модерн, пояснял Виталич, наглядно демонстрировав ей на таком замечательном примере всевозможные архитектурные понятия: ротонда, ризалит, эркер, полуколонна… Фронтон, венец, портал, капитель… И где оно всё теперь?
Теперь – обугленные балки, ржавые банки, битое стекло и трава по пояс. Ободранный бродячий пёс, рассеянно обнюхивающий обёртку от мороженого, вдруг страдальчески извернулся, яростно пытаясь загрызть блоху на своём бедре… Бездомное существо на фоне пепелища – что может быть депрессивней, подумала она, огибая развалины прежнего чуда.
Возведено это чудо было на рубеже веков по проекту молодого, рано умершего архитектора (фамилия вечно забывается), и использовалось, как утверждают краеведы, в качестве частной лечебницы для душевнобольных. За кованой оградой тогда красовались клумбы, декоративный кустарник, фонтан и стилизованные скамейки. Хоть в чём-то повезло несчастным умалишённым – существовать среди такого изысканного благообразия! И уход за ними, надо полагать, был человечным, родственники могли не беспокоиться…
Неизвестно, куда их подевали в двадцатых годах; дом же превратили в коммуналку со всеми вытекающими. Однако он всё равно сохранился, даже утратив скамейки с клумбами и оградой, даже с уже напрочь засорившимся фонтаном… Поблекший, обросший какими-то гнилыми сараюшками, вечно опутанный верёвками с жалким бельём и старыми половичками, всё равно упорно продолжал быть самым интересным, выразительнейшим на всю округу строением.
Потом, когда коммуналку наконец расселили, дому даже удалось выбить статус охраняемого государством. Лет пятнадцать стоял заброшенный, власти всё обещали отреставрировать и отдать то ли под детскую школу искусств, то ли даже под краеведческий музей… ага, сейчас. Как только началось-таки шевеление по этому поводу – поджог был совершён внаглую, почти открыто. Кто заказчик – станет ясно, когда увидим, что воздвигнется на месте сём… Вот же безнадёга – хоть завой!
Миновав эти останки, Лада свернула в переулок, туда, где в самом начале притулилась скромная одноэтажная дачка, выкрашенная в некогда бирюзовый цвет. Никто тут до лета явно не появится; по темнеющим стёклам терраски беспомощно болтаются высохшие плети прошлогоднего хмеля, на участке после сошедшего снега – унылый слой перегнившей неубранной листвы, но самое главное – ура! – на месте: светло-серый, в потёках, силуэт гипсовой лошади посреди лужайки. Когда-то, очень давно, живший тут скульптор, имел где-то там, на задах, целую мастерскую, а некоторые свои изделия расставлял прямо в саду. Продав дачу, он вроде бы вывез всё, кроме этой лошади. Удивительно, что скульптура до сих пор цела, хотя, кажется, совсем уже вросла в землю мордой – коей, по замыслу, щиплет траву. В детстве, когда она проезжала мимо на велике, так мечталось пересесть на эту лошадь, забраться на неё, как на живую! Забраться так и не получилось, а вот потрогать, похлопать по холке довелось – тогда, когда ей, Ладе, исполнилось пятнадцать. Они с Виталичем вдруг стали сюда вхожи, потому что дачу сняло на лето семейство его сослуживца. Тот был значительно моложе, что не мешало им с Виталичем приятельствовать: шахматишки, обсуждение своих профессиональных картографическо-геодезических заморочек и конечно, политических слухов. Семейство было аж четырёхпоколенным, причём старшей бабке-прабабке недавно исполнилось ровно сто два года от роду.