Генри Лайон Олди
Рука и зеркало

Рука и зеркало
Генри Лайон Олди

Хёнингский циклПесни Петера Сьлядека #10
«– Кыш!

Крыса шмыгнула острым носиком.

– Кыш, чтоб тебя!

Сверкнув бусиной глаза, крыса подошла ближе. Она совсем не боялась Петера, и надо отдать должное крысиной проницательности: испугаться бродягу-лютниста сейчас могла разве что мокрица, выбравшаяся из щели меж камней. Длинный и голый хвост волочился по полу, выражая живейший интерес к узнику замка Хорнберг; лоснилась серая шерстка, а морда заострилась от дружелюбия. Слепой поймет: в этих казематах крысы питаются славно, чтоб не сказать – жируют…»

Генри Лайон Олди

Рука и зеркало

«Но, господин мой, – возразил капитан, – откуда вы можете знать, что ваша рука находится там?» – «Я знаю, – только и ответил рыцарь. – Моя судьба там!»

После этих слов он упал в обморок. А солдаты, отправившись в указанное место, с удивлением обнаружили железную руку своего господина спокойно лежащей на столе. При этом капитан отметил в донесении, что владельцы дома – пожилые супруги – были найдены мертвыми в своей спальне, причем у них на горле явственно проступали синяки от удушения».

    Максимиллиан Шварц.
    Тайны замка Хорнберг

Рука сжимает горло

Отраженья:

Одно неосторожное

Движенье —

И в зеркале оскалится не-я…

    Ниру Бобовай

– Кыш!

Крыса шмыгнула острым носиком.

– Кыш, чтоб тебя!

Сверкнув бусиной глаза, крыса подошла ближе. Она совсем не боялась Петера, и надо отдать должное крысиной проницательности: испугаться бродягу-лютниста сейчас могла разве что мокрица, выбравшаяся из щели меж камней. Длинный и голый хвост волочился по полу, выражая живейший интерес к узнику замка Хорнберг; лоснилась серая шерстка, а морда заострилась от дружелюбия. Слепой поймет: в этих казематах крысы питаются славно, чтоб не сказать – жируют.

– Кыш, зараза!

Обидевшись, крыса удрала в угол, где сидели Ганс Эрзнер и его мальчик. В профиль мерзкий грызун напоминал молодого барона Фридриха: радушие с клыками, гостеприимство с подвохом, и все мелкое, мерзкое, противное… Волею судьбы оказавшись в Байройте, пожалуй, самом дорогом городе Баварии, Петер Сьлядек к концу первой недели прожился вчистую, мыкаясь по кабакам и сочиняя похабные куплеты за миску кислой капусты. Клянчить подаяние мешала совесть, а досточтимые байройтцы с удовольствием слушали песни и даже плясали под лютню бродяги свои скучные танцы, но, увы, – позже выяснялось, что кошельки они неизменно забывали дома. Надо было уходить – быстро! не оглядываясь!.. – да только Петер подвернул ногу, спасаясь от злобного пса, и теперь изрядно хромал. Требовались новые струны; «Капризная Госпожа» намекала также на приобретение запасного ремня, ибо старый протерся у пряжки, грозя лопнуть в любой момент.

Ну и последней каплей бед оказалось участие Петера в высокоморальном диспуте, когда бродячий проповедник Михель Фрейд на площади Оловянной Трясогузки пустился в рассуждения: «Могут ли девицы и женщины без греха и угрызений совести показываться на улице и в церквах с обнаженною шеей и раскрытой грудью?»

– Могут-могут! – крикнул рядом со Сьлядеком какой-то мерзавец и удрал, а Петер с тех пор заимел славу распутника.

Даже кличку подвесили: Петер Блуд.

Поэтому встречу с тремя бравыми вояками из Хорнберга, сопровождавшими даму в черном, Петер воспринял как дар судьбы. Его досыта накормили, позволили играть что угодно, выражая удовольствие буйными криками, похабщину не заказывали, и даже попросили на бис сыграть «Канцону о пряничном домике» задом наперед, то есть от конца к началу. Просьбу Сьлядек воспринял как вызов своему мастерству и исполнил в наилучшем виде. Дама в черном благосклонно кивнула, старший из вояк отозвал лютниста в сторонку и предложил посетить замок его господина. Молодой барон, дескать, меценат и покровитель разного рода искусств. Минезингеров золотом осыпает.

О замке Хорнберг говорили разное. Большей частью прохаживались насчет старого барона – нет, не так! – Старого Барона, ибо тот, скончавшись восемь лет назад в страшных муках, коих никто не видел, но все о них знали, окончательно сделался легендой. Обладатель железной руки, ползающей ночами с целью взять кого-нибудь за глотку, искатель древних капищ и знаток кощунственных обрядов, чернокнижник и колдун, разбойник и мятежник, грабитель с большой дороги и завзятый острослов, скончавшись восьмидесяти двух лет от роду в собственной постели, при большом скоплении чудес, чертей и сплетен, Старый Барон по сей день занимал умы всей Баварии. Говорили, что проклятый рыцарь облачен в доспехи и закутан в плащ из мрака, с заката до рассвета прогуливается по стене замка, а с первым лучом зари взмахивает мечом, скрежещет зубами и, стеная: «Прощай! Прощай! И помни обо мне!..» – растворяется в туманной дымке. Очевидцев этих прогулок было столько, что Петер иногда завидовал популярности мертвеца. Впрочем, лютниста занимало другое: как еретик, бунтовщик и пособник дьявола ухитрился благополучно дожить до преклонных лет, не попав под жернова знаменитой «Каролины», она же «Уголовно-судебное уложение императора Карла V», статья 44-я?

Последнее было куда изумительней, чем хоровод железных рук, танцующих на погосте, или явление призрака в соборе Св. Марка. Ведь, цитируя вышеупомянутую статью, сделка с дьяволом суть преступление исключительное, а посему для обвинения достаточно одних только слухов. Со слухами у чернокнижника все было в порядке давным-давно. Если бы за каждый слух платили пфенинг, подвалы замка ломились бы от сокровищ. А вот поди ж ты! – инквизиция его магическими изысканиями брезговала. И даже после Крестьянского Бунта, где рыцарь успел отличиться сразу с обеих сторон, предавая союзников с завидной легкостью, Хорнбергского владетеля вскоре опять взяли на имперскую службу.

Удача, знаете ли, девка со странностями.

Молодой же барон Фридрих, племянник Старого Барона, умершего бездетным, ничем особым не отличался. Не колдун, не забияка, мятежей избегал, грабить опасался, обе руки самые обычные, ноги тоже. Из «родимых пятен» в зачет мог пойти разве что год учебы в Виттенбергском университете, где юный Фридрих якобы отличился не тягой к знаниям, а знакомством с неким Мартином Лютером, по прозвищу Король, ославленным как «дважды семикратный еретик», но проверке это не поддавалось. Жил племянник Железной Руки уединенно, скромно, поводов для сплетен не давал, а значит, интерес к нему был лишь в связи с окаянным родством. Отчего ж не потешить скучающего дворянина музыкой и песнями?

«Потешил…» – мрачно думал Сьлядек, вздрагивая от сырости.

По стене ползли грузные капли, похожие на слизней. За ними оставался мерцающий след. В крохотное оконце под потолком, утопленное в толще камня, заглядывал месяц. Влажная солома шуршала от сквозняка; этот шепот грозил свести с ума. Сьлядек поминутно трогал лютню и вместо радости ощущал ужас. Почему не отняли? Почему оставили?! Если человека без малейшей причины, обещая отвести в комнату для ночлега, бросают в темницу, – как не отнять у бедолаги великое сокровище, его «Капризную Госпожу»? Или решили запытать лютню насмерть тюремной сыростью?! А ведь все складывалось наилучшим образом: барон изволил хлопать в ладоши, дама в черном кивала, улыбаясь под вуалью, потом заказала «Дождливую Чакону» Найзидлера, но снова задом наперед, и по завершении одарила виртуоза серебряной солонкой в виде корабля. Кто ж мог знать, что ужин закончится казематом…

Писк крысы, в котором слышался удивительный, противоестественный восторг, отвлек от грустных мыслей. Взглянув в угол, Петер обнаружил, что мальчик Ганса Эрзнера держит грызуна за шкирку и внимательно смотрит крысе в глаза. Малыш, худышка лет семи-восьми, был сухоручкой, но это отнюдь не мешало его правой, больной, руке справляться с крысой. Пальцы клещами вцепились в складку шкуры на загривке, морда крысы скалилась вплотную к малоподвижному, туповатому лицу ребенка, – самое странное, крыса при этом не пыталась вырваться или укусить наглеца. Она извивалась едва ли не сладострастно, словно щенок под лаской хозяина, и писк выражал райское блаженство.

Петер не удивился.

Малыш за время заточения трижды ловил крыс, подолгу глядя им в глаза, потом отпускал и замирал в прежней позе. Сам же Ганс относился к проказам дитяти равнодушно. Видимо, привык. Этого огромного, костистого старика бродяга приметил еще во дворе замка: Ганс выходил из замковой часовни, держа ребенка за плечо. «Каждый год является, – буркнул старший вояка, шагая рядом с лютнистом. – Как лето на перелом, так он шасть в Хорнберг! Полдня в часовне сидит. Небось за душу покойного хозяина молится. При Старом Бароне в доверенных слугах числился, сызмальства. Молодой-то его прогнал взашей, вот и злобствует…» Сьлядек обратил внимание, что дама в черном тоже пристально разглядывает Ганса, будто встретив давнего, успевшего забыться знакомца, но вуаль мешала разобрать: хмурится дама или просто сосредоточена.

– Ганс Эрзнер, – наконец сказала дама. Имя на ее губах скрипело и лязгало; Петеру вдруг почудился отголосок битвы.

Лютнист вздрогнул, а дама добавила совсем туманно:

– Ясный Отряд Оденвальда. Значит, судьба…

Когда Сьлядека бросили в каземат, Ганс с ребенком уже были там.

Отпущенная на волю крыса уходить не желала. Ребенок пнул ее ногой, обутой в грубый башмак. Куртка, одолженная Гансом, свалилась с плеч, и старик заботливо укутал мальчика по новой. Месяц в окошке вымазал лицо ребенка белым гримом, превращая жертву в карлика-фигляра. Вдалеке громко выла собака.

– Крыс хватать нельзя, – сказал Петер невпопад. Хотелось живым голосом хоть чуть-чуть заглушить гнусный вой. – Укусят, будешь знать. Или чумой заразишься.

От каменного истукана проще было бы добиться ответа, чем от малыша.

– Ты что, совсем не боишься?

Тишина. Капает вода. Воет собака.

– Немой он у тебя, что ли? – спросил Петер старика. – Или слабоумный?

– Не твой, – внятно ответил мальчик.

Ганс лишь улыбнулся: сам видишь…

– Сын? Внук? Приемыш?

– Внук. Грета скончалась родами, вот он со мной и остался. Одни мы на свете. Барон умер, Грета умерла, а он родился. Ночь была такая… Кому смерть, кому жизнь. Темная, значит, ночь.