bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

– Ну что-то сейчас будет, – услышал я голос отца за спиной и тут же – первый раскат грома. Потом ещё один, и ещё. Скрежещущий резкий звук, словно невидимый могучий великан, рвал толстый металл на части. Молния. Я вздрогнул, и глаза сами собой закрылись. Тут же лёгкое «тюк-тюк» о стекло. Это первые дождевые капли. Ветер снёс их на наше окно.

Тюк-тюк. Тюк-тюк. Тюк – и всё. Тишина. Вот и весь дождь. Как же точна моя бабушка.

Я уже был на улице. Шёл по той самой, пятнистой от капель, бетонной дорожке. Солнце сорвало со своего лица паранджу туч и уже вовсю жарило. Слева от меня линия сараев, справа – низкий длинный заборчик, за ним бараки. Абсолютно бесцельно шлёпал я босыми ногами по тёплому бетону, пьянеющий с каждым шагом и вдохом. Дождь и гроза вычистили воздух до состояния выдоха ангела. Я не дышал им – я его пил. Жадно и взахлёб. А когда дошёл до последнего в линии сарая, во мне всё остановилось. Сначала это сделали глаза, через секунду – ноги. Удивление залило голову до краёв. За тем сараем была площадка для складирования угля, отгороженная с трёх сторон старыми листами железа, снятого с какой-то крыши. Обычно в конце лета или в самом начале осени к ней подъезжал полный самосвал и разгружался. После уже вёдрами и тележками жители растаскивали чёрное топливо по своим сараям. Покупать машину угля целиком было намного выгодней, чем привозить его мешками. Но до лета было ещё далеко, и за листами железа угля ещё не было. Так-то оно так, но в тот момент площадка не оказалась пустой, но вместо привычного чёрного цвета она была белой.

«Что за чудеса!» – непонятное стукнуло мне по вискам. Передо мной на земле был кем-то каким-то образом нарисован абсолютно белый квадрат. Потом я приблизился, вгляделся, и височное постукивание тут же прошло. «Ага», – сказал я про себя. Повернул голову назад и снова, но уже вслух, сказал:

– Ага.

Я даже закивал подбородком и прищурился, словно опытный сыщик.

А дело было вот в чём. Напротив площадки находился барак, в крайней квартире которого жило семейство Олега Немого. У них тоже, как и у всех, был свой палисадник, но они не сделали из него, как все, огородик. В их палисаднике росли только вишнёвые деревья. По весне их облепляли бесчисленные белые цветки и пчёлы, летом – сочные, сладкие вишни, ну и, конечно же, мы, мальчишки.

Вот и вся разгадка: белыми лепестками от вишнёвых соцветий была выстелена площадка для угля. А художником был недавний ветер. Это он перекрасил чёрный квадрат в белый. Посносил цветки с деревьев и невидимой метлой замёл их на огороженный мольберт.

«А так даже лучше», – подумал я. Подумал бы и ещё что-нибудь наверняка, но мысли мои резко оборвал рыжий котяра. Он словно с неба свалился прямо в центр того самого белого квадрата, которым я любовался. Через секунду котов уже стало двое: к рыжему присоединился ещё и чёрный. Они тут же сцепились в неистовой драке. Под оглушающее шипение чёрно-рыжий клубок запрыгал, завертелся по белому рингу. Всё закончилось стремительно, как и началось. Хвостатые бойцы разбежались в разные стороны, облепленные вишнёвыми цветами, и наверняка каждый из них был уверен в своей победе.

– Май. Вот они и бесятся, бродяги, – услышал я сзади знакомый голос и повернулся. На пороге своей квартиры сидел и курил дядя Боря, отец Олега Немого. Он всех почему-то называл бродягами.

– Да, – коротко согласился я с ним, а мысли были заняты совсем другим. Мне было жаль разрушенное майскими котами старание ветра. Вздохнув, я пошлёпал дальше – абсолютно бесцельно, как уже говорил.

Вторая часть (не короткая)

Пьяные свиристели прилетели в то утро рано. Но до этого в прямом смысле слова шумного события выпал самый первый снег. Ещё не началась календарная зима, но осень, уже упаковав свои красно-жёлтые чемоданы, сгорбившись, сидела на них с унылым коричневым лицом. Квартира, в которой мы жили, быстро выстужалась. Да и в других квартирах черешенских бараков тепло не сильно-то любило и могло задерживаться в гостях. В холодное время наша печка наедалась на ночь от пуза. Перед отбоем в её ненасытное брюхо закидывалась приличная охапка берёзовых и дубовых поленьев, а с наступлением сильных морозов ей полагался десерт в виде целого ведра угля. Иногда её даже баловали настоящим деликатесом – донецким антрацитом. Мы засыпали каждый раз в тридцатиградусной духоте. Как рыбы, выброшенные на сушу, мокрые, тяжело дышащие, неподвижно лежали наши разморённые тела поверх одеял. Осознанно устраивать себе такие экскурсии по пустыне было вынужденной мерой. Картонные (как выражался отец) стены бараков служили отличной ширмой, но только лишь ширмой, а никак не хранительницами тепла. Раздеться донага, искупаться в корыте, посходить с ума от счастья, танцуя и прыгая, поплакать в одиночестве можно было за ними смело, не опасаясь, что кто-то увидит. Стены скрывали за собой многое: перекошенные лица ругающихся и измятые одежды обнимающихся, стиснутые зубы страдающих и раскрытые рты спящих, взъерошенные причёски обрадованных и высушенные глаза опечаленных. Драмы и комедии каждый день и каждую ночь совершались за ширмами стен. Каждая квартира – как маленький театр со своими актёрами. И если увидеть домашние спектакли могли совсем немногие, то услышать – всегда пожалуйста, и платить за это не полагалось. К нашему семейному театру с двух сторон примыкало ещё по два конкурирующих. И поэтому программа спектаклей была очень насыщенной. Этакий круглогодичный театральный фестиваль для незрячих. Часто бывало, что и на улице появлялись случайные слушатели. Идёт, к примеру, человек мимо барака, неизвестно откуда, и вроде куда-то очень спешит. Но и он вдруг остановится, нагнётся, начнёт завязывать шнурки, а сам внимательно слушает. И не важно, что шнурки у него на резиновых калошах развязались – до того его какая-нибудь сцена в спектакле заинтересует и поразит. Как звуки легко, словно привидения, просачивались сквозь тонкие стены, так и тепло покидало квартиры, уступая место зябкой прохладе, этой злой тёще домашнего уюта. Осенью и зимой мы неизменно встречали новый день затаившимися в своих пуховых коконах личинками. Вот такой совсем неизученный виток эволюции. Сверхбыстрый переход из рыбы в гусеницу.

Первой всегда вставала мама. Она бабочкой в своей цветастой ночнушке быстро вылетала из тёплого двойного местечка. Отец покидал тот же кокон, когда на кухне начинал свистеть чайник. Именно этот эмалированный свистун будил его. Мама не снимала с огня чайник – отец снимал его, а для этого ему нужно было встать. Такая вот домашняя традиция. Специально её никто не заводил, так уж вышло само собой со временем. Гремящего будильника у нас не было никогда. У мамы были свои строгие внутренние часы, у отца – чайник со свистком, у меня – дисциплинированная мама. Очень часто я просыпался первым. Но я не поднимался с постели. Я ждал. Мне почему-то очень нравились утренние звуки, их постепенное нарастание. Я лежал в предрассветной темноте с открытыми глазами и слушал. Вступление, как всегда, было за старым диваном, на котором спали мои родители. Он коротко всхрустывал, и мимо моей спальни почти тут же прошлёпывали по голому линолеуму босые мамины ступни. Шлёп-шлёп. Строго, как по нотам, на кухне мама сначала протяжно зевала – потягивалась. Щёлк – включался электрический свет. Потом слышался звук открывающейся и тут же закрывающейся двери в коридор. Пауза – мама вышла. Снова слегка скрипучая дверь открылась и закрылась. Мама вернулась – концерт продолжается. Ещё один протяжный зевок. Зажурчала вода. Зашипел газ. Чиркнула спичка. Дверца холодильника – хлоп-хлоп. Выдвинулся ящик кухонного стола. Ещё один. Ложки-вилки – дзынь-дзынь. Наступает время соло чайника. Обожжённый паром свисток начинает жаловаться – сначала совсем тихо, потом громче, громче, громче. В зале недовольно снова хрустит диван. Чайник уже соревнуется с Соловьём‐разбойником – кто громче. По линолеуму тяжело топают отцовские домашние тапочки. Чайник затыкается. «…как мы вам и обещали, дорогие товарищи…» – начинает надсадно хрипеть круглое пластмассовое радио, висящее рядом с окном.

– Юрик, вставай, – это говорит мама, мягко, протяжно, ласково. Потом ещё раза три-четыре: – Юрик, вставай.

Я слышу, как кипяток разливается по бокалам.

Затем отцовское шумное:

– Подъём!!!

Но я не поднимаюсь. Я хочу прослушать весь концерт до конца.

И снова мамино, совсем тихое, хоть и произносится прямо мне в ухо:

– Вставай, сынок. Утро.

Теперь можно и подниматься. Здравствуй, новый день! Счастливый день!

Так было всегда, но не в то утро. Концертная программка была переписана. Хрустнул диван, и я повернулся на бок, лицом к спальному проходу – там вскоре должны были прошлёпать мамины ноги. Но они не показались в положенное время. Вместо этого я услышал из зала звук раздвигающихся штор и удивлённый голос мамы:

– Ого! Что‐то рановато он выпал.

«Не наврал Лавреша», – подумал я, сразу догадавшись, что так удивило маму. Тут же пулей выскочил я из-под тёплого одеяла в остывшее пространство комнат. Через секунду я уже стоял возле мамы, у окна в зале. На улице лежал первый снег.

Ещё два дня назад профессор Мавродаки предсказывал его. Было это так. Я встретил Лаврешу у дома братьев Пелёдиков, одинокого, загадочного, с задранной вверх головой. Он неподвижно стоял и смотрел на небо. Прежде чем к нему подойти, я тоже поднял глаза кверху. Небо как небо. Серое. Облака плывут, вороны летают. Я снова посмотрел на Лаврешу. Он даже не шелохнулся. Словно замороженная статуя, стоял он на том же месте, в той же позе, даже не моргая. Лёгкий холодок пробежал у меня по спине. «Надо его разморозить», – с такой мыслью направился я к нему – признаться, с целью не столько спасти его, сколько прогнать свой страх перед непонятным.

– Ты чего? – опасливо тронул я Лаврешу за рукав куртки.

– Облака назад плывут, – услышал я его негромкий голос и выдохнул про себя: «Живой».

– Ну и что, – сказал я, вначале даже не вникнув в суть им сказанного. Потом до меня дошло, и я спросил: – Как это – назад? Откуда?

– Не откуда, а просто назад. Ветер, видишь, вперёд дует, – и он указал растопыренными пальцами направление ветра.

Я снова задрал голову вверх. Его рука указывала от нас налево.

– А облака назад плывут. От ветра, – рука Лавреши перевела указующие персты направо.

Сначала я уловил лицом внезапный порыв холодного ветра. Он дул с противоположной стороны, куда вначале указывал Лавреша. Значит, тут он был прав. Потом я начал всматриваться в рыхлые облака неприятного цвета. И вскоре движение надо мной всей осенней небесной армады поразило моё сознание. Оказывается, удивительное находится не только под носом, оно ещё и на затылке.

«Разве так бывает?» – такой вопрос обжёг мою голову где-то изнутри. Облака действительно двигались против ветра. Да, они плыли назад, как выразился мой друг. Но Лавреше я задал совершенно другой вопрос:

– И что это означает?

– Только одно: совсем скоро выпадет снег. Всё сходится воедино. Видишь, и вороны с ума посходили, – каким‐то торжественным голосом ответил он. Совсем как завуч на школьной линейке.

Я сглотнул слюну. Похоже, снова-здорово. Вылупился ещё один человечек. Вопрос я задавал Лавреше, а ответ получил уже от профессора Мавродаки.

– Вот увидишь, – предвосхитила моё «Почему?» свежеиспечённая личность и многозначительно выставила вверх только лишь указательный палец.

Лавреша тут же вернулся в себя, как только из дома шумно выбежали двое братьев Пелёдиков. Я тоже сразу забыл все загадочные предзнаменования. Меня уже совсем не интересовали неправильные облака и взбесившиеся вороны. Мы гурьбой бежали на точку.

– Да, прав оказался профессор Мавродаки, – мне казалась, что я это подумал. Оказалось, что произнёс вслух. Правда, негромко и неразборчиво.

– Что? У какой макаки? – мама засмеялась. – Юрик, ты что, не проснулся? Что ты там плетёшь?

– Да так, – ответил я маме и кулаками начал тереть глаза, словно выгоняя из них остатки сна.

Две пары глаз, взрослые и детские, через стекло смотрели на одно и то же чудо. На улице было непривычно светло для такого раннего утра, и уже можно было очень хорошо всё рассмотреть. Но это была лишь часть чуда.

Прямо перед окном у нас росла рябина. В том году она мощно заплодоносила. Причём до этого дерево сильно болело целых два года. Летом, когда деревья по соседству красовались своими пышными зелёными платьями, эта рябина носила только рваные обноски. Скукоженные ржавые листочки лишь клочками облепляли её сухонькие ветки, да и те моментально облетали, чуть только становилось холоднее. С нашей рябинкой тоже произошло своего рода чудо. Она не должна была выжить, но выжила. В конце лета, именно два года назад, отец привёз её в кузове своего ЗИЛа.

– Вот, под дом котлован копали, и её в расход. Не мог такую красоту вам не показать, – отец стоял за бортом самосвала и показывал нам приподнятое со дна кузова дерево. Словно за распущенные волосы, держал он за развесистые ветви молодую рябину.

Отец не преувеличивал, она была действительно запредельно красивой. Деревце было небольшим. Совсем не толстый, аккуратненький и гладкий стволик раздваивался кверху и густо разветвлялся. Благородный серовато-белёсый оттенок основания ствола постепенно переходил в красновато-бурый цвет тонких кончиков ветвей. Крона рябины была до того густой, что если бы кто-то захотел посветить сквозь неё фонариком, у него ничего не вышло бы. Луч затерялся бы, запутался в этих зарослях. Словно шикарная шевелюра на голове у африканской девочки, только не чёрного цвета. Ветви сплошь были покрыты продолговатыми листочками, смахивающими на пёрышки или маленькие пилки с частыми зубцами. Они уже успели местами покрыться лёгким багрянцем, ведь уже пахло осенью. А главным, самым удивительным и поразительным были большущие, ярко-красные гроздья крупных наливных ягод. Много, очень много таких гроздьев. Ветви были ими усыпаны. Гроздья тяжёлые, мясистые. Они тянули книзу лишённое своего места деревце. Отцу составляло больших усилий удерживать его на весу, демонстрируя нам «такую красоту».

– Помню, у нас свиноматка вот такусенькая была, – он кивнул подбородком в сторону рябины, – гном гномом, а постоянно по десять поросят выстреливала.

Мама, вытянув вверх руку и привстав на носки, сорвала первую же гроздь, до которой смогла дотянуться. Залюбовалась ею вблизи. Оторвала одну ягодку и положила в рот. Я тоже захотел. Отодрал от грозди столько, сколько помещалось в моём кулаке, и набил себе полный рот. Стал очень жадно жевать, до того аппетитно смотрелись ягоды.

Мама слегка поморщилась.

– Кисленькая, – сказала она и положила в рот ещё одну ягодку.

Потом мама с отцом смеялись, глядя на меня. Я стоял с опущенной головой и усиленно отплёвывался. Привлекательные ягоды лишь поначалу оказались кислыми, а после – абсолютно невкусными, горькими.

– Надо, чтоб их морозцем побило, тогда они более-менее съедобные будут, – объяснила мне мама.

Отец тоже прервал смех:

– Я попросил Семёныча, чтобы он ковшом под неё поддел. Корни целы. Может, посадим, Нин? Хотя приживётся вряд ли. Но хоть снегирей зимой покормит.

Мама ответила удивительно. Не охая, не рассуждая, очень коротко и спокойно:

– Приживётся, – вот и весь был её ответ.

Бедную рябинку посадили у выходящего из зала окна, там, где у нас был свой маленький огородик. Мне кажется, что причиной того, что она всё-таки смогла зацепиться за свою вторую жизнь, были наши взгляды на неё через то окно. Не постоянные обильные поливы и бесконечные комбинации прикормок и удобрений, а именно взгляды. От одного или от всех нас троих сразу мысленно и вслух много раз посылались ей сигналы сочувствия и подбадривания: «Болеешь, красавица? Ну ничего, выздоровеешь. Обязательно выздоровеешь», «Ну что ж ты, милая, никак твои мучения не проходят. Борись! Давай борись! Не смей сдаваться!»

На третий год наша рябина подарила всем большую радость. В мае она вся покрылась курчавыми шарами белых цветов. Толстые шершни деловито возились в них. В сентябре с неё можно было уже собирать богатый урожай ягод.

Чудо, что случилось в то утро, совсем не было каким-то необычным. Рано или поздно оно произошло бы. Можно сказать, что его даже ожидали. Оно уже случалось и до этого, и не один раз. Много-много раз случалось, и название этому чуду, к которому никак почему-то невозможно привыкнуть, – первый снег. Он всегда самый-самый. Самый желаемый. Самый тёплый. Самый чистый. Самый искрящийся. Самый-самый белый. После снег будет лежать на земле долгие месяцы и уже не сможет так же восхищать, а в конце и вовсе всем надоест.

Это первый снег осветил нашу улицу. Это он отражал от земли слабые лучи от ещё не погасших утренних звёзд. Я увидел в бараке напротив в нескольких окнах тоже раздвинутые шторы и в них тёмные очертания человеческих фигур. Там тоже смотрели на этот самый первый снег. Величественным было его мерцание и безмолвным. Мы с мамой вторили ему – тоже молчали. Мне показалось, что мы целую вечность вот так, молча, простояли у окна.

«Как было бы здорово, если бы снег мог падать не только сверху, но и как-нибудь сбоку», – такая первая мысль проскользнула в мою голову сквозь неморгающие глаза, которые жадно вглядывались в квадрат окна. Там почти всё было белое. Но моему разыгравшемуся детскому сознанию это «почти» очень мешало. Мой ум уже достиг пика удивления и катился вниз, прямо в море своих фантазий. Только они в силах спасти меня от остывания и взметнуть обратно на огненную вершину. «Ещё белого! Ещё белого!» Всё, что подчинялось горизонтали, но обращало лицевые стороны кверху, отдало свои краски снегу. Поверхность земли, крыши домов, дорога, кроны деревьев, верх одинокой ржавой кабины от КамАЗа, валявшейся вечно у противоположного барака, уже не имели своего цвета. Всё, что тянулось к небу, но смотрело только по сторонам, снегу не подчинилось. Стены бараков, стволы деревьев, деревянный штакетник, боковая часть той самой вечной кабины от КамАЗа чётко выделялись на фоне белого разлива. «Незакрашенные цветные пятна. Незаконченная картина будущей зимы».

Мою задумчивую озабоченность прервала мама:

– Есть такая примета: кто не увидит на утреннем первом снеге ни одного следа, у того всю зиму не будет никаких бед.

– Ни одного? Даже от маленькой птички?

– Даже от маленькой птички.

Стекло расплющило мой нос, я начал очень внимательно разглядывать идеально ровное белое покрывало.

– Мам, – позвал я гнусавым голосом из-за всё ещё сплющенного стеклом носа.

– Что? – отозвалась она сверху.

– Надо разбудить папу. Я хочу, чтобы и у него не было бед. Я ни одного следа не вижу.

– Я тоже. Да, надо его разбудить, – мамина рука взъерошила волосы на моей макушке.

Я поднял на маму голову. Она смотрела на меня и улыбалась. Её глаза отсвечивали в сумраке маленькими искорками.

– А ещё можно попросить у первого снега, чтобы сбылось желание, – почему-то загадочным шёпотом произнесла мама, как будто для того, чтобы никто больше не услышал.

– Как это? – сам не заметив того, тоже шёпотом спросил я.

– Нужно про себя загадать желание и съесть первый снег.

Я тут же задал следующий вопрос, на который мама рассмеялась в голос:

– Сколько съесть?

Ещё смеясь, мама мне показала пальцами щепоть:

– Ну вот столько, я думаю, хватит.

У меня вспыхнули щёки и широко открылись глаза от нетерпения.

Мама это заметила. Она спросила:

– Ну что, есть у тебя желания?

– Да, да, да, – оттарабанил я и вдобавок ко всему почувствовал, как взмокли мои ладони.

Мама с торжественным видом открыла оконную форточку.

– Ой-ля-ля! Прошу вас, – величественно произнесла она и протянула ко мне руки. Я догадался, что она хочет меня приподнять к форточке, и повернулся к ней спиной. Мамины руки подняли меня за подмышки и поставили на узкий подоконник. Ледяной воздух обжёг моё лицо. Я высунул на улицу голую по плечо руку и стал тянуться. Снег я снял с ближайшей к окну рябиновой грозди. Белой пушистой шапочкой лежал он на ней. Ещё даже не спустившись на пол, я его съел.

У меня было о чём попросить у первого снега. Маме тоже досталась её щепоть. Потом мы разбудили отца, чтобы он не смог проспать чудо и зимнее счастье. И только потом прилетели те пьяные свиристели.

Первая птица ударилась о стекло совсем рядом с открытой форточкой. Чуть-чуть бы левее, и она залетела бы к нам в комнату, а так, звякнув стеклом, упорхнула куда-то в сторону. Мы и не поняли сначала, что это было. Словно кто-то бросил в окно камешек. Ещё одна стукнулась выше окна в дощатую стену. Эту птицу мы уже рассмотрели хорошо. Она свалилась после столкновения со стеной прямо под нашу рябину. Ей, по-видимому, здорово досталось. Сначала она вообще лежала неподвижно, лапками кверху. Птица не была маленькой, как воробьи или синички. Я успел заметить у неё раздутое серо-розовое пузо, ярко-жёлтый кончик хвоста и чёрное горло под маленьким клювом, прежде чем она очнулась. Да, к нашей радости, голова у неё оказалась крепкой. Пару раз шевельнув лапками, она резко вскочила на них, но не улетела. Начала медленно кружиться то в одну, то в другую сторону, словно давая нам хорошо рассмотреть её. Спина у неё оказалась темнее, чем живот. На голове был залихватский хохолок, а ещё она носила на своих глазах чёрную маску, как у Зорро. Такими же чёрными были у неё крылья, украшенные белыми и жёлтыми полосками, и хвост, кроме самого кончика.

«Как же она называется?» – подумал я, восхищённый никогда прежде не виданной чудо-птицей. Первым, кто произнёс её имя, был отец, но не все его слова мне были понятны.

– Свиристель. Наклюкался с утра пораньше, а ведь даже не выходной. Пьяница, – отец почему-то засмеялся, хотя я не услышал ничего смешного, и махнул рукой в сторону окна.

Кружащаяся птица окончательно пришла в себя и вспорхнула в небо. Мама пошла на кухню готовить завтрак, но уже через секунду вернулась на мой восхищённый и немного напуганный крик:

– Мама, мама, иди сюда! Что с ними?!

Мой вопрос был о птицах. Стая точно таких же свиристелей, что совсем недавно чуть было не пробили нам стену и не разбили окно, обрушилась на наш огородик, на нашу рябину, на наш барак. Это была очень шумная туча странно ведущих себя птиц. Они бились в окно, в стены, в штакетник, барахтались на земле и кружились по замысловатой спирали в воздухе. К нам в форточку летело их оглушительное «свирири-свирири». Красные мелкие крошки и брызги летели во все стороны от нашей рябины. Птицы жадно клевали ягоды. Не был больше снег под ней белым, и сотни птичьих следов-треугольничков истоптали его. Мы успели вовремя. Мы видели его нетронутым и абсолютно белым.

После прошедшей без особых происшествий зимы мне купили новый «Орлёнок». Не зря я ел снег. Моё желание и правда исполнилось!

Седьмой образ. Акела промахнулся

У Мурого был родной младший брат. Вроде как родной, но уж сильно был он не похож на самого Мурого. Звали его Коля, а прозвище он имел Коля́ – «я» было ударным. Росточка он был невысокого, меньше своих одногодок, и так же, как Мурый, по-цыгански черняв. Но как чёрный кот схож с чёрным псом, так и у этих родных братьев что было общего, так это их инородная смуглость. Разных пород они – это сразу было видно. Разными путями и ходили. Если один шёл налево, то другой нарочно направо. Коля хромал на одну ногу. Он был инвалид с детства. Правая нога его была заметно короче левой. В довесок к короткой ноге он ещё сильно шепелявил. Только вот этими двумя недостатками и отличался от всех остальных. Да и недостатки ли это были? Во всяком случае в то время они нами совсем не замечались. К его шепелявости мы давно приспособились и без особых проблем понимали, что он болтает, а хромота ничуть не мешала ему самому участвовать во всех наших уличных забегах и скачках. А что ещё надо? У Коли со временем выработалась даже особенная техника бега – подпрыгивающе-загребающая. Техника эта, надо сказать, очень даже приносила свои плоды. Он мало от кого отставал. Да, кто первый раз видел его бегущего, тому было очень смешно. У нас же его особый бег не вызывал даже улыбки. Давно все привыкли. У Коли был особый талант, очень ценимый в среде мальчишек. Он был невероятно меткий. В каменных войнах, ведущихся с частой периодичностью на улицах Черешенок, Коля был одним из лучших стрелков. Настоящий снайпер. На теле многих врагов он оставил синие отметины, а то и кровавые, если попадало по голове. Но что служило его даром, было и его несчастьем. Войны непременно когда-нибудь заканчивались, и на улицы приходило хоть и временное, но всё же перемирие. Можно было уже совсем не опасаясь сходить в одиночку на другую улицу. Тут и там уже замечались смешанные шайки из ещё недавних противников. У Коли такой возможности – одному спокойно пройтись по чужой территории – не было никогда. Даже если он и сам желал мира, то война никак не хотела его отпускать, и виной тому были его меткие руки. Особенно частный сектор, даже в самые тёплые времена с бараковскими, не желал принимать в свои компании знаменитого каменного снайпера. Коля не заходил на их территорию, кроме как во время наших налётов на них, и не сильно-то и расстраивался из-за этого. Он обитал на трёх барачных улицах, где был настоящей звездой. Здесь он был всегда свой. Коля так же отлично владел и другим оружием. Точно попадал в цель из обоих видов рогатки: той, что стреляет камнями, и той, что шпонками. Также он редко промахивался из самострела, в качестве патронов к которому использовался сухой горох.

На страницу:
5 из 6