bannerbanner
Кетополис. Мое имя никто
Кетополис. Мое имя никто

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Шимун Врочек, Грэй Ф.Грин

Кетополис. Мое имя никто

Пролог

Океанский бриз рвет полы черной морской шинели.

Светает. Утоптанная трава, рядом – обрыв, волны бьются о серые камни. Летят брызги. «О скалы грозные дробятся с ревом волны».

Офицер бросает шинель на руки вестового, остается в мундире. Без перчаток пальцы занемели, мерзнут. Офицер дышит на них. Белесый пар улетает в сторону. Холодно. Секундант Тушинского в черном сюртуке, в плаще, в шляпе, которую придерживает рукой. Худое костистое лицо. Делайте п-поправку на ветер! – говорит секундант офицера. Тушинского все нет. Наконец, слышен шорох колес и рокот двигателя, шумный свист пара. На дороге, ведущей из города, появляется черный мобиль на резиновом ходу. Шофер в коже, в круглых очках, насмешливо улыбается. Кабина за ним закрыта темными шторками. Машина дребезжит на камнях, лихо разворачивается, испускает гудок. Стравливает пар. Смех. Женский, грудной. Звучит насмешкой? Нелепо, странно. Секунданты переглядываются.

– Где д-доктор? – спрашивает секундант офицера у секунданта Тушинского. Тот молча качает головой. Не знаю. Секундант офицера срывается, бежит к стоящей вдоль обрыва веренице машин. Ветер доносит его сорванный нервный голос:

– Где доктор? Ах, б-боже ты мой!

Тушинский все не выходит. Опять смех. Наконец ведут доктора. Он цапельно перебирает ногами. Кто-то открыл шампанское – слышен хлопок, голоса: о! за вас! за вас друзья! Доктор пьян. Это худой старик в цилиндре. Белые усы и борода клинышком. У него брюки в тонкую полоску, выше щиколоток, тусклые лакированные ботинки. Доктора держат под руки. Один из людей отделяется от группы и бежит к офицеру. Это его секундант.

– Где п-пистолеты?! – нервничает секундант.

– А кого убили? – спрашивает доктор с интересом.

Издалека, от города, доносится первый удар – медленно раскатывается в стылом воздухе. Офицер поднимает голову. Бьют часы на ратуше. С заминкой – гораздо ближе – начинают бить часы за старым портом. Бомм. Бомм. Боммм. Размеренные низкие удары, усиленные эхом. С английской четкостью отстукивают положенное хронометры далекого адмиралтейства. Офицер считает: шесть, семь… С последним ударом дверь мобиля распахивается, на подножку встает человек. Это стройный мужчина в модном пальто. Он изящно откидывает руку с папиросой, замирает так. Тушинский!

– Эффектно, – говорит кто-то за спиной офицера. Порыв ветра разрывает аплодисменты в клочья. Тушинский раскланивается.

– Я не опоздал? – разносится его мягкий голос.

– Вовремя, – говорит офицер хрипло. Тушинский вздрагивает.

Секунданты ведут переговоры. Офицер поднимает взгляд. Небо – сырое и серое. Парусина, провисшая от дождевой воды.

Над побережьем вытянутым пятном плывет дирижабль. Трансокеанский, с материка. Если повернуть голову, то вдалеке, за рядами крыш видно ледяную иглу Хрустальной башни – воздушного вокзала. Но офицер этого не делает. Офицер закрывает глаза.

…Цеппелин занимает полнеба. Брюхо у него серое и грязное. Раздувшаяся туша. Он медленно приближается к причальной башне. Это один из верхних этажей. Цеппелин движется медленно. Наплывает. Лица людей за стеклом. Р-раз! Рты раскрываются одновременно – люди кричат, но не слышно ни звука. Внезапная глухота. Отражение цеппелина движется в стекле. Дирижабль так огромен, что рассудок тянется, словно резиновый.

Вытянутое тело с надписью «LES TRANSPORTS NATIONAUX aériens» втискивается в башню. Стекло крошится. Кронштейны гнутся и стонут. Маленькие люди начинают судорожный бег. Их фигурки мечутся и дергаются.

Взрыв. Вспышка. Стена разом лопается. Плиты хрусталя выскакивают из створок и летят вниз. Ниже, ниже, ниже – до самой земли. Здесь стриженая трава и посыпанные песком дорожки. Плиты беззвучно падают и так же беззвучно разбиваются. Осколки медленно проносятся перед лицом дамы с белым зонтом, протыкают насквозь собаку, человека в рединготе, летят дальше. Черные росчерки крови летят вслед.

Офицер стоит и смотрит. Вспышка – почему-то серая – вспухает на башне. Это видно издалека. На тонкой ножке вырос чудовищный нарыв. Весь Кетополис смотрит на это.

И ни звука.

Офицер открывает глаза. Возвращаются смазанные голоса и шум ветра. Грохот прибоя, далекий смех. Хлопки шампанского. От вереницы машин тянутся к месту дуэли любопытные. Офицер поводит плечами, морщится.

К нему подбегает бойкая журналистка:

– «Огни Кето», позвольте представиться, меня зовут… господин лейтенант! да постойте же!

Офицер отмахивается.

Секундант Тушинского беседует с Тушинским. Секундант офицера стоит неподалеку. Доктор привалился к его плечу и дремлет.

Суровый господин с жесткими пшеничными усами. Перед ним – раскладной пюпитр для письма, бумага и чернильница со стеклянным витым пером. Налетает ветер, воет, теребит бумагу, но листки не уносит, бумага закреплена. Господин в летах, грузен. Спокойствие и равнодушие.

Он держит в руках луковицу часов, цепочка уходит под жилет. Господин защелкивает часы и убирает в жилетный карман.

Этот важный господин – распорядитель дуэли.

– Господа… господа, прошу ко мне! – повышает голос распорядитель, чтобы перекрыть вой ветра. – Начинаем.

Он зачитывает вслух, о чем договорились секунданты, подводит итог:

– Был выбран поединок на пистолетах. Что ж, вполне ожидаемое решение. Остались некоторые формальности… Каким оружием желаете воспользоваться? На ваш вкус, господа: дуэльный набор от Мортимера – рекомендую, классика! – или превосходная пара галлийской работы. Что выбираете? Господин актер, слово за вами.

– Я бы предпочел револьверы, – говорит Тушинский. – Если позволите.

Молчание. Лица секундантов вытягиваются, но распорядитель невозмутим.

– Ваше слово, господин лейтенант?

…мертвый, раздувшийся дирижабль, выброшенный на берег. И чайки кружат над ним.

– Согласен.

– Прекрасно, – распорядитель даже не моргает. – Благодарю, господин актер. Тогда, я считаю, будет справедливым, если ваш противник выберет дистанцию. Какую дистанцию предпочитаете? Господин лейтенант!

Офицер поводит плечами.

– Простите?

– Дистанция, господин лейтенант?

– Тридцать шагов, – голос звучит низко и хрипло, как от недосыпа.

Распорядитель кивает: все по кодексу. Потом говорит:

– Господа, позвольте осмотреть ваше оружие.

Негромко щелкает застежка кобуры. Офицер протягивает револьвер рукоятью вперед. Черные каучуковые накладки, вороненый металл, в предохранительное кольцо продет витой шнур. У офицера – побелевшие пальцы, неровно обгрызенные ногти. Револьвер Тушинского из светлой стали, рукоять украшена перламутром. Секунданты осматривают оружие, диктуют распорядителю по очереди – тот записывает:

– Револьвер системы Лебеля, калибр восемь миллиметров. Ствол длинный.

– Револьвер системы Кольта, морской, калибр девять. Ствол средний.

– Неравноценно, господа, – говорит распорядитель, закончив писать. Револьверы лежат перед ним на раскладном деревянном пюпитре: блестящие металлические рыбины. – Неравные условия. Что будем делать?

Тушинский открывает рот… Офицер резко дергает головой: неважно. Тушинский переводит движение губ в многозначительное «о!».

Некоторое время распорядитель молчит, внимательно смотрит на противников. В пшеничных усах гудит ветер. Глаза светлые и неподвижные – точно из стекла.

– Должен предупредить, господа, – произносит распорядитель наконец, – что выяснившиеся обстоятельства придают дуэли статус «исключительной». Вы знаете, что это означает?

– Это означает, – продолжает распорядитель, игнорируя возмущенные возгласы секундантов, – что суд чести может счесть условия и итог поединка сомнительными, что, в свою очередь, приведет к судебному разбирательству. Вы меня понимаете?

Глухой рокот волн. Вой ветра.

– Да, – говорит офицер.

– Да, – Тушинский. – И стала буря…

– И у вас нет возражений?

– Нет.

– Нет.

– Ваше право, – заключает распорядитель. – Однако мой долг – внести изменения в протокол. Извольте дать мне несколько минут…

Прежде чем встать к барьеру, офицер в последний раз оглядывается. Скальный обрыв, волны бьются о камни. Водяная пыль. К городу ведет дорога – зигзагом; вдалеке виден маяк Фло и – гораздо ближе, темным конусом, с головой в облаках и тумане, маяк Тенестра.

Часть

I

1.

Имя

Зовите меня Козмо.

Мое имя никак не переводится, и искать в библии значение его бесполезно. Разве что кроме одного – мои родители, как вы уже, наверное, догадались, безумно любили оперу. Иногда мне казалось, что они любили оперу больше, чем меня.

Сейчас, пройдя путь от точки А до точки Б, получив пулю в левую руку и станцевав танго (вы о нем еще узнаете), я могу сказать: так и есть. Я не входил в круг родительских интересов. Наверное, когда у них появился я – красный и сморщенный, орущий благим матом – родители сходу предрешили мне карьеру оперного певца-баритона, но – просчитались. Любимца публики из меня не вышло. Певца, к счастью, тоже.

Из меня, в общем-то, не вышло даже приличного баритона.

– Ааааа! – кричу я, размахивая руками. Голос мой звучит чисто и красиво – как только может звучать голос восьмилетнего мальчишки. Я бегу по песку в белой матроске, в синей шапочке с бомбоном; из-под моих ног вспархивают откормленные чайки. В голове шумит ветер и прибой. За моей спиной – песчаный пляж, вдалеке – белая парусиновая палатка. Идиллия. Там моя мама читает сочинение госпожи Шелли, а отец дремлет в шезлонге, надвинув на глаза панаму и уронив руку с подлокотника. Волна пенно накатывает на песок, убегает, шипя и огрызаясь. Пальцы отца недавно что-то сжимали, теперь между ними струится вода. Я как наяву вижу эту картину: под зеленоватой толщей остаются белые исписанные страницы. Кажется, это какое-то очередное либретто…

Маму зовут Гельдой, отца – Константином. Она  социалистка, он регуляр-инженер с Механического, делает боевых автоматонов.

Вроде бы все рассказал?

Ах, да. За мной по песку гонится нянька.

Я на бегу поворачиваюсь и показываю язык. Няньку зовут Жозефина, она галлийка из Прованса. Сейчас я назвал бы ее хорошенькой, тогда считал, что она дура. В общем, уже в том возрасте я подозревал, что все мои беды будут от женщин.

– Ааааа! – кричу я, когда разозленная девушка наддает и хватает меня за шиворот…

– Да, – говорю я спустя семнадцать лет. В глотке моей, вероятно, умер кто-то простуженный. Тушинский улыбается – господин актер улыбчив и отменно вежлив – как вежливы мертвецки пьяные люди. Гений, говорят мне. Он, несомненно, гений. Голоса плывут в свете газовых рожков, искривляются желтыми полосами. Генрих, повторяет Ядвига настойчиво. Имя тяжело опускается на дно. Я молча смотрю. Ядвига сегодня в иссиня-черном платье, и прекрасна настолько, что я едва могу дышать. В изгибе ее шеи – бог. По крайней мере, я не видел лучшего изображения бога.

– Козмо, скажите хоть вы! – Ядвига поворачивается ко мне.

…У меня и сейчас перехватывает дыхание.

– Козмо?

Кажется, время не властно над двумя вещами – оперой и человеческой глупостью. Как двести лет назад певцы разевали рты, выводя «ля», так и сейчас некто вроде меня открывает рот, чтобы стать похожим на большую рыбу.

Спустя много лет я сижу здесь, на веранде, набросив на плечи китель с контр-адмиральскими эполетами, и вспоминаю. Ноги мои босы, нагретое дерево под пятками, а я смотрю, как вниз по течению шлепает катер, брызги солнца летят с колес. Протяжный гудок возвещает о прибытии. Рано они сегодня. Я щурюсь, смотрю на солнце. Рано. Еще и одиннадцати нет. Под веками пылает красным. Что ж, поиграем в жмурки, Козмо Дантон, господин контр-адмирал, которого не существует. Я привычно потираю шрамы на запястьях. Как они выглядят? Кто побывал на каторге (или прочитал хотя бы один графический роман в бумажной обложке – что полезнее) знает, как они выглядят… Ну, как следы кандалов.

В тот вечер, открыв рот, я сказал:

– Пани Заславская, будьте моей женой.

Наверное, я был смешон – влюбленные обычно смешны.

– Козмо… ну зачем вы?

Хороший вопрос. Я вижу: рядом шипит граммофон. Звук – блестящий, жестяной, свернутый в раструб – бьется в замкнутом пространстве. Стены гостиной. Темный орех, резные панели – рельеф их словно вдавлен в мой мозг. Еще вижу: стук каблуков, скрип паркета, отблеск света на бокалах. Смех. Сладковатый запах хороших папирос и плохих  манильских сигар. Я щурюсь. Кажется, глаза совершенно пересохли…

Сейчас, прожив на свете больше полувека, пройдя мор, глад и встречу с родственниками жены, я понимаю: есть слова, которые не стоит произносить. Это как в танго – прежде чем сделать шаг, нужно встретиться взглядом. И чтобы ответили «может быть». Иначе будет не танец, а неловкость и насилие. Например, если сказать без всякой подготовки: я люблю тебя – результат предсказуем.

Или: предлагаю руку и сердце…

Понимаете?

Это вынуждает другого быть жестоким. А это мало кому понравится – быть таким жестоким бескорыстно.

…Впрочем, Ядвига оказалась милосердна. Она дала мне возможность снять свои окровавленные трупы с ее бастиона.

– Козмо, милый, вы как всегда шутите!

Если бы. Я стою перед ней, лицо горит как обожженное. Уши мои пылают. Кажется, прислонись я сейчас к деревянной панели, останется выжженный отпечаток.

– Я не шучу. Впрочем, как вам будет угодно, – я кланяюсь.

– Козмо!

Я ненавидел её тогда. Ненавидел всю – от цвета глаз до вышивки на платье. Целую вечность мне казалось, что сейчас я её ударю… А потом вечность закончилась, и мне стало все равно.

Так бывает после выстрела.

Иногда, проводя учебные стрельбы, я командую: приготовиться, залп! В башне – ровное гудение электричества. Спусковая педаль уходит из-под ноги. Гальванер кивает и замыкает рубильник. Секунду ничего не происходит. Затем (БУМ!) рывок в сторону; казенная часть орудия – серо-стальная, огромная, как свисающий зад слона – уходит назад. Удар настолько мощный, что его не воспринимаешь сознанием – просто мир вокруг в одно мгновение сдвигается, застывает… расслаивается на прозрачные пластины… собирается и бежит дальше. Но уже по-другому. Мир изменился. Пара чугунных болванок, несущихся с бешеной скоростью, его неуклонно меняет. И где-то вдалеке, рядом с учебным щитом-мишенью, через несколько секунд вырастут фонтаны воды.

– Перелет! – говорю я, оглушенный. – Поправка…

На губах – кислый вкус горелого пироксилина.

…Единственное, что мне в тот момент хотелось – подойти к кушетке и лечь лицом вниз.

– Не уходите, прошу вас, – сказала Ядвига, неправильно истолковав мой взгляд. Или правильно. Положила руку на мою, сжала. – Побудьте со мной сегодня.

Женщины.

…Зря она беспокоилась, пускать пулю в висок я не собирался. Не дождетесь. Есть нечто непоправимо пошлое в том, чтобы выплеснуть мозги на стену. Даже если кажется, что под черепной костью у тебя – не живое серое вещество, а гипсовый муляж из кабинета анатомии. В бытность мою гардемарином, мы стащили такой и подбросили в койку нашему товарищу. Думали, он закричит, а мы посмеемся. Он не закричал. Он как-то очень тихо и серьезно сказал «мама» – так, что у меня мурашки по телу побежали. Озноб в затылке.

Впрочем, мы все равно смеялись. Идиоты.

Ядвига сказала: не уходите. И я остался у её ног истекать кровью.

Тот вечер.

Больше тридцати лет прошло, а я помню: танцующие пары, стук каблуков, рассыпающийся мелкими бусинами женский смех – есть такая сиамская игрушка, «дождевое дерево», которую переворачиваешь и кажется, что внутри – целый ливень. Я стою под звуками этого смеха, цветные бусины скатываются с моих плеч и разлетаются по полу. Коньяк обжигает горло. Побудьте. Я тяну бокал за бокалом. Со мной. Глоток за глотком. Сегодня.

– Козмо?

…Вколоть бы эфир под кожу – и все хорошо.

– Вы не видели Генриха? – Ядвига смотрит на меня и говорит: – Кажется, вам уже хватит, Козмо. Сколько вы выпили?

Комната передо мной покачивается. Меня окружают милые и приятные люди.

– Все прекрасно, пани. Вам помочь?

Красный ковер. Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж – вернее, бегу. Боль внутри не отпускает. Я уже знаю, почему Яда мне отказала. Конечно! Еще бы! Лучше быть любовницей знаменитого актера, чем женой моряка. Это же просто. А ты, Козмо – идиот. Мелькают ступени. Одна, хитрая, пытается выскочить из-под ноги. Врешь! Я с размаху припечатываю её каблуком – раз! – и продолжаю бег. Всего лишь. Обида напоминает изжогу от коньяка…

Впрочем, это, наверное, и была изжога.

Наконец, я достигаю вершины. Оглядываюсь. Из ниши белый гипсовый амур таращит на меня невидящие глаза. Смотрю вправо, влево. Длинный коридор с десятком дверей – белых, красных и даже, кажется, одна синяя.

Так. И где мне его искать?

Снизу раздаются: музыка, голоса. Я начинаю поиск.

За третьей по счету дверью я натыкаюсь на целующуюся парочку – она выгибает спину, бедро, струящееся розовым шелком, мужская рука, лежащая на нем. Пардон, простите, эскюз-муа – выхожу и только тут вспоминаю, что не разглядел лица кавалера. А если это Тушинский? Возвращаюсь. Мужчина в ярости поворачивается: «Опять вы?! Идите к черту!» Нет, кажется не он. Девушка, чуть откинув голову, смотрит на меня с интересом. А она ничего. Я говорю: «К вашим услугам» – чудовищно низким голосом, глядя ей в глаза, и выхожу. За моей спиной вибрации кругами расходятся по комнате и затихают в обтянутой розовым груди.

…Все-таки из меня мог бы получиться приличный баритон.

Стою в коридоре.

С минуту пытаюсь сообразить, что меня все-таки беспокоит. Что-то здесь определенно не так.

Потом понимаю.

Конечно! В чертовом доме слишком много комнат.

2. Любовь

Давайте поговорим о любви.

Мою няню зовут Жозефина. Типичная галлийка – темные глаза, тоненькая, шатенка. Отцу она нравилась. Были они любовниками? – не думаю, для этого отец был слишком хорошо воспитан. Но нравилась ему несомненно. Я помню его неловкие-почти-ухаживания, мимолетные взгляды. Впрочем, тут я отца не виню. Пустая оболочка Гельды Дантон к тому времени уже никому ничего заменить не могла – ни мне мать, ни отцу жены.

Впрочем, я забегаю вперед.

Жозефина.

Она стала моей первой любовью.

Да, я догадываюсь, что вы хотели спросить.

Нет, тут другое.

Воспитанные девочки – рыжие кудряшки, платья с оборочками – не в счет. Даже если мужчине всего одиннадцать лет, у него должны быть легкие увлечения…

– Знаешь, папа, я влюбился. Не знаю, как это произошло. Просто случилось. Не знаю, как произошло. Просто так получилось. Я влюбился.

Сказал мальчишка, мой ровесник. Для меня это было новостью – такая откровенность.

И такие чувства.

В нашей семье это было не принято. В нашей семье обожали оперу, могли признаться в любви к Вагнеру или Фолетти, рассуждали о психологической составляющей роли Аделиды (она его любит! нет, не любит) – и все. Слово «любовь» я слышал в основном где-то рядом со словом «либретто».

– И все же она… – говорила мама.

– Да что ты!

В беседе родителей я принимал посильное участие – насуплено молчал или корчил рожи.

Теперь у меня появилось другое занятие. Иногда Жозефина садилась за рояль, играла она неплохо (хотя и не хорошо). Я занимал место, чтобы видеть ее затылок или тонкий галлийский профиль, склонившийся над тетрадью. Завиток. Нежные пальцы. Я смотрел и иногда забывал, что должен вести себя как юный каннибал – иначе на меня обращают внимание.

В изгибе ее шеи мне чудился бог.

Однажды я подарил ей два романа за авторством Томаса Ясинского, из купленных мной (на деньги, взятые у отца) и уже прочитанных. Капитан Морской Гром, легендарный герой графических романов, в этих книгах искал сокровища Толкоттовой бездны и спасал дикарскую принцессу от древнего морского чудовища.

Хорошие книги.

Та, что про принцессу, нравилась мне больше.

В едва намеченном грифелем женском контуре мне чудились какие-то особые переживания.

Отец посмотрел на меня сквозь стекла очков:

– Вам не кажется, молодой человек, что вы слишком торопитесь? – он выдержал паузу. – Ваша мать, кажется, эти романы еще не читала?

И мне, сгорая от стыда, пришлось идти к няне, забирать толстенные тома. Это было страшно. Я что-то бормотал, был неловок и фантастически неуклюж. Уши светились, точно огни в ночи, видимые за сотню морских миль. Левое – маяк Фло, правое – в облаках и тумане – маяк Тенестра.

Жозефина смотрела с пониманием. Дура!!!

Выйдя из ее комнаты, я в ярости швырнул романы на пол и, задыхаясь от ненависти, начал топтать. На тебе, на! Еще! В глазах стояли слезы.

В общем: знаешь, папа, я влюбился.

3. Ссора

Некоторое время я с интересом разглядываю коллекцию метел, швабр и различных приспособлений для уборки. Автоматический полотер сверкает новеньким блестящим боком. Пахнет сыростью и какой-то химией. Закрываю. За синей дверью Тушинского тоже нет – разве что он гениально вошел в образ жестяного ведра.

По коридору мне навстречу идет Ядвига. «Горничная видела его с бутылкой джина». Здесь, наверху? Она кивает. Генриху сейчас трудно, говорит Ядвига, нелады с новой пьесой. Он переживает, что может испортить роль. А у него завтра в полдень генеральная репетиция. Слышали об этом? Последний прогон перед премьерой.

– Да, – говорю я. – Конечно.

Завалит роль? Тушинский?

На первом этаже шум становится громче.

– Яда, дорогая! – кричат снизу. – Что же вы? Идите к нам!

Вечера «у Заславской» пользуются популярностью – в первую очередь из-за репутации хозяйки. Но еще и потому, что гостям здесь редко дают скучать. Ядвига раздраженно дергает бровью.

– Не давайте ему пить, Козмо. Пожалуйста.

Взрыв смеха. Возгласы. По лестнице поднимается человек с мелким лицом и большими залысинами. В петлицу смокинга вдета красная роза – такая яркая, что у меня начинает болеть мозг. Как будто кто-то надавливает на него большим пальцем.

– Ядочка, солнышко, мы вас заждались, – говорит залысчатый с капризным упреком. На руках сверкают перстни. – Разве так можно? Мы собираемся вызывать дух капитана Н.Катля, нам не обойтись без вашей сильнейшей психической энергии.

– Почему ж не Байрона? – Ядвига спокойна: ни тени раздражения в голосе. – Договаривались кого-нибудь из поэтов.

Залысчатый сморщивается, как лимон.

– Ядочка, ради кальмара, еще скажите – Сайруса Фласка! Тут от живых поэтов не знаешь, куда деться, зачем же вам мертвые… Солнышко, я прошу вас. – он тянет вялую руку. – Пойдемте. Я… я, можно сказать, настаиваю.

Мерзкий тип.

– Послушайте, любезный, – делаю шаг вперед. Нависаю над перилами и макушкой с залысинами. Человек пригибает голову, глаза становятся кроличьи. У меня рост метр девяносто, а взгляд поставлен на «арктический холод» – с матросами иначе нельзя, съедят.

– Козмо, не надо, – она кладет руку на мою. Что-то сегодня все повторяется. День дежа вю.

Чертова роза начинает пульсировать.

– Антуан, простите меня. Вы совершенно правы… Козмо? – Ядвига поворачивается ко мне. Зеленые глаза умоляют.

– Я все понял. Идите, пани.

Когда она уходит, я стою и думаю: на черта мне сдался этот Тушинский? Сторож ли я сопернику своему? Но я обещал. Пока я размышляю, раздается легкий щелчок – открылась дверь, щелчок – закрылась, затем – звук приближающихся шагов. Кто там еще? Я отталкиваюсь от перил. Гипсовый амур глазами показывает – смотри, дурак, пропустишь. Я поворачиваю голову…

Залп.

Поворачиваюсь всем телом. Мир сдвинулся.

Так бывает после выстрела.

Розовый шелк обтекает ее с плеч до лодыжек. Она подходит, чуть запрокидывает голову – темные глаза.

– У вас есть курить? – говорит она.

Я достаю портсигар. Щелк. Смотрю, как ее пальцы берут сигарету, потом на ее губы. Красиво. Ч-черт, не могу избавиться от ощущения, что эти губы целовали многие и многие мужчины… до меня.

Чиркаю спичкой.

– Что это? – она складывает губы трубочкой и выпускает дым. Медленно, глядя мне в глаза.

– Русские папиросы. Хороший сорт.

Бумага не истончается, как в американских сигаретах, а именно горит – неровно, большими кусками. В этой грубости какой-то особый шик. Пепел летит вниз, кружится, падает. Кроваво-красная помада – страсть.

Мне нужно идти.

– Русские? – переспрашивает она.

– Подарок друга. Он уехал.

Идти. Я обещал. Вместо этого я говорю:

– Куда подевался ваш… ээ… компаньон?

Она невозмутимо:

– Мой любовник, хотите сказать? Он спит. Не желаете прокатиться? У меня под окнами мобиль.

Коридор начинает раскачиваться – слова, слова. Забыл, кем ты увлечен, Козмо? Почти. Когда в голове туман, легко потерять направление.

На страницу:
1 из 3