Полная версия
Третий ребенок Джейн Эйр
– Бабушка, да это не то село, это город такой во Франции… Париж…
– И что, и прямо из этой самой Франции за парнишонкой и примчатся? – подозрительно сузила глазки бабка. – Чегой-то сомневаюся я, однако…
– А вы не сомневайтесь, бабуля, – грустно проговорил Иваненко. – Оттуда как раз и примчатся. Бабка у него там живет и тетка родная. Так что, сами понимаете, мы им мальчика предъявить должны. Мне начальством приказано забрать его у вас, конечно… Только как я его забирать должен? Силой отдирать, что ли? Вон он как вцепился…
Осторожно, как к дикому зверьку, он протянул руку, решив, видимо, погладить Отю по голове, но тот взбрыкнул от одного лишь легкого прикосновения и забился в Таниных руках так нервно-лихорадочно, что бедному Иваненко ничего и не оставалось, как руку побыстрей отдернуть да поспешно отскочить в сторонку. Лицо его приняло совсем уж уныло-потерянное выражение, длинные руки безвольно и виновато обвисли вдоль тела, вроде как ни к чему больше и не пригодные.
– А вы так и объясните вашему начальству, что мальчик с вами не пошел, – торопливо заговорила Таня, на всякий случай отойдя вместе с Отей от Иваненко подальше. – И вообще, не сегодня же они, эти родственники, приезжают? Не сейчас же?
– Нет, не сегодня. И не сейчас, а завтра к вечеру. На сегодняшний рейс они уже не успели.
– Ну вот, видите… А до завтра еще дожить надо…
– Ладно, что ж… – с некоторым даже облегчением вздохнул Иваненко. – Если вы не возражаете, пусть у вас до завтра и остается. А я тогда их, родственников, сюда к вам и подвезу. Как говорится, с рук на руки…
В комнату вошла бабка Пелагея с подносом, на котором рядом с кофейником аппетитной горкой высились вчерашние сдобные булочки, ничуть за ночь не зачерствевшие. Умела, умела-таки бабка Пелагея пироги печь по-особому, и время их не брало. Сутки проходят, а они все свежие да мягкие, как час назад из печки вынуты. Видно, и в самом деле наговор какой деревенский знала. Сама она, однако, своих булок и не ела никогда, а предпочитала им магазинные серийные пирожные со сладким жирным кремом. Вот уж воистину – не ценит по достоинству человек свои таланты, как и отечество, бывает, не ценит и очень любит отрицать наличие у себя пророков своих доморощенных…
Иваненко, выпив две большие кружки кофе и умяв с подноса порядочную часть булочек, совсем разомлел, сидел, подперев щеку кулаком, наблюдая осоловевшим взором за Таней, которая за стол так и не присела, а все ходила с Отей на руках от окна к двери, покачивая плавно станом. Если вообще про ее фигуру можно так сказать – стан. Полновата немного была фигура для такого романтического названия. Хотя бабка без устали повторяла, что Таня и не полная вовсе, а справная. Кость у нее широкая, крепкая, в крестьянскую селиверстовскую породу. У них полдеревни такой породы было – все Селиверстовы. Многим девушкам, замуж пошедшим, даже и фамилии менять не приходилось. И мама у Тани была Селиверстова, и папа Селиверстов…
– Ладно, хозяюшки, спасибо за хлеб за соль. Паспорт ваш, Татьяна Федоровна, я вам возвращаю в целости и сохранности. Вот… – выложил он из кармана Танин паспорт в клеенчатом синем футлярчике. – Ну, пойду я, – наконец поднялся он из-за стола. – Хорошо у вас. Как в деревне у бабки побывал. Сейчас бы еще на сеновале спать завалиться…
– А сеновала у нас, мил человек, нету. Уж извини, – развела руками бабка Пелагея. Проводив гостя, вошла обратно в комнату, ворча на ходу сердито: – Пришел зазря, напугал только парнишонку…
– Баб, он опять описался. Надо штанишки с него снять… – тихо проговорила Таня, пытаясь ласково оторвать детские ручки от своей шеи. – И голова у него вся влажная…
– Так это испуг у него, Танюха. Оттого и трясется весь. Его бы к Макарихе нашей сводить, которая испуг да порчу снимает… Помнишь Макариху-то? Ты маленькая еще была, а тебя бык напугал…
– Нет, не помню…
– Так оттого и не помнишь, что Макариха тебя от испуга вылечила. Тебе еще и трех годочков не было, когда он к нам во двор забрел, бык-то. Наставил на тебя рога и пошел, и пошел… А ты стоишь соляным столбиком, рот открыла и кричишь будто. А на самом деле и не кричала вовсе. Мать из дому выскочила, схватила тебя, а ты как полено ровно у ей в руках – ни ручкой, ни ножкой двинуть не можешь. И молчала потом месяц целый, все сидела в уголку, пока я тебя к Макарихе не свела. А потом ничего, отошла. Вот и не помнишь даже…
Так, рассказывая историю Таниного испуга, бабка незаметно переняла из ее рук Отю, ловко стянула с него мокрые штанишки. Малыш попытался было потянуться обратно, да не успел. Ласково шлепнув его по голой попке, она потащила его в ванную, удобно устроив у себя под мышкой, выговаривая чуть сердито, как взрослому:
– Не тянись, не тянись давай… Танюхе завтра в утро на работу идти, больших мужиков да баб всяко-разно лечить да пользовать, а мы с тобой тута вдвоем домовничать останемся… И никто нас с тобой не съест, не бойся. Хватит бояться-то, большой уже мужичище, а боишься…
– Баб, а ты и в самом деле без меня завтра справишься? – неуверенно двинулась вслед за ней в ванную Таня. – Я бы отпросилась на завтра, да мне замены нет. Плановые операции назначены, и ассистировать некому…
– Да не боись, Танюха. Справлюсь. То ли я с малыми ребятенками не важивалась! Вы все, считай, через мои руки прошли. Матери-то вашей некогда было в декретах прохлаждаться, всех мне на руки сдавала, с пеленок еще. Мы вот сейчас водички в ванную наберем тепленькой, Отя у нас искупается, а потом пообедаем чем бог послал да спать с ним завалимся… А ты иди давай отсюдова, не мешай нам. Иди на кухню, съешь чего-нибудь, вон глазищи как провалились, смотреть на тебя тошнехонько!
Глядя, как ловко она управляется с мальчишкой, Таня улыбнулась легко, подумав про себя, что бабка ее впрямь нянька замечательная. И сердце у нее золотое. И жалостливое. Вот недавно, к примеру, такой номер выдала, какого Таня от нее и не ожидала, – взяла и снесла всю свою пенсию в сберкассу, гонимая жалостными призывами телевизионной рекламы помочь заболевшему лейкемией ребенку. И главное, успела так лихо номер счета на бумажку переписать и не ошиблась ни в одной цифре… Тане в тот месяц как раз зарплату сильно задержали, так они все в доме, она помнит, подъели-подгрызли, до самого последнего сухарика, как две церковные мыши в Великий пост.
Подхватив себя за поясницу, она ойкнула, двинулась потихоньку на кухню. И правда хотелось есть. И спина болела невыносимо – надо бы завтра к девчонкам на рентген сбегать…
Глава 4
День тянулся с утра нервно и очень тревожно, не располагая к прежнему и ставшему уже привычным состоянию радостной сосредоточенности, когда полезное время распределено и по часам, и по минутам, и укладываешься ловко в эти часы и минуты, и все у тебя получается так хорошо, так проворно, так, как и надо получаться, когда ты работаешь здесь, рядом с болью и жизнью человеческой. Выбился сегодня из твердой накатанной колеи Танин день. К телефону только раз двадцать сбегала, побросав все дела, и двадцать раз сама себя ругнула за глупую осторожность. Вот зачем, зачем она утром, уходя из дома, телефон отключила? Обрадовалась, что удалось уйти и не разбудить спящих на одной кровати бабку с Отей, вот и решила – пусть еще подольше поспят, чтоб никто их утренними звонками не беспокоил. Теперь пожалуйста – сама дозвониться не может. А вдруг там случилось что? Вдруг мальчишка проснулся и плачет, и бабка Пелагея с ним совладать не может? А вдруг и того хуже – родственники эти из Парижа билеты свои поменяли и прикатили уже с утра? И съездить домой нельзя, пора к операции готовиться…
– Танюш, что это с тобой? – вздрогнула она от голоса выросшего за ее спиной хирурга Петрова. – Ты сама на себя сегодня не похожа. А на лбу у тебя чего? Подралась с кем, что ли?
– Ой, да ни с кем я не подралась, Дмитрий Алексеевич, чего вы… – торопливо натягивая до самых бровей кокетливую шапочку приятного сине-бирюзового цвета, отвернулась от него Таня.
– А звонишь кому все время? Что, влюбилась наконец, да? Хахаля нашла? Так и давно уж пора. Такая дивчина, и все в бобылках…
– Ой, да ну вас… – рассмеялась она грустно. – Уж какая такая дивчина…
– Хорошая, вот какая. Такие девки, как ты, сейчас перевелись. Напрочь выродились, самоуничтожились, исфеминизировались все к чертовой матери…
– А я, значит, того, не иснемини… не исфеними… Тьфу! Словом, не испортилась, значит?
– Ты – нет. Ты у нас знаешь кто? Ты у нас не просто сестра медицинская, ты у нас – сестра милосердия. Раньше-то это вроде одним понятием числилось, а сейчас нет… Сейчас милосердие, Танюха, у людей не в чести. И мы у него тоже не в чести, стало быть. Отвернулось оно от нас. А вот тебя выбрало, не обиделось. Не каждую первую бабу оно к себе в сестры выбирает, уж поверь мне. И даже не каждую вторую…
– Ой, да ну вас, Дмитрий Алексеевич! Как скажете, не подумавши…
Еще раз махнув в его сторону рукой, она быстро пошла прочь – некогда ей было комплименты слушать. Да и не любила она, когда ее хвалили. Тут же заливалась пунцовой краской. И ладно бы красиво как-нибудь заливалась, румянцем алым да нежным, все бы еще ничего. Пунцоветь в этот момент у Тани начинало все без разбору – и лицо, и уши, и шея… Такая вот деревенская привычка, гены селиверстовские, городскому цинизму никак не поддавшиеся…
С дежурства она бежала – в зубах крови нет, как говаривала бабка Пелагея. Это значит, торопливо да испуганно бежала, с трудом вдыхая ядреный, сильно к вечеру подмороженный февральский воздух. А когда увидела около подъезда черную квадратную иномарку, испугалась еще больше. Не останавливаясь, полетела на свой третий этаж да чуть не упала, наступив второпях на полу своей шикарной шубы. Тут же огрызнулось и затрещало по всем швам, возмутилось такому к себе пренебрежительному отношению все шубное нутро – вроде того, не умеешь, деревня, шикарные городские вещи носить, так и не начинай. А то что ж это получается? То под взрыв она в ней лезет, то швы рвет…
Около двери Таня остановилась, чтоб отдышаться немного. Не хотелось как-то влетать в квартиру растрепой с открытым ртом да выпученными от волнения глазами. Заправила под шапочку выбившиеся влажные пряди, положила руку на сердце. Отдышалась. И впрямь, чего это она разволновалась так? Целый день места себе не находила, будто должно произойти с ней сегодня что-то ужасное, жизненно непоправимое… Ну, приехали за спасенным ею ребенком родственники. Так и правильно. Все равно ведь рано или поздно они бы приехали. Почему не сейчас, не сегодня? И какое им должно быть дело до того, что душа у нее изнылась от страха за этого несчастного малыша, как щенка за шкирку брошенного провидением прямо ей под ноги? Изнылась-измаялась за этого Отю с его цепкими ручками-клещиками, с его влажными кудряшками и сердечком, бьющимся под тонкими ребрами так, что кажется, будто оно в ладони у нее лежит, слабенькое и обнаженное, и трепыхается загнанно, и надо обязательно и срочно на него теплом подышать, погладить, побурчать в него ласковыми никчемными словами…
Оправившись и сглотнув волнение, она решительно зашуршала ключом в замочной скважине, открыла дверь, скользнула неслышно в прихожую. Так и есть, гости у них в доме. Родственники за Отей приехали. Из Парижа. Надо же – к ней в однокомнатную хрущевку – и прямо из Парижа… Бабушка Отина, наверное. А кто ж еще может говорить таким сердитым, таким низким и незнакомым голосом?
– …Матвей, будь же мужчиной, наконец! Иди ко мне на руки, внучек! Ну, иди… Я ведь не чужая тебе, я ведь бабка твоя родная…
«Кто это – Матвей? Откуда там Матвей взялся? – испуганно подумала Таня и тут же спохватилась: – Ой, так это же наш Отя… И не Отя, выходит, а Мотя? Матвей, значит?»
– Да какой он тебе ишшо мужчина? Он дите малое, испуг у него сильный! Описался вон… Не видишь, что ли? Тоже, мужчину нашла! – услышала Таня возмущенный возглас бабки Пелагеи. – И не трожь его! Не видишь, боится тебя дите! Убери руки-то свои, господи! Да таких ногтищ и взрослый напужается, а она к дитю с ими тянется!
Подхватившись, Таня быстро рванула из прихожей в комнату, потому как бабку свою в состоянии праведного гнева хорошо знала. Во гневе бабка была яростна и непредсказуема и могла такого наговорить, что потом вряд ли расхлебаешь. И, надо сказать, очень вовремя она в комнате нарисовалась, потому что, судя по увиденной мизансцене, мирные переговоры бабки Пелагеи с Отиной французской бабкой перешли уже в стадию боевых действий. То есть бабка французская, вцепившись в Отину спинку пальцами и впрямь, надо справедливо отметить, с очень уж вызывающим, оранжевым по черному, маникюром, тянула его к себе, а бабка Пелагея пальцы эти с Отиной спины старательно стряхивала, будто пакость какую несусветную от ребенка отгоняла. Таня еще и слова сказать не успела, как мизансцена в мгновение ока поменялась: отпустив из ручек бабкину шею и ловкой ящеркой ускользнув из оранжево-черных пальцев, Отя шустро, словно маленькая обезьянка, перепрыгнул в Танины руки – едва-едва она его подхватить успела, – и вот уже знакомые горячие ручки-клещики плотно обхватили ее шею, и сердечко затукало под рукой пойманной птицей. И Танино сердце тоже зашлось в ответ тревожной радостью, словно его успокаивая – ничего, ничего, я с тобой…
Отя напрягся в ее руках и заплакал тихо, яростно в нее вжимаясь. И Таня бы тоже поплакала вместе с ним, да нельзя ей было. Чего ж она, при гостях-то… Обе бабки, одна насквозь французская, а другая из деревни Селиверстово, встали рядком плечом к плечу и молча наблюдали за этой трогательной сценой. Были они одного примерно возраста – обе порядочно старые, чего уж там. Даже походили друг на друга старостью своей и согбенностью, только внешнее решение старости было у них разное, диаметрально, надо сказать, противоположное. Наверное, каждой из них совершенно справедливо представлялось, что это решение и есть единственно правильное в печально-возрастной этой женской стадии и самое что ни на есть достойное. Для бабки Пелагеи, например, это представление складывалось из аккуратного бумазейного платочка на голове, под который можно упрятать сильно поредевшие седые волосы, из такой же бумазейной то ли кофточки, то ли рубашечки в мелкий синий горошек да из длинной, до пят, широкой складчатой юбки, пошитой «на выход», то есть исключительно для походов в ближайший супермаркет да для посиделок на заветной скамеечке у подъезда. Хотя, надо отметить, скамеечку бабка Пелагея больше своими «выходами» жаловала, а супермаркет вообще недолюбливала за его бестолковую людскую надменность. Потому как «идут все, в глаза друг дружке даже не глянут, смотрят жадно на полки с дорогой едой, будто сто лет ее не евши…».
У гостьи внешнее решение старости было совсем другим, вызывающе-авангардным. Присутствовали в этом решении и откровенно-блондинистый парик, и пудра, клочьями застрявшая в глубоких морщинах – куда ж от них денешься к почтенному возрасту, когда никакие косметические ухищрения-подтяжки уже впрок не идут, – и черный брючный дорогой костюм здесь имел место быть, и тяжелые серьги в ушах, и всякие прочие дорогие украшения в больших количествах. Серьезная такая бабка стояла сейчас перед Таней, вперив в нее тяжелый ревнивый взгляд. Французская, недосягаемая…
– Так вы и есть та самая Татьяна, насколько я понимаю? – прохрипела гостья-бабка прокуренным голосом. – Что же, давайте знакомиться, Татьяна… Меня Адой зовут. Аделаидой.
– Да-да… Очень приятно… – закивала ей приветливо Таня. – А… Как вас по батюшке, Аделаида…
– А не надо меня по батюшке. Адой и зовите. Меня все так зовут. И спасибо тебе, добрая женщина, что ты внука моего спасла. Я уж потом отблагодарю тебя как следует, сейчас не до того просто. Сын у меня в той машине погиб, и невестка погибла. Сиротой Матвей остался…
– Да-да, я понимаю, конечно… Горе такое… – участливо закивала Таня. – А только… Никакой такой благодарности мне не надо, и не думайте даже! Я ведь не из благодарности, просто оно само собой так получилось…
– Да. Конечно. Само собой. Само собой…
Лицо Ады вдруг скукожилось в маленький жесткий комочек и стало похоже на сильно запеченное в печке яблоко, затряслось всеми буграми-морщинами. Прикрыв глаза, она без сил опустилась на стул, зарыдала сухо. Бабка Пелагея растерянно развела руки в стороны, быстро взглянула на стоящую столбом Таню, потом метнулась на кухню и вскоре вернулась, неся перед собой стакан с водой.
– На-ко, матушка, попей водички… – склонилась она участливо над Адой. – Ну, не убивайся уж так… Оно, конечно, шибко страшное дело, деток своих хоронить. Но, как говорится, Бог дал, Бог и взял…
– Мотенька, внучек… Ну что же ты… – отодвинув от себя бабку Пелагею, потянула руки к ребенку Ада. – Я ведь бабушка твоя родная… Иди ко мне, Мотенька…
– Ой, я прошу вас, пожалуйста… – суетливо шагнула от нее Таня, почувствовав, как забился, вжимаясь в нее, мальчик. – Я все понимаю и очень вам сочувствую, но… Нельзя его пока трогать… Вы поймите меня правильно…
– Но как же… Что же мне теперь делать? Не у вас же мне жить теперь! Мне похоронами заниматься надо… – тяжко и трудно, на вдохе, всхлипнула Ада.
– А вы на время его оставьте. Не надо ему туда, на похороны. Он и так потрясение сильное пережил, пусть здесь останется, а?
Ада замолчала, сидела, положив ногу на ногу, горестно задумавшись и слегка покачиваясь. Взгляд ее потух, ушел будто куда-то в пространство, только руки, казалось, жили сами по себе, отдельной от хозяйки жизнью. Руки нащупали висящую на спинке стула сумку, достали пачку сигарет, зажигалку, сунули тонкую длинную сигарету в губы. И пальцы сработали так же автоматически, щелкнули ловко зажигалкой. Пламя долго горело перед ней впустую, пока она не сфокусировала на нем вернувшийся из неопределенности взгляд. Прикурив, она затянулась глубоко и жадно, и выходящий на выдохе дым, казалось, шел изо всех возможных мест – не только изо рта и носа, но и из ушей даже. Бабка Пелагея только сморщилась брезгливо, помахав перед собой рукой. Еще раз затянувшись, Ада заговорила тихо и хрипло:
– Вы знаете, Костя так долго ждал сына, так о нем мечтал… Нина, жена его бывшая, родить не могла, больная была очень. Все предлагала ему компромиссы какие-то, полумеры всякие вроде суррогатной матери… А он своего хотел сына, наследника. Говорил – для кого работаю-то? Денег много, а сына нет… Хотя зачем я это вам все рассказываю? Вам-то какое до всего этого дело…
Отрывистые сухие фразы пролетали через облако табачного дыма, будто с трудом через него продираясь. Будто и не с ними она сейчас говорила, а бормотала сама себе под нос свое что-то, горестное, ей одной понятное. Потом замолчала надолго, затянувшись спасительным дымом так, что вялые щеки совсем провалились вовнутрь, и, выдохнув из себя очередное сизое облако, продолжила:
– Да уж, вам никакого дела до всего этого и быть не должно… Чего это я…
– Ну зачем вы так… – жалостливо проговорила Таня, подойдя к старухе сзади и тронув ее за плечо. – Мы с бабушкой очень вам сочувствуем, поверьте… Вы рассказывайте, пожалуйста! Нам правда есть до всего этого дело, и вам легче будет… Насколько это возможно, конечно…
Ада снова задрожала лицом, потянулась рукой к глазам, отставив сигарету. Потом, будто преодолев что-то в себе, снова затянулась, заговорила короткими отрывистыми фразами, будто хлестала плетью по запоздалой своей материнской виноватости. Фраза – удар плетью. Еще фраза – еще удар…
Из короткого этого и горестного рассказа Таня одно поняла: не особо со своим погибшим сыном Ада ладила. А вернее, вообще не ладила с самого его детства. Все они боролись друг с другом… непонятно за что. Характеры у обоих жесткие, видно, были, непокладистые. А потом сын, став взрослым, взял вроде как в этой борьбе верх над Адой – материально опекать ее начал. Вроде как подавил ее волю. Отправил ее на жительство во Францию вместе со своей младшей сестрой. И содержание на это жительство вполне достойное определил. И поступком этим, по словам старухи, совсем будто от них отдалился. Долго они там, во Франции, ничего о его жизни не знали. Ни как он со старой женой развелся, ни как на малолетке-модели женился… Потом, правда, привез ее один раз в Париж, показал им…
– …Я тогда только глянула на нее, так и подумала сразу: хлебнет он с этой вертихвосткой горя… Ну какая она ему жена, эта Анька? Глупое кудрявое создание… Одно и достоинство, что хитрости много. У таких бабенок вообще хитрости больше, чем ума. Забеременела быстро, вот он с Ниной и развелся. Потом Матвей родился. А какая из Аньки мать, она и сама еще в куклы не наигралась! Мотя с няньками больше времени проводил, чем с родителями. А недавно Костик позвонил мне – забери, говорит, его, у меня здесь неприятности. А я рассердилась. Сам, говорю, дурак, раз на малолетке женился. Не слушал никогда мать – вот и получай, мол… Да и не умею, говорю, я с маленькими, и Мотя меня не знает совсем, и не привыкнет он ко мне… Откуда ж я знала, что неприятности эти вот так вот обернутся? Прости меня, сыночек, прости…
Она снова затряслась в плаче, осыпая пепел с сигареты на домотканый разноцветный коврик. Потом вздохнула глубоко и будто собралась вся. Затянувшись в последний раз, стала оглядываться лихорадочно в поисках пепельницы.
– Давай уж сюда, сердешная, – забрала у нее из пальцев окурок бабка Пелагея. – Пойду в форточку выброшу, чтоб не пахло табаком здеся. Дитю это шибко вредно…
– Ада, а вы оставьте Отю… Ой, то есть Матвея, у нас. Хотя бы на время. Пусть он отойдет немного. А там видно будет, – тихо попросила Таня. И не попросила даже, а будто вопрос робкий задала, не надеясь на положительный ответ.
Ада подняла на нее глаза, переспросила удивленно:
– Как это – оставить? Ты чего говоришь такое, девушка? Как это я внука своего родного и вдруг оставлю неизвестно кому?
– Ну почему – неизвестно кому… Просто в тот момент я рядом оказалась, и… ну как бы вам это объяснить… Он теперь за меня цепляется все время. Может, у него ассоциации какие-то подсознательные возникают… В общем, нельзя его пока отрывать, иначе только хуже сделаете! Оставьте, Ада. Пусть ребенок отойдет немного!
– Да вам-то это зачем? Не пойму я что-то. Он ведь вам никто, чужой ребенок…
– Я не знаю зачем, – пожала растерянно плечами Таня. – Просто жалко его, и все. Да и привязаться я к нему успела. На работе сегодня места себе не находила – беспокоилась очень. Домой бегом бежала…
– Ну, не знаю, не знаю…
– Да вы не сомневайтесь, Ада! У нас ему хорошо будет! А вам все равно пока некогда им заниматься – у вас горе такое…
– Ну что ж, может, и правда… Может, и правда пока оставить, раз вы так… к нему прониклись. Потом я, бог даст, в себя приду и займусь уже его судьбой. А пока что ж, пусть. Недельку-другую пусть у вас побудет. Ну, может, месяц… Только вот условия у вас, конечно, не ахти…
Она оглядела комнату скептически, задержала долгий взгляд и на спинке никелированной бабкиной кровати, и на Танином допотопном диване-книжке с плюшевым на нем покрывалом, и на ярко-красном синтетическом ковре, гордо украшающем стену, и на большой хрустальной вазе на трельяже, празднично переливающейся всеми отмытыми до блеска гранями.
– Да уж, обстановочка… – грустно что-то про себя констатировав, тихо произнесла она. Получилось это у нее совсем даже не обидно. Просто грустно очень, и все. Да и не до обид сейчас было Тане и бабке Пелагее. Соглашалась Ада Отю оставить, и ладно. И бог с ней. Пусть говорит что хочет…
– Ой, да чего там? – махнула рукой примирительно бабка Пелагея. – Обстановка у нас вся как есть замечательная. И спать есть где, и помыться тоже, и супу наварить…
– Ну все равно, знаете… С ребенком оно всегда очень хлопотно… – будто до сих пор сомневаясь в правильности своего решения, медленно проговорила Ада. – Да и накладно…
– Ой, да не хлопотно! Совсем не хлопотно, что вы! И не накладно вовсе!
– А вы кем работаете, Таня?
– Я? Я медсестра хирургическая, в больнице работаю, тут недалеко…
– И что, у вас такая зарплата большая, что ребенка содержать сможете?
– А что, и смогу! Что я, на молоко да на кашу ему не заработаю? Если надо, то я еще и подработку могу взять…
– Нет, не надо… – подняв на нее глаза, грустно усмехнулась Ада. – Просто… странная вы девушка. Я раньше, в те еще времена, таких вот, как вы, много знавала. Думала, сейчас уже перевелись. Ан нет, живы еще, голубушки… Ну да ладно. Вы не обижайтесь на меня, если грубое что сказала. Я вам на Матвея достаточно денег оставлю. Много. И тратьте их, как хотите, не жалейте. И на себя тоже…
– Ой, ну что вы… – оробела вдруг сильно Таня. – Что вы, какие деньги, не надо ничего…
– Да ладно, не надо… Чего уж я – идиотка совсем, чтоб внука просто так в чужие руки подбросить? Говорите мне номер счета, я сейчас запишу…
– А… Какого счета? У меня, знаете, нет никакого счета…
– Что, совсем нет?
– Не-а…