Полная версия
Если есть рай
Варгиз, спросила я, ты видел, как тут в городе, в некоторых местах, выставлены флаги с дыркой посередине?
Да, видел. Сам удивлялся. Ты знаешь, почему на них дыра?
Потому что герб был навязан оккупантами. То есть нами, советскими. Венгры вырезали герб и вели уличные бои под этим флагом. Во время восстания, в пятьдесят шестом. Тут совсем рядом шли бои.
Но ведь восстание подавили?
Да.
Ты видела плакат с фотографией мальчика? Когда мы сюда поднимались? Мне рассказали, что это был тоже участник.
Наверное, он погиб, иначе почему он на фото такой молодой.
Наверно, да.
Мы с Варгизом свернули направо, в бывший дворец, в котором теперь располагался музей. Когда мы покупали билеты, я спросила, можно ли в залах фотографировать (я надеялась, что нельзя). Но девушка в кассе ответила на безупречном английском: можно, только без вспышки. У девушек из Восточной Европы часто бывает безупречный английский, которого нет ни у Варгиза, ни у меня. Хотя мы общаемся каждый день и даже думаем на этом языке, нам приходится переспрашивать друг друга, когда я перестаю понимать его индийский акцент, а он – мой русский. Но восточноевропейские девушки, которые продают билеты, водят экскурсии, объявляют время отправления поездов, говорят по-английски так, как если бы работали дикторами на Би-би-си.
Пойдем, я покажу тебе женщину с птичьей клеткой, позвала я Варгиза, когда он замешкался, снимая пальто и сворачивая шарф.
Женщину с клеткой?
Да, здесь такая картина висит, если я не ошибаюсь. Я ее видела в старом альбоме. Или на открытке, не помню. У меня есть подруга, которая открытки собирает. Может, видела в ее коллекции. И всегда хотела увидеть вживую.
Мы шли, зал за залом, но никак не находили картину.
Наконец, в одном из последних залов, мы нашли ее. Кажется, она висела на целой стене одна. И еще, по-моему, в зале, кроме нас, больше никого не было. Только Варгиз и я стояли и смотрели на женщину с птичьей клеткой на зеленовато-синем полотне.
Тебе нравится? – спросила я у Варгиза, надеясь, что он заметит сходство между мной и той фигурой, которую изобразил художник. Варгиз подошел совсем близко к картине. Засмотревшись, он даже не вынул телефон из кармана брюк, чтобы, по своему обыкновению, сфотографировать.
Женщина в темном платье стояла в комнате без окон и держала клетку с канарейкой. От них, от клетки и от канарейки, исходило зеленовато-золотое свечение, пронизывавшее всю комнату. Я встала рядом с картиной, чтобы Варгиз заметил сходство. Мне кажется, сказала я, что я похожа на эту женщину в темном платье, черной шляпе, с волосами, убранными в пучок. Он кивнул и теперь уже не удержался от того, чтобы щелкнуть камерой на телефоне.
Действительно, похожи, сказал он. Знаешь, чем?
Чем?
Какой-то общей загадочностью. Посмотри, она стоит вполоборота к стене. Нормальные фигуры на картинах развернуты, наоборот, к зрителю. И смотрит она на канарейку, а не на нас. И как смотрит-то: из-под прикрытых век. Ни о чем не догадаешься, ни о чем эта женщина думает, ни откуда она взялась. И даже свет на картине берется непонятно откуда. От птицы, что ли.
Разве я загадочная? Я тебе все время пытаюсь рассказывать про свое советское детство.
Да, но при этом, при этом – не знаю, как тебе сказать, – ты что-то от меня утаиваешь. И от всех, наверно, скрываешь. (Он пожал плечами.) Но это ничего. Я не из тех, кто лезет кому-то в душу.
Я чуть было не рассказала ему, как в детстве хотела убежать в другую картину, картину Яблонской «Утро». Репродукцию этого полотна воспроизводил каждый советский учебник русского языка для того, чтобы школьники писали сочинения с описанием этой картины. Выглядела она так: пионерка, распахнув балконную дверь, делает зарядку. Ее комната с круглым столом и зеленью по стенам залита светом. Школьная форма и галстук свисают со стула, кровать не убрана, за балконом виднеется город, такой же радостный, как это утро и эта пионерка. В этом городе хочется жить. Всем нам, когда мы смотрели на репродукцию этой картины в учебнике, хотелось жить жизнью этой школьницы. Для этого, наверно, картина и была написана: чтобы пионеры хотели быть пионерами, хотели жить пионерской жизнью и думать о своем детстве как о счастье.
Еще у нас были журналы, «Костер» и «Пионер», хотела я сказать Варгизу. С повестями о Ленине и партизанах, с письмами активистов. Там были даже предвестники будущего – статьи об электронно-вычислительной технике. Были статьи и о том, как шить себе наряды и ухаживать за кожей – уступка мелкобуржуазным увлечениям девочек. Были разделы о шахматах, о путешествиях, о редких животных. И за какие-то четыре года – между тысяча девятьсот восемьдесят седьмым и тысяча девятьсот девяносто первым – вся эта вселенная с пионерскими традициями и рабочими династиями, вселенная звеньевых и горнистов, рухнула в тартарары и погребла под собой наше детство.
Но Варгиз был уже в другом зале, он бродил вдоль стен и фотографировал картины и скульптуры. Несмотря на его напористое и внезапное любопытство ко мне – несмотря на то что мы пришли сюда вместе и я стояла у него за спиной – он, наверное, уже начал забывать меня.
Но вдруг он позвал меня: иди сюда!
Я хотела подождать, не позовет ли он меня по имени, чтобы удостовериться, что он помнит, как меня зовут. Но он опять закричал: иди сюда! И я пошла, побоявшись, что персонал сделает нам замечание.
Вот это – мы с тобой, сказал Варгиз и показал на скульптуру.
Мраморная женщина, стоя на коленях, тянулась к мужчине из мрамора, и он в ответ тянулся к ней, их губы и тела открывались друг другу. Я вспомнила, как близко было лицо Варгиза, когда мы лежали, не раздеваясь, у него на постели, но не удержалась от того, чтобы сказать:
Они в аду.
Я не знал, что ты такая моралистка, сказал он, продолжая фотографировать с разных углов. Кто это, Адам и Ева?
Нет, посмотри, тут написано: «Поцелуй. Часть композиции Врата ада». Это прелюбодеи. На самом деле, ее муж накинулся на них с ножом и убил обоих. Он тоже в аду, среди убийц, а они – в кругу прелюбодеев.
Мы с тобой тоже там будем, сказал он и подмигнул мне.
Я смотрела на мраморные тела. Их желание было нашим желанием, их нежность была нашей нежностью, они были полны друг другом, как мы были полны друг другом, и никого вокруг, кроме нас, не существовало. Варгиз взял меня за руку и сказал: пошли ко мне. Я последовала за ним к выходу, на занесенную снегом площадь, на смотровую площадку. С площадки открывался вид на реку, по которой медленно двигались льдины. Мы спустились по скользкой лестнице мимо туристов и мимо плаката с детским лицом. Я не вынимала моей руки из пальцев Варгиза. Если бы он взял меня с собой в Индию, мне ничего не нужно было бы, кроме как видеть его раз в неделю или даже раз в месяц, видеть его тайком, урывками, в кафе, в подъезде, слушать, что он говорит, и хотя бы украдкой прикасаться к нему, и знать, что я буду рядом с ним до самой смерти, его или моей. Светлане, дочери Сталина, было дано провести три года с Браджешем Сингхом: он умирал у нее на руках, московской зимой и в московской квартире, в городе советских врачей и советских чиновников, им разрешили уехать не прежде, чем он умер (ей разрешили вывезти урну с его прахом, пустили их в последнее путешествие, и все же до самой последней минуты, до того как его прах коснулся вод Ганга, она была рядом с ним). Он остался умирать в Москве ради Светланы, потому что индусы – добрая нация: из всех живых существ, которые он встретил на своем пути, больше всех в его сострадании, думал Сингх, нуждалась та, что обречена была любить и ненавидеть чудовище, ее породившее. Чудовище целовало ее когда-то на ночь и пело ей колыбельную, чудовище называло ее «Хозяйка», от чудовища она унаследовала веснушки и брови, она видела мертвое тело чудовища и знала, что она – плоть от его плоти, и потому его смерть – это частично и ее смерть тоже. Она знала, что никого из живых больше так не полюбит, как любила чудовище, чудовище, уничтожившее миллионы людей. Но ведь и жертв чудовища их дети тоже любили так, как больше никого не полюбят, думал Браджеш Сингх, и смерть их была для их детей их собственной смертью, точно так же, как смерть Сталина была для Светланы ее смертью, его жизнь – ее жизнью, его тело – ее телом.
Варгиз позволил мне гладить его по голове, целовать его губы, веки, аккуратные раковины маленьких ушей, его бычью шею, плечи, мускулистые руки, волосатую грудь, круглый живот. Мне хотелось съесть его, не только его тело, но его запах, мысли, прошлое, семь лет в семинарии и три года в компартии, заглотать и унести его с собой, пока он не успел состариться и умереть или уехать.
Потом Варгиз лежал на спине, закинув руки за голову. Надо принять душ, сказал он. Варгиз постоянно принимал душ, утром, днем, вечером. Он говорил, что это керальская привычка, что в Керале воды – хоть залейся, реки, озера, лагуны, муссонные дожди, у его родителей был даже свой собственный колодец. Еще он стеснялся того, что потел, поэтому каждый раз душился одеколоном.
Я, правда, подозревала, что он так часто моется и протирает руки одеколоном потому, что боится бактерий и грязи, которая может чем-нибудь заразить. А значит, он боится смерти: греха и смерти (меня обижало, что он идет в душ, после того, как мы были в постели). Ведь в семинарии связь между грехом и смертью наверняка была понятной и логичной, в отличие от современного мира, где то, что церковь называет грехом, часто, наоборот, считается проявлением жизненной силы, витальности и скорее магически отпугивает смерть, заговаривает ее.
Звонок в дверь заставил меня вздрогнуть. Варгиз приложил палец к губам.
Я затихла и ждала, пока дребезжание звонка смолкнет, но он продолжал звонить, настойчиво и раздраженно. Будто тот, кто стоял за дверью, подозревал, что Варгиз – дома и просто не хочет открывать. Не двигаясь, молча, мы ждали, пока неизвестный посетитель уйдет. Звонок все звонил и звонил.
В конце концов терпение неизвестного посетителя иссякло, и мы услышали звук каблуков на лестнице. По легкому стуку каблуков я догадывалась, что это женщина. И что она заменит меня в его постели или уже заменяет.
Кто это был, спросила я. Но в ответ он только пожал плечами.
Кто это был, спросила я опять.
Не знаю, соседи, какая разница, ответил он.
У меня не было права на расспросы, он не принадлежал мне. Здесь, в общежитии, у него могла быть другая женщина, с которой, возможно, он познакомился в столовой, или в библиотеке, или на лестнице. Может быть, она ему наскучила, или, наоборот, они только что познакомились, через несколько дней она заменит меня в его постели, ему уже становится скучно со мной, и в любом случае я скоро уеду. Если бы я в тот момент вскочила и бросилась по лестнице, то я нагнала бы ее и увидела, женщина ли это, красива она ил нет, молода или нет, соперница ли она мне или нет.
И все же я продолжала целовать Варгиза даже сильнее, потому что мною руководило не только желание и не только нежность, но и страх, что он вот-вот ускользнет от меня и что наш поцелуй (как тот, в музее) сменится вечностью адских мук – или сном, или смертью.
Поцелуй был прерван словами Варгиза: прости, мне надо сейчас поработать.
Варгиз сказал, что идет в душ. А потом сяду работать, повторил он. Я знаю, что ночь на дворе, но мне все же надо написать еще тысячу слов, чтобы послать материал в редакцию. Давай завтра сходим куда-нибудь? Ты знаешь хорошее кафе?
Знаю. Называется «Централь».
Пошли туда. В шесть?
Хорошо.
Я надела темное платье и куртку, поцеловала Варгиза на прощанье и вышла из общежития имени Рауля Валленберга.
В желтых нимбах фонарей вились снежные мухи, я поднималась по ледяной лестнице, и мне было обидно, что пришлось уходить. Дойдя до плаката с фотографией юноши, я остановилась, чтобы прочесть его имя и годы жизни: с сорок первого по пятьдесят девятый. Я вынула телефон, чтобы наконец найти в интернете, кто же это был. Да, он участвовал в восстании пятьдесят шестого года, был арестован и, по достижении восемнадцати лет, расстрелян. И поэтому его детские черты так и не успели загрубеть и измениться. И теперь, через шестьдесят лет после расстрела, он смотрел со своей фотографии на пустынную лестницу, которая вела от бастиона к улицам, постепенно спускающимся к реке. По этой лестнице – мимо его фотографии – шел путь от меня к Варгизу и от Варгиза ко мне. И радость от того, что я целовала Варгиза, была такой сильной, что я отвела глаза от лица ребенка, которого в пятьдесят девятом году убили по приказу моих соотечественников. Он смотрел на меня с плаката, а я проходила мимо. Мне – как и, наверное, тем, кто его расстрелял, – хотелось счастья. И в ту ночь не было сил думать о том, что счастья хотелось и ему, до последнего мига его короткой жизни, оборванной социалистической пулей.
Глава 5
Мне нужно было убить время до шести часов, когда Варгиз и я договорились встретиться в кафе «Централь». Что мне было делать? Читать книжку? Нет, я не могла сосредоточиться ни на каком чтении. Единственное, что я могла – это бродить по городу, не останавливаясь ни на минуту, чтобы хоть как-то избавиться от волнения в преддверии встречи. Путь на другой берег лежал через Цепной мост с каменными львами. От гостиницы к мосту вела тропинка, проходившая под окнами общежития имени Рауля Валленберга. Я решила пройти под окном Варгиза. Был и другой путь, но этот мне казался короче и живописнее. И потом, я не могла удержаться от соблазна заглянуть в его окно.
Я хотела бросить быстрый взгляд и пройти мимо. Варгиз сидел за письменным столом, его компьютер был включен, его пальцы, вероятно, лежали на клавиатуре: мне видны были плечи и круглый черноволосый затылок. Радость охватила меня при виде этого затылка, радость оттого, что я знаю, где Варгиз, что я могу стоять и смотреть на него, сколько захочу. Он работает за компьютером, а не бегает на свидания или принимает у себя женщин. Я встала за ствол дерева на случай, если он неожиданно выглянет из окна и мне нужно будет спрятаться. По пути с холма я успела замерзнуть, лестница, спускавшаяся от замка, обледенела опять, деревья все были усыпаны инеем. На мне были шапка, варежки, шарф, тренировочные брюки, и шерстяная юбка поверх брюк, но я все равно ежилась и подпрыгивала от холода.
Хотя Варгиз и не подозревал, что я стою у него под окном, я чувствовала к нему такую близость, что начала беседовать с ним, как будто бы могла передавать мысли на расстоянии.
Моя знакомая вышла замуж за заключенного, беззвучно говорила я, обращаясь к голове Варгиза в окне надо мной. Ее звали Люси, она преподавала физику в тюрьме на добровольных началах. Тюрьма стояла на голом холме таким образом, чтобы ее территория простреливалась со всех сторон. Забор, окружавший парковку, был увит колючей проволокой вместо виноградной лозы. Люси проходила через металлоискатель, предупредив надзирателя, что в ту ногу, на которую она хромала, зашит железный штырь, что-то было не так с ее бедренной костью, и потребовалось вставить этот железный прут, так что металлоискатель начинал гудеть, но ее пропускали. Она проходила через двойные двери в сопровождении сотрудника тюрьмы, как будто с личным телохранителем, впервые в жизни кто-то принимал ее всерьез, она была важным человеком, которого ждали и которого опасались. Еще когда она не была женой арестанта, а лишь только преподавателем, она полагала, что это – предел счастья, стоять у доски и объяснять, скрипя мелом, законы физики семерым мужчинам, которых не смущала ни ее хромота, ни ее некрасивость, в то время как за пределами тюрьмы жизнь проходила мимо нее: Люси была невидима, когда сидела в кафе, или сдавала одежду в химчистку, или сидела на лавочке в парке, никто никогда не смотрел на нее дважды, не пытался заговорить с ней. А эти семеро смотрели на нее так, как будто она открывала им тайны мироздания, и так и было на самом деле: она говорила о том, что лучи света – это частицы и волны одновременно, она объясняла им связь между массой предмета и энергией, в нем содержащейся. Но оказалось, что счастью нет предела. Самый высокий и красивый арестант сделал ей предложение, когда закончился курс, и она, не раздумывая, согласилась, хотя он угодил в тюрьму, потому что убил и расчленил соседа по квартире (сосед не давал ему по утрам принимать долгий душ, все стучался и стучался настойчиво, жаловался, что ему надо уходить на работу, что ему тоже надо было принять душ). Люси согласилась, потому что к тому времени была уже влюблена не только в него, но и во всех своих учеников. Ее, правда, немного обидело, что ни один представитель добровольческой организации не захотел прийти на свадьбу, которую они решили сыграть в тюремной столовой, но любовь стоила жертв. От преподавания ей тоже пришлось отказаться: директор образовательного центра очень рассердился на то, что она использовала свой добровольный труд не на перевоспитание заключенных, а на устройство личной жизни. Но ей было все равно, она была абсолютно счастлива, ее мужу не было еще сорока, и он был красив, как бог (хотя и осужден на пожизненное), а ей перевалило за шестьдесят, она хромала на правую ногу и была лишена чувства юмора, ей некуда было пойти вечером в субботу, у нее почти не было друзей. Но теперь появился мужчина, который будет год за годом с нетерпением ждать с ней свиданий, который не сможет ни изменить ей (кроме как с другим заключенным), ни уйти от нее. Люси признавалась мне, что, попроси он содействовать его побегу, она согласилась бы от любви, но ей больше нравилось, что он в тюрьме – что она точно знает, где он находится в любое время дня и ночи.
До того как начать преподавать в тюрьме, Люси писала письма смертникам, с некоторыми она переписывалась по пять, семь лет, и предлагала мне делать то же самое, она говорила, что это придает жизни смысл, о котором «ты даже не подозреваешь!». Есть женщины, которые хотят выйти замуж за убийцу, хотят от него детей и настаивают на его невиновности, еще даже не сходив с ним на свидание, или же, признавая, что он виновен, оправдывают его преступления, исходя из особенностей его характера, или тяжелого детства, или из особой, выработанной им философии, которая недоступна простым смертным: «он не может без этого жить», «он любит смотреть, как живое превращается в неживое». У этих убийц нежная душа, их тянет на природу, в лесопарк, в верещатник, на озеро, только с дикой природой их душа чувствует близость. Об этой близости убийца пишет Наташе, Соне, Анжеле, а у нее дома отец-алкоголик и бывший муж-алкоголик. От них она ни разу не получала писем с описанием дикой природы и вложенными стихами собственного сочинения. Наташа, Соня, Анжела кладет письмо в сумочку и уходит на железнодорожную станцию с аккуратно сложенным чемоданом, она едет сначала на место рождения убийцы, туда, где он раньше жил, на место его преступлений, а потом – на место заключения, с надеждой на свидание, чтобы передать ему веточку пихты из лесопарка, трехгранный вересковый листок, круглый камешек с берега озера, где он топил своих жертв. Но если руководство тюрьмы отказывает в свидании и в передаче, то Наташа, Соня, Анжела продолжает хранить круглый камешек и веточку пихты как талисман, как свидетельство любви, она носит их в сумочке или кладет под подушку.
Варгиз повернулся к окну, и я быстро спряталась за ствол дерева. Я не делаю ничего плохого, думала я, просто смотрю на человека в окне, каждому позволено смотреть куда ему вздумается. Я же не донимаю его телефонными звонками, не появляюсь внезапно у него на пороге, в моем поведении нет ничего угрожающего, и потом Варгиз, с его бычьей шеей и широкими плечами, вряд ли испугается меня, вряд ли отшатнется просто потому, что мне хочется его увидеть. В этом нет ничего преступного, преступлением было бы соучастие в чем-то таком, на что сама никогда не пошла бы, не будь влюблена, как те женщины, которые помогают убийце выбрать жертв, которые кружат по городу за рулем автомобиля, высматривая детей, которых можно было бы увезти, завлечь на пустырь, в лес, к озеру. Они просто хотят, чтобы их любили, они боятся, что их покинут, и когда их обоих ловят и сажают в тюрьму, они пишут из камеры письма, полные нежности. Прошлой ночью мне снилось, что ты обнимал меня, пишут они. Майра Хиндли сообщала Иэну Брэйди, как свидетельствуют ее биографы: «Ты снился мне в желтом нимбе от лампочки – как святой, – потому что я не даю им выключать на ночь свет. Ты снился мне, и вся камера, вся тюрьма, вся территория вокруг тюрьмы – все было полно нежностью. И хотя обычно мне трудно бывает заснуть – лица мерещатся, их лица, Иэн, а еще лица тех, кто нас ненавидит, – но я с легкостью засыпаю, стоит только заставить себя поверить, что ты стоишь рядом с моим изголовьем, вообразить тебя здесь или увидеть тебя во сне: мне уже не страшно. Да, конечно, я знаю, что тебя нет рядом, ты только приснился мне, только явился мне в воображении. Но я сажусь на кровати и начинаю шепотом повторять твое имя, вызывая тебя из этой тьмы, лишь чуть-чуть разбавленной светом электрической лампочки», или какие-то похожие слова, точно не помню, но я читала о них книжки и помню, что письма этих убийц переполнялись любовью. Я прочла о них много книг, я даже помню имена авторов, доктор Китли, который подружился с Иэном Брэйди в тюрьме, писательница Ли, которая много лет исследовала биографию Майры Хиндли, и даже инспектор Топпинг, который расследовал их дело. Но никого из них не вела любовь, не диктовала им условия, не толкала их на убийство. До встречи с тобой я была никем, я не существовала, думала Майра Хиндли. Каждый раз, проходя мимо зеркала или витрины, бросала взгляд на свое отражение, чтобы поправить прическу и одернуть юбку, удостовериться в том, что кто-то, называющий себя моим именем, действительно проходит по улице, печатает на машинке в конторе, живет на третьем этаже в квартире направо от лестницы. Или шла на массаж, чтобы по боли в мускулах понять, что у меня есть тело, что оно ходит по городу в моих туфлях и в моем плаще. Этот кто-то в туфлях и в плаще, или без них, возникал на миг, в зеркале, или в витрине, или на массажном столе, чтобы тут же исчезнуть. Я была тенью, пока ты не прикоснулся ко мне. Мне нечего было сказать, пока ты не стал меня слушать. Звонок от тебя раздавался, как труба ангела. Когда ты уходил, жизнь расплывалась, как вид из окна, когда идет дождь. Я была готова на все. Ты бывал совсем как маленький, колотил руками и ногами по полу: хочу того, хочу этого! Я была тебе матерью – подругой – ученицей. «Даже в камере я продолжаю делать укладку и красить волосы, как ты любишь, – писала Майра Хиндли Иэну Брэйди, – и в суд я пойду на высоких каблуках, как ты любишь». Я не боюсь заключения, потому что без тебя свобода не нужна мне и потому что ты теперь мой навсегда, мы повенчаны их кровью и криками, другие не поймут, нет, они не поймут ни наших игр, ни нашей страсти. Получаешь ли ты книги для чтения? А как с одеждой? Никогда не —
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.