Полная версия
Мерцание во тьме
– Моя внучка, – объяснила стоявшая рядом женщина. Оторвав взгляд от девочки, я глянула в ее сторону. – Этот дом принадлежит нашей семье уже не одно поколение. А ей нравится забегать сюда после школы. Она любит на крыльце делать уроки.
– Всяко лучше, чем в библиотеке, – улыбнулся Патрик и помахал девочке рукой. Та смутилась, чуть опустила голову, но все же помахала в ответ. Патрик снова обернулся к женщине. – Нам все подходит. Когда у вас есть свободная дата?
– Сейчас посмотрим, – ответила она, глядя в свой планшет. Ей пришлось повернуть его раз-другой, пока экран не занял правильное положение. – Этот год у нас почти весь зарезервирован. Вы, надо сказать, несколько припозднились.
– А мы только что обручились, – сказала я, вертя на пальце новообретенное бриллиантовое кольцо, что уже стало входить у меня в привычку. Подаренное Патриком кольцо было фамильной реликвией: еще викторианское, оставшееся от прапрабабушки. Заметно потертое, но это делало его даже более ценным – такую старину не подделать. Овальный камень в центре, окруженный венком из круглых алмазов поменьше, само кольцо из светлого, чуть дымчатого золота 585-й пробы, и царапины на нем – свидетельства долгих лет семейной истории. – И не хотим чувствовать себя одной из тех парочек, что способны ждать годами, оттягивая неизбежное.
– Это точно, годы берут свое, – добавил Патрик. – Счетчик тикает.
Он легонько хлопнул меня по животу, и женщина, водившая пальцами по экрану, перелистывая страницы, понимающе усмехнулась. Я попыталась не покраснеть.
– Как я уже сказала, все выходные на этот год зарезервированы. Если хотите, можно попробовать следующий.
Патрик покачал головой.
– Все до единого? Невероятно. Как насчет пятниц?
– Большей частью тоже зарезервированы под репетиции, – ответила женщина. – Но, похоже, одна все-таки осталась. Двадцать шестое июля.
Патрик бросил в мою сторону вопросительный взгляд.
– Ну что, в первом приближении годится?
Я знала, что он просто шутит, но при одном лишь упоминании июля сердце бешено заколотилось.
– Июль в Луизиане, – протянула я, стараясь справиться с лицом. – Наши гости не расплавятся? Особенно когда снаружи?
– Мы можем установить наружные кондиционеры, – сказала женщина. – Навесы, вентиляторы, все, что пожелаете.
– Даже не знаю, – ответила я. – И мошкары в это время полно…
– Мы каждый год все вокруг опрыскиваем, – заверила женщина. – Гарантирую, с насекомыми никаких проблем не будет. Летом мы только и делаем, что свадьбы проводим.
В этот момент я обнаружила, что Патрик вопросительно смотрит на меня, буравя глазами мой висок, словно при достаточном усилии смог бы размотать путаницу ворочающихся внутри мыслей. Но я не пожелала повернуться и встретиться с ним взглядом. Не пожелала согласиться с иррациональностью причины, по которой одно лишь упоминание июля превращает мою обычную нервозность в подобие мании, в прогрессирующую болезнь, что усиливается с началом каждого лета. Не пожелала признать, что в желудке нарастает чувство тошноты, что кислый запах навоза вдалеке смешивается со сладким ароматом магнолий, что жужжание мух вдруг сделалось оглушительным – мух, которые кружат где-то поблизости над чем-то мертвым…
– Хорошо. – Я кивнула и снова бросила взгляд на крыльцо; только девочки там уже не было, лишь пустое кресло медленно раскачивалось на ветру. – Июль так июль.
Глава 7
Я провожаю глазами машину Патрика, сдающую задом от дома, он мигает на прощание фарами и машет мне рукой сквозь ветровое стекло. Я машу ему в ответ. На мне плотно запахнутый на груди шелковый халатик, в руке – исходящая паром чашка с кофе.
Вернувшись внутрь и закрыв за собой дверь, я окидываю взглядом внутренность дома. На всевозможных поверхностях торчат оставшиеся со вчерашнего дня стаканы, корзина для вторсырья на кухне забита пустыми винными бутылками, вокруг липких горлышек вьются свежевылупившиеся мухи. Я принимаюсь за уборку – соскребаю с тарелок остатки еды и составляю их в огромную пустую раковину, стараясь не обращать внимания на грызущую мозг головную боль от вчерашней смеси таблеток и вина.
Вспоминаю о пузырьке у меня в машине: выписанный мной Патрику «Ксанакс», который ему не нужен и о котором он даже не подозревает. Потом – о ящике стола у меня в кабинете, набитом всевозможными болеутоляющими, наверняка способными заглушить пульсацию внутри черепа. Знать, что они там есть, соблазнительно. Какая-то часть меня желает немедленно прыгнуть в машину и помчаться в офис, а там – протянуть руку и сделать выбор. А после того свернуться на предназначенной для пациентов кушетке и снова заснуть.
Вместо этого я отпиваю немного кофе.
Я выбрала свою работу вовсе не ради легкого доступа к таблеткам, не говоря уже о том, что Луизиана – лишь один из трех штатов, где психологи могут выписывать лекарства собственным пациентам. Только здесь, в Иллинойсе и Нью-Мексико; в остальных местах нам обычно нужно обращаться за рецептом к терапевту или психиатру, который направил к нам больных. А вот здесь не так. Здесь мы и сами можем выписать. Здесь больше никого привлекать не нужно. Я еще не решила, удачное это совпадение или же крайне опасное. Но, повторюсь, причина выбора профессии не в этом. Я вовсе не для того стала психологом, чтобы воспользоваться дыркой в законодательстве; чтобы можно было не обращаться к дилерам, а спокойно подъехать прямо к окошку аптеки; чтобы получать искомое не в пластиковом пакетике, а в бумажном мешке с логотипом вместе с кассовым чеком и скидочными купонами на зубную пасту и обезжиренное молоко. Я стала психологом ради того, чтобы помогать людям, – это опять клише, и опять правда. Я стала психологом, поскольку понимаю, что такое душевная травма – таким пониманием, которому ни в каком университете не научат. Я осознаю, сколь фундаментальным образом мозг может испоганить любые прочие телесные проявления, сколь серьезные искажения во все вокруг могут вносить эмоции – причем такие, о существовании которых ты и не подозреваешь. Понимаю, как эмоции не дают тебе ясно видеть, ясно соображать, поступать ясным образом. Как они могут причинять боль всему твоему телу, с головы до кончиков пальцев, тупую, пульсирующую, непрерывную боль, от которой невозможно избавиться.
В подростковом возрасте я повидала множество докторов – бесконечную череду терапевтов, психиатров и психологов, – и каждый задавал одни и те же стандартные вопросы в попытках излечить непрерывно переключающийся внутри моей психики калейдоскоп расстройств. По нам с Купером можно было тогда учебники писать – я служила бы образцом для описания панических атак, ипохондрии, бессонницы и боязни темноты, причем список с каждым годом лишь пополнялся. Купер же, напротив, замкнулся в себе. Я переживала слишком много, он – почти ничего. От громкой активной личности остался лишь тихий шепот.
Вдвоем мы служили образцом детской травмы, которую, завернув в пеленки, подкладывали на порог каждому специалисту в Луизиане. Любой из них знал про нас, любой знал, что с нами не так. Любой знал, но никто не мог исправить. Потому я и решила взяться за дело самостоятельно…
Проковыляв через гостиную, плюхаюсь на диван, да так, что расплескиваю кофе. Слизываю потеки с края кружки. Слышится негромкий бубнеж утреннего выпуска новостей на канале, который обычно смотрит Патрик; я берусь за свой ноутбук и принимаюсь давить на клавишу, пробуждая его от глубокого оцепенения. Открываю почту, пролистываю личные сообщения, большей частью по поводу предстоящей свадьбы.
Всего два месяца, Хлоя! Давай уже определимся насчет свадебного торта. Что у нас будет сверху: карамельное покрытие или лимонный крем?
Привет, Хлоя! Цветочной лавке нужно подтверждение по количеству столов. Мне сказать им, чтобы выставили счет на двадцать букетов, или десяти хватит?
Несколько месяцев тому назад я бы все уточнила у Патрика. Самая мельчайшая из подробностей требовала решения, принятого нами обоими вместе. Но постепенно маленькая, почти интимная свадьба, которую я себе представляла – церемония на открытом воздухе и совместное празднование с самыми близкими друзьями, единственный длинный и узкий стол, мы с Патриком сидим во главе и наслаждаемся своими любимыми блюдами, перемежая их розовым шампанским и взрывами чистосердечного смеха, – превратилась в нечто совсем иное. В экзотическое животное, которое никто из нас не знал как приручить. И оно требовало непрерывно принимать решения, отвечать на бесконечные имейлы насчет совершенно тривиальных подробностей. Патрик ожидал, что практически все вердикты я буду выносить самостоятельно – вероятно, это казалось ему правильным, учитывая закрепившуюся за невестами репутацию потребности в абсолютном контроле. Вот только груз ответственности, целиком навалившейся на мои плечи, вверг меня в даже более глубокий, чем обычно, стресс. Патрик же твердо настаивал лишь на том, что терпеть не может торт из безе и не желает приглашать родителей, причем оба эти его требования меня совершенно устраивали.
Никогда не признаюсь в этом Патрику, но я жду не дождусь, когда все закончится. Вот это вот все. Я мысленно произношу «спасибо» за то, что обручение и свадьба не затянулись слишком уж надолго, и начинаю отстукивать ответы.
Спасибо, карамель – самое то!
Может, сойдемся на среднем? 15?
Еще несколько имейлов; наконец я дохожу до сообщения от распорядительницы церемонии – и застываю над ним.
Хлоя, здравствуйте! Извините за настойчивость, но нам нужно зафиксировать все подробности, чтобы я могла перейти к схеме, по которой рассаживать гостей. Вы уже решили, кто поведет вас навстречу жениху? Когда будет возможность, сообщите мне, пожалуйста.
Курсор завис над кнопкой «Удалить», но тут я слышу рядом с собой назойливый голос психолога – свой собственный голос.
Классический прием, Хлоя, – избегать решения. Ты прекрасно знаешь, что проблему он не устраняет, лишь откладывает на потом.
Отреагировав на внутренний совет картинным закатыванием глаз, я принимаюсь барабанить по клавиатуре. И вообще, идея того, что отдавать дочь жениху должен отец, настолько несовременна! При одной мысли, что меня кому-то отдадут, мой желудок проваливается куда-то в пятки; можно подумать, я – вещь, доставшаяся на аукционе тому, кто дал наилучшую цену. Они бы еще институт приданого возродили!
Я сразу же думаю о Купере – с двенадцати лет он был мне полным заменителем отца. Представляю себе, как он, сжимая мою руку, увлекает меня между гостями…
Потом вспоминаю вчерашние слова Купера. Неодобрение в его глазах, в его тоне.
Он тебя не знает, Хлоя. А ты – его.
Захлопнув компьютер, я отталкиваю его от себя вдоль дивана и бросаю взгляд на все это время негромко работавший телевизор. Внизу экрана сияет ярко-красная полоса: «СРОЧНОЕ СООБЩЕНИЕ». Я протягиваю руку к пульту и добавляю громкости.
«Полиция еще раз обращается за помощью к свидетелям, способным пролить свет на обстоятельства исчезновения Обри Гравино, пятнадцатилетней школьницы из Батон-Ружа, Луизиана. Об исчезновении Обри заявили три дня назад ее родители. В последний раз ее видели днем в среду, она в одиночестве возвращалась из школы через «Кипарисовое кладбище»».
На экране появляется фото Обри, и я вздрагиваю. Когда я училась в средней школе, мне казалось, что пятнадцать – это ужасно много. Это про совсем больших, взрослых. Я могла лишь мечтать обо всем том, что смогу делать, когда мне самой исполнится пятнадцать, – но в последующие годы мне пришлось осознать, какой это еще до боли юный возраст. Какая она еще юная, какие были они все… Обри кажется мне смутно знакомой – надо полагать, она напоминает мне всех остальных школьниц, которых я вижу на кушетке у себя в кабинете: худоба, свойственная лишь подростковому метаболизму, подведенные черным карандашом глаза, волосы, еще не знавшие краски, завивки и прочих малополезных вещей, которым по мере взросления подвергают себя женщины в попытках выглядеть помоложе. Я заставляю себя не думать о том, как она, вероятно, выглядит сейчас: бледная, неподвижная, холодная. Смерть делает людей старше, кожа становится серой, глаза тускнеют. Нельзя умирать в таком возрасте. Это противоестественно.
Обри на экране сменяется новым изображением: Батон-Руж, вид сверху. Взгляд немедленно устремляется туда, где находятся мой дом и офис: ближе к центру, рядом с Миссисипи. Поверх «Кипарисового кладбища», места, где Обри видели в последний раз, зажигается красная точка.
«Поисковые партии сейчас прочесывают кладбище, хотя родители Обри не теряют надежды, что их дочь жива».
Карта исчезает, начинается видеоизображение – мужчина и женщина, оба среднего возраста и с явными следами сильного недосыпания, стоят на возвышении в зале для прессы. Согласно подписи внизу экрана, это родители Обри. Мужчина, чуть в сторонке, молчит, а женщина, мать, умоляюще обращается к камере.
– Обри, деточка, – говорит она, – где бы ты сейчас ни была, знай – мы тебя ищем. Мы ищем, и мы тебя найдем.
Мужчина шмыгает, вытирает глаза рукавом, а губу под носом – тыльной стороной ладони. Погладив его по руке, она продолжает:
– Если Обри сейчас у вас или вы что-то знаете о ее местонахождении, умоляю вас – откликнитесь. Мы хотим, чтобы наша дочь вернулась домой.
Мужчина начинает рыдать, слышны тяжкие всхлипы. Женщина шагает вперед, не отрывая глаз от камеры. Как мне уже известно, в полиции настаивают именно на такой тактике. Смотреть в камеру. Говорить в камеру. Говорить с ним.
– Мы хотим, чтобы наша деточка вернулась домой.
Глава 8
Лина Родс была первой из девочек. Самой первой. С которой все началось.
Я ее прекрасно помню, и вовсе не так, как большинство вспоминают о безвременно ушедших юных женщинах. Как малознакомые соученики сочиняют якобы имевшие место события, как бывшие подруги постят в «Фейсбуке»[2] старые фото, копаются в приключившихся хохмах и совместных воспоминаниях, при этом тщательно скрывая, что уже не один год как перестали общаться.
Бро-Бридж помнит Лину исключительно по фотографии, выбранной для плаката с надписью «РАЗЫСКИВАЕТСЯ», словно это запечатленное во времени мгновение было для нее единственным в жизни. Единственным, которое что-либо значило. Никогда не смогу понять, как семейству удается выбрать одно-единственное фото, заключающее в себе целую жизнь, целую личность. Слишком это должно быть страшно – задача одновременно очень важная и совершенно невыполнимая. Выбирая фото, ты выбираешь для нее то единственное мгновение, которое запомнит мир, – лишь это мгновение, и ничего больше.
Но я-то помню Лину. И вовсе не поверхностно, а по-настоящему. Помню разные ее моменты, хорошие и дурные. Помню ее достоинства и недостатки. Помню, какой она была на самом деле.
А была она громкой, вульгарной и ругалась так, как я от собственного отца слышала лишь однажды, когда тот в мастерской случайно отсек себе топором кончик пальца. Причем грязь, которой у нее был полон рот, совершенно не вязалась с внешностью, и это особенно завораживало. Лина была высокой и худой, с непропорционально большой для мальчишеской пятнадцатилетней фигуры грудью. Открытая, энергичная, соломенные волосы заплетены в две косы. Когда она шла по улице, на нее оглядывались, и она это знала; чужое внимание словно наполняло ее воздухом – а меня, наоборот, заставляло сдуться, – и под направленными на нее взглядами она как бы делалась ярче и выше ростом.
Мальчикам она нравилась. Мне – тоже. Мало того, я ей завидовала. Лине завидовали все девочки в Бро-Бридже – до того жуткого утра вторника, когда ее лицо появилось в телевизоре.
И все же одно мгновение выделяется из всех прочих. Одно мгновение из жизни Лины. Мгновение, которое мне никогда не забыть, сколько ни старайся.
В конце концов, именно из-за него отец отправился в тюрьму.
* * *Выключив телевизор, я некоторое время смотрю на свое отражение в мертвом экране. Все эти пресс-конференции одинаковы. Уж я-то их насмотрелась.
Ими всегда заправляет мать. Мать держит эмоции под контролем. Мать говорит ровно и размеренно, а отец маячит на заднем плане, не в силах поднять голову, чтобы тот, кто похитил его дочь, успел заглянуть ему в глаза. Общество склонно предполагать, что все должно быть наоборот, что мужчина сохраняет контроль над собой, пока женщина беззвучно плачет, но это не так. И я знаю почему.
Потому что мужчины думают в прошедшем времени – меня научил этому Бро-Бридж. Научили отцы шести пропавших девочек. Они исполнены стыда и думают о том, что именно сделали не так. Им, мужчинам, положено быть защитниками. Они должны были обеспечить безопасность своих дочерей – и не сумели. Матери, напротив, думают в настоящем времени, они разрабатывают план действий. Они не могут позволить себе думать о прошлом, поскольку прошлое уже не имеет значения и лишь отвлекает. Это напрасная трата времени. Думать о будущем они тоже не могут – будущее слишком страшно, слишком болезненно; если позволить сознанию туда забрести, есть риск, что оно не вернется обратно. Риск сломаться.
Вместо всего этого они живут сегодняшним днем. И думают о том, что можно сделать сегодня, чтобы завтра их ребенок вернулся домой.
Берт Родс, тот раскис напрочь. До того дня я никогда не видела, чтобы мужчины так рыдали, сотрясаясь всем телом с каждым из мучительных всхлипов. Прежде-то он выглядел довольно привлекательно: эдакий характерный для рабочего класса жизнерадостный типаж, бицепсы, от которых рубашка трещит, рельефный подбородок, загорелая кожа… Во время первого телеинтервью я его едва узнала. Глаза провалились внутрь черепа, утонув в двух красных колодцах, а сутулился он так, словно был не в силах удержать свой собственный вес.
Отца арестовали в конце сентября, почти через три месяца после того, как воцарился весь этот ужас. И в вечер ареста я почти сразу же подумала о Берте Родсе – раньше, чем о Лине, Робин, Маргарет, Керри и других девочках, пропавших тем летом. Помню, как наша гостиная осветилась красными и синими вспышками, как мы с Купером бросились к окну и уставились наружу, а вооруженные люди уже вломились к нам в дверь с криками: «Не двигаться!» Помню отца в старом откидном кресле, протертом настолько, что кожа посередине сиденья больше напоминала мягкий фетр; он даже головы в их сторону не поднял. Как и на мать, бессильно всхлипывающую в углу. Помню шелуху от подсолнуховых семечек, которые он обожал, прилипшую к зубам, к ногтям, к нижней губе. Помню, как его тащили наружу – ореховая трубка выпала изо рта, перепачкав пол черной золой, а на ковре остался узкий след от просыпавшихся семечек.
Помню, как его взгляд, твердый и внимательный, встретился с моими глазами и задержался на них. Сперва с моими, потом с глазами Купера.
– Чтоб без глупостей, – сказал он.
Потом его вытащили наружу, на душный вечерний воздух, приложили головой о борт фургона, так что очки с толстыми стеклами протестующе хрустнули; огни полицейской мигалки окрасили его кожу в тошнотворный багрянец. Затем отца втолкнули внутрь и захлопнули за ним дверцу.
Я видела, как он молча сидит в фургоне, глядя на разделительную металлическую сетку перед собой, совершенно не шевелясь; единственным заметным глазу движением была стекающая по переносице струйка крови, которую он даже не пытался вытереть. Я смотрела на него и думала о Берте Родсе. О том, легче ему будет или тяжелей, когда он узнает, кто забрал у него дочь. Конечно, речь о совершенно невозможном выборе, но будь он у Берта, что бы тот предпочел – чтобы убийца оказался полнейшим чужаком, вторгшимся в его город и его жизнь, или же знакомцем, не раз бывавшим у него в гостях? Его соседом и приятелем?
В последовавшие за тем месяцы я видела отца только по телевизору – очки в треснувшей оправе смотрят исключительно в пол, руки прочно скованы за спиной, кожа на запястьях красная и натертая. Уткнувшись носом в самый экран, я смотрела, как люди, высыпавшие на ведущую к зданию суда улицу с самодельными плакатами, на которых были намалеваны ужасные, отвратительные слова, шипели вслед отцу, когда его проводили мимо них.
Убийца. Извращенец. Чудовище.
На некоторых плакатах были лица девочек – те, что все лето не сходили с экранов в непрерывном потоке скорбных новостей. Девочек немногим старше меня самой. Я узнавала каждую из них, я запомнила черты их лиц. Я видела их улыбки, заглядывала им в глаза – когда-то живые и полные перспектив…
Лина, Робин, Маргарет, Керри, Сьюзен, Джилл.
Лица, бывшие причиной комендантского часа. Лица, из-за которых меня не выпускали одну на улицу после наступления темноты. Правило это претворял в жизнь отец, который лупил меня чуть ли не до синяков, стоило мне заявиться домой после заката или не закрыть на ночь окно в спальне. Он вселил в мое сердце чистый, беспримесный страх – обессиливающий ужас перед невидимкой, ответственным за те исчезновения. Перед тем, из-за кого от девочек остались лишь черно-белые изображения, приклеенные к кускам картона. Перед тем, кому было известно, где им довелось окончить жизнь и что осталось у них в глазах, когда она наконец их покинула.
Разумеется, когда отца арестовали, я уже все знала. С того самого момента, когда полиция вломилась к нам в дом, с момента, когда отец заглянул нам в глаза и прошептал: «Чтоб без глупостей». Сказать по правде, знала даже раньше, когда позволила головоломке сложиться. Когда заставила себя обернуться и посмотреть в лицо тому, кто, как я чувствовала, таился у меня за спиной. И все же главным был тот самый момент – я одна в гостиной, уткнувшись лицом в телевизор, мама медленно сходит с ума в спальне, Купер скукожился где-то на задворках и не показывается на глаза, – тот самый момент, когда я слушала звон кандалов у отца на ногах и смотрела, как его с ничего не выражающим лицом ведут из полицейской машины в тюрьму, или в суд, или обратно. Тот самый момент, когда тяжесть всего этого обрушилась на меня и погребла под обломками.
Поскольку это он был тем невидимкой.
Глава 9
Дом кажется мне одновременно слишком просторным и слишком тесным. Находясь внутри, я испытываю клаустрофобию, четыре стены давят, воздух затхл и несвеж. И в то же время я до невозможности одинока; здесь слишком много места, чтобы заполнить его безмолвными мыслями одной-единственной живой души. Мне хочется куда-то двигаться.
Поднявшись с дивана, я отправляюсь в спальню, где меняю слишком большой для меня халат на джинсы и серую футболку, завязываю волосы узлом на затылке и решаю отказаться от макияжа, лишь мазнув по губам бальзамом. Пять минут спустя я уже снаружи; стоит подошвам моих туфель на низком каблуке ступить на мощеную дорожку, как бешеное сердцебиение начинает утихать.
Я сажусь в машину, завожу мотор и на полном автопилоте выезжаю за пределы квартала, направляясь в центр. Протягиваю руку, чтобы включить радио, но она зависает в воздухе, пока я не возвращаю ее обратно на руль.
– Все в порядке, Хлоя, – говорю себе; в тишине внутри машины голос звучит болезненно громко. – Что тебя беспокоит? Попробуй проговорить вслух.
Побарабанив по рулю пальцами, включаю поворотник и решаю повернуть налево. Продолжая разговаривать с собой, словно с пациентом.
– Пропала девочка, – отвечаю я себе. – Местная, и это меня тревожит.
Будь это на приеме, мой следующий вопрос был бы: «Почему? Почему это тебя тревожит?»
Впрочем, причины очевидны. Пропала девочка. Пятнадцати лет. На расстоянии короткой пробежки от моего дома, моего офиса, моей жизни.
– Ты ее не знаешь, – говорю я громко. – Ты не знаешь ее, Хлоя. Это не Лина. Не кто-то из тех остальных. К тебе она не имеет никакого отношения.
Резко выдыхаю, сбрасываю скорость, поскольку впереди уже зажегся желтый, окидываю взглядом улицу. Мать переводит через дорогу маленькую дочку, крепко держа ее за руку; слева от меня катит на роликах кучка подростков, прямо передо мной бегут трусцой мужчина и его собака. Загорается зеленый.
– К тебе это не имеет отношения, – повторяю я, выезжаю на перекресток и сворачиваю направо.
Я ехала, особо не выбирая направления, но сейчас понимаю, что оказалась совсем рядом с офисом, в каких-то нескольких кварталах от манящих таблеток в ящике стола. Всего одна капсула отделяет меня от замедленного пульса и ровного дыхания, от огромной кожаной кушетки за прочно запертой дверью и опущенными шторами.
Я отгоняю прочь эти мысли.
У меня нет проблем. Я ни на что такое не подсела. Я не шляюсь по барам, чтобы напиться до беспамятства, не просыпаюсь по ночам в холодном поту оттого, что решила отказать себе в бокале мерло перед сном. Я могу днями, неделями, месяцами обходиться без таблеток, вина или еще какой-нибудь химии, нужной, чтобы приглушить страх, постоянно вибрирующий у меня в жилах: будто у тебя внутри тронули гитарную струну, заставившую дребезжать кости. Но я справляюсь. У всех моих расстройств, всех этих умных терминов – бессонница, боязнь темноты, ипохондрия – есть нечто общее, одинаковое для них и связующее их вместе обстоятельство, и называется оно контроль.