bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Дмитрий Конаныхин

Деды и прадеды

© ООО Издательство «Питер», 2022

© Дмитрий Конаныхин, 2022

© Серия «ПИТЕР ПОКЕТ», 2022

* * *

Пролог

Первый раз я сошёл с ума в десять лет, в тот день, когда погиб мой дед.

Это был день, наполненный бесконечным счастьем, – собрались все – дальние и близкие родственники. Это был день рождения моей бабушки. Всё было очень здорово.

Я вбежал в дом, подпрыгивая от радости. Ударил грохот, и я увидел то, что глаза сразу же отказались видеть, меня опрокинул ужас, и в мою жизнь вошёл чёрный свет и все оттенки чёрного цвета.

Всего двумя вспышками, кусками воспоминаний, впечатались в меня первые секунды и случайные обрывки тех дней. Я помню страшный крик мамы: «Дайте же кто-нибудь полотенце!», невероятную беготню и общий вой, и тонкие, улыбающиеся губы соседа. Беззвучную дорогу в Киев на второй день, скорбные и ввалившиеся от бессонницы глаза тёти. И ещё помню ветер, который поднялся в день похорон, красный ковёр на грузовике и дорогу на кладбище, которая до тех пор была для меня любимой дорогой к работе деда. И ещё помню назойливого рыжего кота, внезапно появившегося на кладбище, про которого сзади почему-то шептались, что «це його душа, ты дывись, очи яки сыни», но потом – потом я «выключился» на два месяца.

Мою голову заполнила спасительная смола. Провал памяти. Пустота.

До августа.

О чём могу рассказать со всей определённостью, так это про все оттенки чёрного, которые по-особому заискрились в тот день, когда соседская прабабушка, вернее, мама закадычной подружки моей бабушки, не выдержала уговоров и согласилась «одвести дытыну од престриту». Как потом выяснилось, она не поддавалась никаким уговорам, говорят, «зарок дала», и никакие слова на неё не действовали до дня, пока ей, наконец, не показали мою полуседую голову.

Накануне ночью прошел благодатный дождь. Поздним утром вывели меня из дома, наверное, бабушка, с нами был кто-то ещё, но я их не помню; мы вышли из дубовых ворот, на которых так здорово я вратарствовал два месяца тому назад, и повернули к Витебским.

Идти было недалеко. За углом брусчатая дорога поворачивала направо, и напротив видно было чёрную крышу Витебских. С бабушкой Ирой Витебской моя бабушка дружила. Чёрное солнце слепило глаза, редкие чёрные облака пушинками ползли по пронзительно-чёрному небу. Не было никаких других красок. Вообще не было. Последние дождевые капли антрацитными бриллиантами посверкивали на сетке, ограждавшей соседский участок. Стукнула защёлка калитки Витебских, и я прошел через двор на летнюю веранду, наполовину закрытую виноградом. И на фоне роскошных виноградных листьев, как будто вырезанных умелыми маникюрными ножничками из проявленных негативов, лучились ярко-голубые глаза. Голубые глаза на чёрном бархате.

– Подойди, дитя, – сказала старушка с голубыми глазами.

Это была старая Витебская. За всю её долгую, натруженную и горестную жизнь никто из её семьи ни разу не слышал от неё и слова по-русски. Она говорила без малейшего малороссийского акцента, чем привела в полнейший шок всех взрослых, её детей и внуков, мою бабушку и родных, тенями сгрудившихся где-то за спиной.

– Подойди, Гриша, – повторила она. Я подошёл поближе.

Она взяла меня за руку, и тепло её высохшей руки согрело меня. Я сел на табуретку и увидел изумрудно-лимонадный луч, пробивавшийся сквозь густую виноградную листву на потрескавшуюся клеёнку, покрывавшую столик.

– Подождите меня, – сказала она и, чуть помедлив, вышла во двор.

Я засмотрелся на лимонад солнечного луча, взрослые о чём-то приглушенно шептались. Старая Витебская сходила на задний двор, достала два горячих яйца, снесённых (потом рассказали) чёрными курицами, и принесла их, бережно вытирая припасенным кухонным полотенцем. Бабушка Ира принесла глубокую фаянсовую тарелку, поставила на столик и отошла назад. Старая Витебская положила одно яйцо в кружку, взяла в руки второе яйцо, положила мне руку на плечо и встала за моей спиной, тихонько что-то приговаривая.

Горячее яйцо всей своей шершавостью медленно покатилось по моей голове, спиралью, от макушки до уровня ушей, на лоб и на затылок, опять вверх, и голос звучал издалека, наполненный эхом.

Минута за минутой, сказочка за сказочкой, и в той гулкой тишине, сквозь тихие приговоры и бормотание, стали проявляться Цвета. Сначала изумрудный луч стал расширяться, потом вспыхнули всеми цветами буйного жёлтого, зелёного, искристого света виноградные лозы, разукрасилась веранда, чёрно-медовый шмель загудел в малиновых мальвах у окна, потом рыжий кот с синими глазами деловито пробежал через залитый ярким золотом двор. Курицы – чёрные, белые и рыжие – копошились в пыли под навесом, на самой границе солнца и тени. Потом вышел нагло-разноцветный петух с переливавшимся изумрудно-синим хвостом, захлопал крыльями и, устроившись на заборе, возвестил полдень.

Я обернулся. Всё закончилось. Всё было хорошо.

Сзади тихо плакали женщины, мужчины молча стояли с бледными, просветлёнными лицами. Закусив губу, моя бабушка улыбалась мне. Её карие глаза светились, и мелкие слёзы бежали по лицу, потерявшему привычную смуглость. Чёрный платок сполз с её головы, упал на спинку стула, а она стояла, обессилено опершись рукой на подоконник, и смотрела, смотрела на меня.

Ни слова не говоря, старая Витебская разбила над тарелкой яйцо, которое с самого начала отложила в эмалированную синюю кружку. В прозрачности белка уютно расположился кругляк желтка, белок тихонько облизывал края тарелки, которую медленно поворачивала старушка. Она взяла то, второе яйцо, которое катала по моей голове, ловко надколола ножом хрустнувшую скорлупу и вылила содержимое в тарелку.

Сзади ахнули.

В белке всеми цветами радуги засверкали блёстки, как будто кто-то потрудился разбить зеркало на мелкие-мелкие осколки и высыпал их в тарелку. Эти блёстки были круглые, как те круглые чешуйки, которые, говорят, образуются в прозрачном янтаре после обработки ультразвуком. Вот такие зеркальца и светились в солнечном луче, своим видом заставляя занеметь собравшихся.

– Ступай, Гришенька, Бог помогай, – сказала старая Витебская.

Её иссушенные маленькие руки, коричневые, в натруженных морщинах и жилах непосильной работы, легли ласково на мой лоб. Она поцеловала меня, улыбнулась, взяла тарелку и ушла за дом.

Мы шли домой.

Было жарко и дремотно.

За белоснежно выбеленными домами, над серыми шиферными крышами, над гудящими пчёлами садами вдали плыли белоснежные полуденные облака на синем-синем небе.

Дай мне, Боже, сил всё вспомнить.

Глава 1

Сруликова медовуха

– Не выйду за него!

– Выйдешь.

– Не буду!

– Ещё как будешь!

– Так нельзя, папочка!

– Ещё как можно!

Тоня, чернобровая красавица шестнадцати лет, с волосами воронова крыла, топнула ножкой, только в сорок ниток коралловое ожерелье подпрыгнуло на высокой груди, туго обтянутой вышитой сорочкой.

– Папа!

– Молчи, глупая! – старый Сергей уже начинал сердиться на свою любимицу. – Иван хороший парень, у его отца двадцать коней, хата уже стоит, бляхой крытая, два номера земли старый Дзяшковский пообещал дать, что тебе ещё надо, доча?!

– Папочка, родненький, за что? – слезы брызнули из глаз Тони. – Папочка, он, он же… Он же страшный, он смердит! – она зарыдала в голос. – Разве ж так можно? Меня же Срулихой люди до смерти будут называть!..

Старый Сергей Завальский слегка смутился.

Про эту особенность малороссийской жизни он в данном случае постарался забыть, хотя всем в Украйне известно, что если уж приклеится с прадедов к сопливому мальчишке или девчонке самое несуразное прозвище, так и весь последующий их род, до седьмого колена, будет зваться именно так и не иначе. И фамилию позабудут, и по-другому никто называть не будет, только лишь на каких-нибудь важных собраниях, когда, к примеру, волостной староста пожалует или писарь из управы, землемер.

Хотя нет, землемер не в счёт – землемер, он хоть и крайне важный в сельской жизни господин, но в силу особенностей своей профессии человек всегда сложно пьющий, поэтому имел весьма своеобразный авторитет – ходячий и лежачий. И если приходил землемер на обмер земельных номеров, то авторитет Андрея Дзюня был выше его фуражки, а после обмера и застолья, когда щедрый и многомудрый хозяин радостно увозил тело землемера в соседнюю Калиновку, то и авторитет, можно сказать, лежал рядом на подводе.

Старый Сергей, которому на самом деле едва ли было больше сорока, дюжий, жилистый мужик, настоящий, крепкий хозяин, дочку Тоню любил всем сердцем. И теперь, когда его красавица плакала навзрыд, восставая против его воли, два чувства боролись в его душе – лютая ярость при виде такого неслыханного непослушания и уверенность в правоте своей любви. Ведь хотел он снова восстановить былую семейную честь и доказать, что, хотя и попрекала краковская родня быдлячеством, холопской жизнью, не забыл Сергей Завальский чести, и выдаст он свою дочку за непременно знатного, непременно богатого жениха. И тогда пусть утрутся все недоброжелатели при виде новой жизни его семейства!

А Срулики, ой, нет, как его, как же их?.. Беда, как же их?.. А! А Дзяшковский Иван был самой лучшей партией в Торжевке. Да и, по правде сказать, едва ли не единственным неженатым из «богатых».

* * *

В те времена, году где-то в 1915-м, в Торжевке, что к западу от Киева, жило больше двух дюжин разросшихся обширных фамилий и новоприбывших семей. Дзяшковские относились к стародавнему, но незнатному шляхетскому роду. Они жили обильно, держали бойню, колбасный цех и выгодно продавали в Киеве колбасы, а ещё было у них двадцать коней; своих коров они, похваляясь перед соседями, не считали, да и старый Томаш Дзяшковский помнил, какого роду-племени был Сергей Завальский, не то что другие местные голодранцы, позабывшие годность шляхетскую.

Дома Дзяшковских, одни из лучших в округе, стояли особняком на краю Торжевки, у высокого берега речки Толоки, где тенистый сад наклонялся над тихими струями. Весной сад пенился-бушевал белым кружевом цветения так, что ошалевшие от нектара пчёлы спьяну тыкались в лица прохожих. Летом, чтобы под тяжестью налитых яблок не разодрались стволы, приходилось городить по нескольку кольев под каждую в дугу согнутую ветвь. А перед Ильиным днём переспелая «денешта» с бульканьем падала прямо в воду и выплывала на песчаную отмель, где её с восторгом находила голопузая ребятня. И сады были у Дзяшковских, и бойня, и мыловарня, и землёй удачно спекулировал Томаш, и на церковь давал – всё делал, чтобы сельское общество признало в нём своего.

Однако было одно обстоятельство, одна, можно сказать, беда, старинная, позабытая напрочь тайна, корни которой уходили в незапамятную старину – Дзяшковские величались Сруликами.

Что ни делал Томаш, что ни делал его отец, и дед Томаша, и прадед Дзяшковский, но с давних времён любой Дзяшковский был для сельчан прежде всего Сруликом. И это проклятие, казалось, побеждённое, довлело над родом.

– А это чей такой важный сад? – спрашивал, к примеру, заезжий господин, искавший по делу дом Дзяшковских.

– Этот? Это садок старого Срулика! – отвечали торжевцы, нимало не побеспокоившись припомнить фамилию хозяина. И несколько озадаченный, господин, даже если и уступал напористому и радушному гостеприимству самого Дзяшковского, всё равно, к крайней того досаде, иногда не к месту посмеивался и хихикал в пышные усы.

И надо ж такому было случиться несчастью, что поперёк всему фамильному великолепию главный наследник всего добра – всех садов, огородов и земельных «номеров», всех лавок, коптилен и скотины, мыловарни и «ковбасни» – старший сын Иван оказался к совершеннолетию полным подтверждением родового прозвища.

Скорее невысокого роста, одутловатый, склонный к обжорству и весь какой-то квадратный, с неподвижным туповатым лицом, криво прилепленным к круглой голове под шапкой вечно сальных волос, он постоянно не к месту что-то говорил, намеренно важничал перед соседскими хлопцами и девчатами, выставлял напоказ фасонистый пиджак, смазанные смальцем сапоги, на улице долго держал отцов портсигар, вымоленный у Томаша для большего форсу, вообще вёл себя придурковато и важно. Но, что было уже совершенной катастрофой, он не замечал своей привычки крайне зловонно портить воздух. Смеясь, часто шмыгал носом и по-детски вытирал рукавом пиджака зелёные сопли, что приводило Срулиху в полное отчаяние.

Случалось, старый Дзяшковский грозился до смерти отколотить сына, чтоб за ум взялся и перед людьми позора не было, но жена его, долговязая и суетливая Срулиха, вступалась за своего любимчика, и гроза проходила мимо. Сколько досадливо красноречивых молчанок, хитрых шляхетских взглядов и, что было особенно непереносимо, хохляцких перемигиваний перетерпел Дзяшковский от ближних и дальних соседей – и не перечесть.

* * *

Мало-помалу время шло. Иван вырос, и как-то естественно, сама собой в голову Дзяшковской пришла здравая идея о женитьбе Ивана. Только, конечно, понимала она, что от такого купца любой товар опрометью убежит, поэтому все приготовления надо было делать втайне. Она советовалась с кумушками и тётками, составляла подобные сложным пасьянсам списки невест, примечала и советовалась с Дзяшковским по поводу возможного приданого, короче говоря, нагрузила сердце непрекращавшейся заботой, и дни её были наполнены визитами и сложными переговорами.

Однако её витиеватая дипломатия всё-таки давала сбои. Матери нескольких выгодных невест с заречной части села, что ближе к Дарьевке, вежливо, но решительно уворачивались от такой чести, попридумывав самые невероятные, но неоскорбительные отговорки, да и Иван, будучи тяжёл на подъем, не готов был отправляться вслед за сватами в такую даль.

Но не только лень держала Ивана – рядом по соседству, через дорогу от домов Дзяшковских, в старинной семье Завальских расцвела невиданной красой любимица всей округи, баловница Тоня. Как-то сразу, за одну весну, из маленькой пичужки, худенького подростка, как бабочка из кокона, выпорхнула неместной красоты девушка – смуглая, большеглазая кареглазка, с ниже пояса косой смоляных, словно ночь, волос, пышногрудая тростиночка, с маленькими руками и ступнями, хохотушка и чаровница, чертёнок в юбке, мечта, зазноба. И Ваня Срулик, как и многие местные ребята, разглядев по весне Тоню, сильно и скрытно заскучал-затомился.

Как-то за неделю до описываемых событий, за поздним ужином, Дзяшковские сплетничали о разных соседях, как положено, обстоятельно и дотошно перечисляя соседские явные и мнимые приключения и прегрешения. К удовольствию беседовавших, обсуждались все – от уже упокоившихся на погосте древних старцев до младенцев, ещё гонявших молоко из мамкиных грудей. Но когда речь зашла о Завальских, мать сразу почуяла под толстым жиром вялые колебания сердца сыночка, и в тот же миг прожгла взглядом супруга. Дзяшковский только крякнул, однако, поскольку съел со своей Агнешкой пуд соли и научился не прекословить таким взглядам, то перемигнулся пару раз с женой, да так, без слов, и порешили.

Тем же вечером Агнешка, носясь, будто на помеле, посетила дальних кумов и кумушек, а те, уже хорошо выученные предыдущими походами в заречный край села, особенно и не возражали. На следующий день к Завальским отправилась целое посольство Дзяшковских. Сообразительные хозяева тут же, под благовидным предлогом «посочней травы нарвать» отослали Тоню аж к речке. Младшая часть делегации подпирала стены, а три кума да сам старый Дзяшковский, как водится, долго и обстоятельно обсуждали с Сергеем вопросы починки цепов, хомутов, кнутов, погоду, какие виды на урожай, что лучше наливать землемеру Дзюню, всё чин по чину. Беседа плелась кружевом, обе стороны внимательно следили за ходами и словесными пируэтами друг друга, ритуал царил, и многозначительные улыбки неумолимо накаляли воздух в просторной хате.

Слово за слово, перешли к делу, «у вас товар, у нас купец», на обильно накрытый стол была выставлена особой чистоты горилка, наконец, старый Дзяшковский обо всем договорился с Сергеем. Тут уже повеселели все, вспоминали старину, били друг друга по спинам, добродушно, но не без дальнего смысла мерялись родословиями, песни пели про гордых рыцарей и их панночек, день прошел быстро. Хозяйка перехватила Тоню, что-то наплела, опять услала к тётушкам, а Тонечка и не подумала, что суета в их доме имеет непосредственное отношение к её скорой судьбе.

К вечеру изрядно нагрузившаяся «дипломатическая миссия» отправилась по домам праздновать, а Сергею предстояло, по обоюдному согласию приятельствующих хозяев, обеспечить согласие Тони на брак с Иваном.

* * *

…Сергей, любя Тоню, тем не менее не забывал, что выгодная партия давала ему нужный финансовый капитал для упрочения положения хозяина и землевладельца. Поля, скирды, молотилки и амбары, сараи и погреба, ломящиеся урожаем, стояли перед его глазами. От этих планов ему сладко щемило сердце и на душе было приятно, благостно и щекотно.

Поэтому он, чтобы не терять даром времени, излишне сурово насупил брови при виде столь неслыханного непокорства своей доченьки; нарочно кулак упал с грохотом на столешницу. На шум, откуда ни возьмись, прибежала Серафима Завальская, жена Сергея. Она только покачала головой и увела остолбеневшую от такого обращения Тонечку в свою комнату…

Что Серафима говорила несчастной Тонечке за закрытыми дверями комнаты, как увещевала, как стращала, как умоляла девушку – до того Сергею не было никакого дела. Голоса за дверью то затихали, то чайками вскрикивали, то бормотали, слышен был то слабый, то громкий девичий плач и мерное, настойчивое внушение матери.

Он сидел за столом и по привычке хищно, давясь, заглатывал борщ с накрошенным хлебом – Сергей всегда так ел, будто за ним собаки гнались, – жадно, быстро, почти не жуя. Что ещё больше изумляло непривычных к зрелищу людей, так это его манера есть всё вместе – очень часто он вываливал в миску с борщом жаркое, блины, иногда вареники и ел это всё невообразимое месиво с таким же волчьим аппетитом, стараясь не упустить ни минутки времени, лишь бы подольше побыть в поле. Всю жизнь жажда заработать золота на ещё, ещё, ещё один номер земли гнала его наперегонки с небесными светилами.

Он доел свою тюрю, тщательно вытер миску кусочком хлеба, запил молоком, встал, пригладил волосы, зыркнул в оконце, открытое в цветущий палисадничек, и быстро, кошачьей походкой, вышел из хаты.

Через минуту младшенький Павлик взвивался между «золотыми шарами», уворачиваясь от хлеставшей его хворостины.

– Ой! Батько, ой! За що?!

Сергей молча догонял семилетнего быстрого Павлика, который вспрыгивал и на курятник, и на плетень, и на яблоню, и, догнав, ловко стегал по спине сына.

– Тату! За що? Ой, тату! Я ж ничого не зробив!!

– А на памʼять! (серия ударов). Щоб не забув, якщо щось наробишь!

И, довольный собой, Сергей, отбросив уже ненужную хворостину, отправился опять в поле.

* * *

Ой, люди, люди! Вы думаете, вы знаете, что такое танцы? Э-э-э, нет, пожалуй, таких танцев, которые собирались в Торжевке в то время, и сыскать по всей округе было нельзя. Война, смута, непонятные столичные разговоры и истории, казалось, обходили стороной зажиточное село. Из всех рекрутов и добровольцев, слава богу, никого не убило, не покалечило на германском фронте, соседние сёла жили своей жизнью, будничной и трудовой, в хлопотах, тревогах и радостях с утра и до ночи. И вроде бы и работы было вдосыта, так что спину ломило, но молодежь со всей округи, ближней и дальней, не оставалась в родных хатах на вечер, нет, напротив, со всех хуторов, со всех соседних деревень в Торжевку собирались самые лучшие, не самые лучшие, простые, да и вовсе никудышные, но все – танцоры.

Начало этому невероятному увлечению было положено при совершенно случайных обстоятельствах. Старая бабка Христина, что потеряла сыновей на Японской, осталась без кормильцев. Раньше род их был обилен на умелых плотников и столяров, поэтому и дом Дзидечаков был большой, просторный, панам на зависть. Скорая война, дальние моря и лихие времена забрали у Христины и мужа, и сыновей, вот и осталась она одна в родовом доме, при большом хозяйстве, доживать свой старушечий век. Но не зря про Дзидечаков говорили, что их всех осы перекусали в одно место, ну, понятно, в какое. Одним словом, поседев набело за полгода, погоревав и покручинившись, в один прекрасный день взяла старая Христина в руки топор, заперлась в громадном доме, да и стала крушить. Перепуганные соседи посылали было за батюшкой, кто-то уж хотел из самого Топорова привести ксёндза, да только не рискнули попасть под топор – все знали крутой нрав Христины.

Три дня доносился грохот из дома. Тенью, по ночам, выносила хозяйка щепу, обрубки брёвен и досок за сарай. Наконец, на утро четвёртого дня, все стихло. Измученные любопытством соседушки по очереди, как бы невзначай, ринулись кто с чем – кто кувшин попросить, кто соли или луковицу какую одолжить, кто просто напомнить о себе – лишь бы удостовериться первыми в полном сумасшествии Христины.

Однако, напротив, их ожидало удивительное. В доме было чисто прибрано. Все внутренние стены исчезли, осталась только маленькая спаленка, в которую Христина никого не приглашала. У большой, заново выбеленной печи стоял здоровенный, сновья сколоченный стол, укрытый богатым ковром, а на столе красовался невероятных размеров граммофон, нагло выпирая разрисованным жерлом. Весь громадный дом представлял собой обширную залу с ровным земляным полом. Под потолком висели три «пятилинейки», которые должны были освещать залу.

Сама хозяйка быстро посокращала время непрошеных визитов, указывая соседушкам весьма короткую дорогу, но, когда последняя, самая незлобивая и близкая родственница, стоя уже на пороге, не выдержала и возопила: «Да что же это ты, старая, учудила? Что же тут такое всё будет теперь, как в пустыне?», то Христина спокойно и властно ей на это ответила: «Танцы!»

Как вспышка пороха, эта новость всколыхнула Торжевку.

Народ изумился.

Стародавние Христинины поклонники, те, что уже согнулись под тяжестью времени, да сединами и лысинами своими уже освещали дорогу в горний мир, те вспомнили, что давным-давно не было плясуньи лучше, чем Христина, что не было драк на селе горячее, чем из-за сероокой Христины, вспомнили, да и рассказали на посиделках у церкви. А молодые парни да девчата слушали да примечали. За неделю или за месяц, точно никто уже и не помнил, но стала молодежь приходить в Христинину хату да и танцевать по вечерам.

Но и вправду, что же ей оставалось делать? Решила Христина не сходить с ума, перебирая фотографии сыновей, а позвать молодёжь, решила радостями юности закрыть свое старческое горе.

Хата была просторной, воздуха хватало, музыка была громкой, граммофон сиял, хозяйка не гоняла случайно затаившиеся в углах целующиеся парочки, а иногда сама учила «своих детей» плясать.

Через год танцевальная горячка охватила всю Торжевку, потом Дарьевку Зозулиху Липовку и другие безымянные хутора, величавшиеся по фамилиям хозяев. В Торжевке стараниями предприимчивых конкуренток появились ещё две «танцевальные» хаты.

Но Христинина хата была наилучшей, наипросторнейшей, наимузыкальнейшей ещё и потому, что никто так придирчиво не отбирал репертуар, как она. Никто так не гонял музыкантов до седьмого пота, никто так щедро не платил им, как Христина. Поэтому танцоры, лучшие из лучших, самые-самые красавицы и красавцы, удалые и не очень, все стремились к Христине.

Удовольствие это было не самым дешёвым. А вы что подумали? Что Христина выжила из ума? Нет, она вела свое дело спокойно, рассудительно и со всей страстью кипучей натуры. Но это всего лишь необходимое отступление. Пора перейти к самому действию.

* * *

Всё случилось в субботний вечер.

В ярко освещенной хате Христины, на столе у печи стоял громадный, лаком раскрашенный граммофон, который включался по особому соизволению хозяйки. Рядом, под белой специальной накидкой, лежали пластинки. На столе выпирала пузатыми боками четырёхведёрная кадушка ароматнейшей медовухи, которой парубки угощали друг друга. Сами же кавалеры обязаны были платить и за медовуху, и за оркестр, и за конфеты для своих девушек.

Да, немножко скажу о конфетах…

Конфеты из города были утончённым лакомством, важнейшим ключиком местного этикета. Кавалеры, желая показать свою образованность, воспитанность и особенный шик, по очереди выступали вперёд, спокойно и с достоинством клали на медный поднос обычно имевшиеся в наличии две копейки и брали ровно две конфетки. Конфетки были ключом и к знакомству, и к началу разговора. Можно было обсудить картинку можно было просто предложить сладенькое; девушки же конфетки принимали – кто небрежно, кто с лёгкой улыбкой, а кто и с пунцовым румянцем во все щёки.

На страницу:
1 из 3