Полная версия
Дама в автомобиле, с ружьем и в очках
Я тоже плакала по дороге на вокзал (нам пришлось бежать как сумасшедшим, чтобы успеть на последний поезд), но плакала не от стыда, а от восторга, меня охватила восхитительная грусть, я задыхалась от любви. Это был первый и самый прекрасный фильм, который я видела в жизни. Когда она стреляет в Уильяма Холдена и он под пулями, шатаясь, отступает к бассейну, когда Эрик фон Штрогейм руководит съемкой новостей, а она спускается по лестнице, полагая, что играет новую роль, мне казалось, что я вот-вот умру, прямо здесь, в своем кресле в кинотеатре Рубе. Не могу это объяснить. Я была влюблена в Холдена, Штрогейма и Глорию Свенсон, хотела бы быть на месте любого из троих. Я даже полюбила подружку Холдена. Когда они вдвоем прохаживались среди декораций пустого кинопавильона, я безнадежно мечтала остаться рядом с ними – чтобы эта история начиналась снова и снова, а я жила бы в ней всегда.
В поезде Матушка повторяла себе в утешение, что, слава богу, самое отвратительное в этих извращениях лишь подразумевалось, что даже сама она осталась в неведении, а уж я-то тем более не могла все понять. Но с тех пор, как я живу в Париже, я несколько раз пересмотрела этот фильм и уверена, несмотря на первое потрясение, что главное от меня не ускользнуло.
Вчера вечером, пока я надписывала конверты для двух писем, только что напечатанных на машинке, я вдруг подумала, что пойду в кино. Именно так я бы и поступила, будь у меня хоть десятая доля той рассудительности, которую мне приписывали в мои лучшие дни – еще совсем недавно. Я бы сняла телефонную трубку и в кои-то веки, за несколько часов до сеанса, подыскала бы себе компанию. Ну а затем, я слишком хорошо себя знаю, даже сброшенная на Париж водородная бомба не помешала бы мне довести дело до конца, и тогда ничего бы не случилось.
Хотя, с другой стороны, кто знает? Наверное, нечто подобное так или иначе должно было произойти со мной вчера, сегодня или через полгода. Ведь я сама себе враг…
Но я не сняла трубку, а закурила сигарету и пошла отнести эти два письма в корзину с почтой в коридоре. Потом спустилась этажом ниже. Несколько минут провела в кладовке, гордо именуемой «Документация», где лежат газеты. Их хранительница Жоржетта, высунув кончик языка, старательно вырезала объявления. Я взглянула на расписание кинотеатров в утреннем выпуске «Фигаро», но не нашла ничего заманчивого.
Я вернулась в свой офис, где меня уже ждал наш босс. Когда я открыла дверь, не ожидая никого там застать, и вдруг увидела его, у меня от испуга заколотилось сердце.
Ему лет сорок пять, ну, может быть, чуть больше, он довольно высокого роста и весит примерно килограммов сто. Очень коротко, почти наголо подстрижен. Лицо у него слегка оплывшее, но довольно приятное, даже говорят, что в молодости, когда он был худым, то был просто красавцем. Зовут его Мишель Каравель. Он основал наше агентство. У него талант к рекламному бизнесу, он умеет ясно объяснить то, чего хочет добиться, а в нашем деле, где приходится убеждать не только рекламодателей, которые нам платят, но и тех, кто покупает товар, ему нет равных.
Его отношения с сотрудниками и интерес к ним – исключительно деловые. Я совершенно его не знаю. Вижу только раз в неделю – в понедельник утром – на тридцатиминутной планерке в его кабинете, где он информирует нас о последних рабочих новостях. Меня туда приглашают всего-навсего, чтобы вести протокол.
Три года назад он женился на девушке моего возраста по имени Анита – я была ее секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы с ней дружили, если можно назвать дружбой сорок часов в неделю, проведенные в одном кабинете, ежедневные совместные обеды в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси и редкие встречи по субботам – походы в мюзик-холл.
Когда они поженились, именно она предложила мне перейти в агентство Каравеля. Она уже работала у него несколько месяцев. Я выполняла примерно те же функции, что и она, но у меня не было ни ее выдающихся способностей, ни ее честолюбия, ну и, соответственно, ее зарплаты. Я не встречала еще человека, который с таким остервенением и эгоизмом делал бы карьеру. Ее жизненный принцип гласил: если живешь в мире, где другие привыкли сгибаться перед бурей, то нужно уметь вызвать бурю, а самой подниматься наверх по чужим спинам. Ее прозвали Анита-пошли-все-на фиг. Она это знала и иногда даже подписывала так служебные письма, если требовалось разнести кого-то в пух и прах.
Не прошло и трех недель после свадьбы, как Анита родила девочку. С тех пор она больше не работает, и я практически ее не вижу. Что касается Мишеля Каравеля, то я полагала (вплоть до вчерашнего вечера), что он вообще не помнит, что я знакома с его женой.
Он выглядел усталым или озабоченным и очень бледным, так бывает всегда, когда он сидит на диете, стараясь похудеть. Он назвал меня Дани и сказал, что у него неприятности.
Я заметила, что на кресле для посетителей возле моего стола навалены папки, убрала их, но он так и не сел. Он оглядывался по сторонам, словно оказался в моем офисе впервые.
Он сказал, что завтра улетает в Швейцарию. У нас в Женеве очень важный клиент – фирма «Милкаби», сухое молоко для грудных детей. Чтобы получить от них новый заказ, он должен повезти с собой макеты, оттиски на меловой бумаге, цветные фотографии – все, что идет в ход, когда требуется час или два достойно защищать свои интересы перед дюжиной директоров и их заместителей с ледяными лицами и ухоженными руками. Но его вылет под угрозой из-за нашей главной ударной силы – рекламного текста. Он объяснил мне без тени улыбки (я уже раз сто, не меньше, слышала от него подобные объяснения), что был составлен специальный доклад о нашей стратегии и стратегии наших конкурентов, но в последний момент ему пришлось все менять, и этот текст сейчас представляет собой разрозненные черновые фрагменты, а если проще – то ему нечего им представить.
Он говорил быстро, не глядя на меня, поскольку ему было неловко просить меня об услуге. Он сказал, что невозможно ехать, когда ты гол как сокол. К тому же переносить встречу с «Милкаби» нельзя, он уже проделывал это дважды. Даже тугодумы-швейцарцы на третий раз догадаются, что мы – шайка жуликов и дешевле разносить сухое молоко по домам бесплатно.
Теперь я уже хорошо понимала, куда он клонит, но молчала. Последовала пауза: он машинально перебирал крохотные игрушки, выставленные в ряд у меня на столе. Я сидела. Закурила еще одну сигарету. Указала ему на пачку «Житан», но он отказался.
Наконец он спросил, разработала ли я какие-то планы на вечер. Он часто так мудрено выражается, и звучит это довольно обидно. Не думаю, что он способен представить себе, что я могу быть чем-то занята по вечерам – только спать, чтобы назавтра быть готовой к борьбе на трудовом посту. А я, дура безмозглая, даже не знала, что ему ответить – да или нет, – и спросила, стараясь, чтобы мой голос звучал безразлично:
– Так сколько страниц нужно напечатать?
– Пятьдесят.
Я выпустила изо рта красивое облачко дыма, выражающее недовольство, и при этом подумала: ну вот, ты все испортила, выпускаешь дым, как в кино, теперь он поймет, что ты выпендриваешься.
– И вы хотите, чтобы я сделала это сегодня вечером? Нет, мне не потянуть! Мой предел – шесть страниц в час. И то, если строчу как пулемет. Попросите мадам Блондо, она наверняка справится.
Он сказал, что рейс у него только в полдень. В любом случае, даже речи нет, чтобы доверить эту работу мадам Блондо, печатает-то она быстро, но не сможет разобрать текст, где куча исправлений, отсылок, незаконченных фраз. А я все понимаю.
Он еще добавил, и думаю, это и решило дело, что не хочет – и всегда возражал, – чтобы сотрудники работали в агентстве после окончания рабочего дня, особенно если им приходится барабанить на машинке. Выше этажом живут люди, а наш договор о съеме помещения и так смогли заключить только благодаря каким-то непонятным административным ухищрениям. Он сказал, что я буду печатать у него дома, там смогу и поспать, чтобы не терять времени, если не успею закончить вечером. Тогда доделаю утром до его отъезда.
Я ни разу не была у него дома. Это и возможность повидаться с Анитой перевесили все доводы, отказаться я уже не могла. За одну или две секунды, пока он не выдержал и сам не сказал – ну хорошо, договорились, – я, идиотка, чего только не успела себе навоображать… Ужин втроем, представьте себе, в просторной столовой, приглушенный свет ламп. Негромкий смех, сопровождающий воспоминания. Послушайте, не отказывайтесь, возьмите еще крабов. Анита за руку ведет меня, уже никакую, разомлевшую от выпитого вина, в мою спальню. За распахнутым окном ночь, ветерок раздувает занавески.
И тут же получила порцию холодного душа. Он посмотрел на часы, сказал, что меня никто не будет тревожить, прислуга поехала в отпуск домой, в Испанию, а у них с Анитой светская повинность, фестиваль рекламных фильмов во дворце Шайо[13]. Правда, он добавил:
– Анита будет счастлива увидеть вас. Она ведь вам немного покровительствовала в свое время?
Но сказано это было, когда он уже направлялся к двери, не глядя, будто меня не существует – словно я не человек, а электрическая пишущая машинка марки «Президент».
Прежде чем уйти, он обернулся, сделал неопределенный жест в сторону моего стола и спросил, не осталось ли у меня какого-то важного дела. Я собиралась править верстку брошюры по индустриальной тематике, но она могла подождать, поскольку в голову мне пришла здравая мысль, что случается нечасто, и я не упустила свой шанс и произнесла:
– Осталось получить деньги.
Я имела в виду тринадцатую зарплату, нам ее выдают в два приема – половину в декабре, половину в июле. Те, кто сейчас в отпуске, получили свои премиальные вместе с деньгами за июнь, остальные получают накануне 14 июля. Обычно, как и жалованье в конце месяца, конверты разносит по кабинетам главный бухгалтер и вручает каждому лично. До меня он добирается, когда остается меньше получаса до конца рабочего дня. Сначала он идет в редакцию, где вызывает настоящую бурю восторга, но я пока не слышала, чтобы редакторши с воплями радости кидались на беднягу.
Шеф застыл, держась за ручку двери. Он заявил, что уже едет домой и думал забрать меня с собой. Он сам вручит мне мой конверт, что, кстати, даст ему возможность добавить туда еще некоторую сумму, скажем триста франков, если меня устроит.
В его взгляде читалось облегчение, ну и я, само собой, была довольна, правда, у него оно тут же исчезло – просто-напросто я помогла ему найти выход из затруднительного положения.
– Собирайтесь, Дани. Жду вас внизу через пять минут. Машина у входа.
Он вышел, закрыв за собою дверь. Но почти тотчас снова открыл ее. Я в этот момент ставила на место игрушку, которую он передвинул, нарушив их ровный ряд на моем столе. Слоник на шарнирах, ярко-розовый, как леденец. Он заметил, как старательно я возвращаю его в строй, и сказал: «Прошу прощения». Он рассчитывает, что я не буду обсуждать с коллегами свою «надомную» работу. Я поняла, что поскольку он чувствует себя немного виноватым, то не хочет, чтобы в агентстве узнали о его оплошности. Он собирался сказать что-то другое, наверное, объяснить мне, что сознает свою вину, но в результате посмотрел на розового слоника и ушел уже окончательно.
Минуту я сидела, задаваясь вопросом: а что случится, если я не успею напечатать эти пятьдесят страниц до его отъезда? Да нет, мне хватит времени, пусть придется поработать ночью, меня беспокоило другое. Мои глаза могут не выдержать такого напряжения. Они становятся красными, слезятся, мелькают какие-то точки, иногда мне так больно, что я почти ничего не вижу.
Еще я думала об Аните, о каких-то глупостях: если бы я утром знала, что увижу ее, я бы надела свой белый костюм, нужно обязательно заехать домой переодеться. Раньше, когда мы вместе работали, я донашивала юбки, сшитые еще в приюте. Она мне говорила: «Как ты меня бесишь, напоминая о своем несчастном детстве, когда ходишь в этом самопале». Мне хотелось надеть самое лучшее, чтобы она увидела, как я изменилась. Вдруг я вспомнила, что шеф дал мне на сборы пять минут. Для него это триста секунд. Его пунктуальность удручает, хоть сверяй по нему часы.
Я нацарапала на листке блокнота: «Уезжаю на уикенд. До среды».
Потом тут же разорвала листок на мелкие кусочки и аккуратно написала на новом: «Должна улетать на уикенд. До среды. Дани».
Теперь мне быхотелось добавить какие-то подробности. Самолет – этого мало. Я могла бы написать: самолет на Монте-Карло. Но взглянула на циферблат: большая стрелка уже почти подошла к пяти, да и в любом случае я оставалась единственной среди сотрудников агентства, кто никогда не летал на самолете, поэтому большого впечатления это ни на кого не произведет.
Я прикрепила листок скрепкой к абажуру настольной лампы. Любой, кто войдет, сразу его увидит. Мне кажется, я была счастлива. Это трудно объяснить. Другими словами, я вдруг испытала то же нетерпение, которое весь день исходило от остальных.
Надевая летнее пальто, я подумала, что у Аниты и Мишеля Каравеля есть маленькая дочка. Я взяла розового слоника и положила его в карман.
Помню, что солнце по-прежнему било в окно, освещая разложенные на моем столе бумаги.
В машине – черной DS[14] с кожаными сиденьями – он сам предложил сначала заехать ко мне, захватить ночную рубашку и зубную щетку.
Пробок еще не было, а вел он быстро. Я сказала, что у него усталый вид. Он ответил, что сейчас у всех такой вид. Тогда я заметила, что машины DS очень комфортабельные, но эта тема его не заинтересовала, и мы снова замолчали.
Мы переехали Сену по мосту Альма. На улице Гренель он нашел место рядом с фотомагазином, почти напротив моего дома. Он последовал за мной, когда я вышла из машины. Даже не спросил, можно ли ему подняться. Просто вошел в здание.
Я не стесняюсь своей квартиры, по крайней мере, мне так кажется, кроме того, я была уверена, что не оставила сушиться белье на батарее. И все-таки меня ужасно разозлило, что он идет следом за мной. Он займет все свободное пространство, мне придется переодеваться в ванной, а если наткнешься там на стенку, то тут же пересчитаешь остальные три. Еще к тому же у меня пятый этаж без лифта.
Я сказала, что он вовсе не обязан сопровождать меня, мне нужно подняться всего на несколько минут. Но он ответил: ничего страшного. Не знаю, что он там себе вообразил. Может, что я собираюсь прихватить с собой чемодан?
Очень повезло – на лестничной площадке никого не было. У меня есть соседка, ее муж организовал себе отдых в больнице Бусико, попав туда прямо с улицы Франциска Первого, проехав по встречной полосе. Если не поинтересуешься, как он себя чувствует, она просто лопается от злости, а если спросишь, будет тараторить до скончания века. Я вошла в квартиру первой и тут же закрыла за Каравелем дверь. Он огляделся, но ничего не сказал. В этом крохотном помещении он явно чувствовал себя неуютно. Он показался мне гораздо моложе и, как бы это выразиться, гораздо живее и всамделишнее, чем на работе.
Я достала из шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как он расхаживает по комнате совсем рядом. Пока я раздевалась, я крикнула ему через дверь, что в шкафчике под окном есть выпивка. Я успеваю принять душ? Он не ответил. Я не стала мыться, только быстро обтерлась махровой рукавицей.
Когда я вышла, одевшись, причесавшись, наведя марафет, но босиком, он сидел на диване и говорил с Анитой. Сказал, что мы скоро приедем. Одновременно разглядывал мой костюм. Я надела белые туфли, присев на ручку кресла, не спуская с него глаз. В его глазах я прочла только скуку.
Он разговаривал с Анитой – говорил: «Да, Анита. Нет, Анита». Наверное, чтобы я знала, что это она. Уже не помню, что именно он ей рассказывал, что я не изменилась, нет, что, скорее, высокая, да, скорее, худая, да, что я хорошенькая, да, и блондинка, очень светлая, загорелая, да – что-то вроде этого, это звучало бы очень мило, не произноси он эти слова каким-то неестественным голосом. Он еще раздается у меня в ушах: деланый, монотонный голос судебного исполнителя. Он отвечал Аните, потворствовал ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, он подчинился. Ведь она-то – человек, а я, Дани Лонго, могла с таким же успехом быть стиральной машиной из рекламы универмага BHV.
Он добавил еще одну деталь. Не стал прибегать к образным выражениям, чтобы сообщить жене, не обидев меня, что моя близорукость прогрессирует. Это было точное описание того, что он видел, грубая констатация фактов. Он сказал, что очки скрывают цвет моих глаз. Я засмеялась. Я даже приподняла очки, чтобы показать, какого цвета у меня глаза. Они вовсе не такие голубые и переменчивые, словно море, как бывали у Аниты, когда она разрешала мне нести оба наши подноса в кафе самообслуживания на улице Ла-Боэси, у меня глаза темные, неподвижные и маловыразительные, как наводящие тоску равнины севера, к тому же без очков я ничего не вижу.
Не знаю, может быть, из-за этого, из-за описания моих глаз, но я как-то сразу поняла, что навсегда останусь лишь поводом для оживления чуть занудного телефонного разговора между супругами из высшего общества, и, хотя я смеялась, мне было грустно, мне уже все осточертело, и я мечтала, чтобы этот вечер поскорее закончился, чтобы оба они уже отвалили на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов, чтобы их вообще никогда не существовало, чтобы не существовало Аниты, короче, чтобы оба они провалились в тартарары.
Мы вышли. Я несла в сумке, как было велено, ночную рубашку и зубную щетку. Ехали по набережным Сены до моста Д‘Отей. Потом он по дороге что-то вспомнил, поставил машину на двойной линии на торговой улице.
Дал мне купюру пятьдесят франков, сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и что в доме вряд ли для меня найдется что-то съестное. Обладай я хоть самым примитивным чувством юмора, я бы расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об ужине втроем при приглушенном свете ламп, о ветерке, раздувающем занавески. Вместо этого я зарделась. Я сказала ему, что тоже не ем на ночь, но он мне не поверил: пойдите, прошу вас.
Пока он ждал за рулем, я купила две бриоши в булочной и плитку шоколада. Он также попросил меня – заодно – зайти в аптеку и забрать для него лекарство. Пока ставили штампы на рецепт, я прочла на коробке содержимое флакона – сердечные капли. Он голодает, но, чтобы не падать в обморок, накачивает себя дигиталисом[15]. Потрясающе.
В машине, пряча в бумажник сдачу, он спросил, не глядя на меня, где я купила свой костюм. Есть мужья, которые не могут вынести, когда кто-то, кроме их жен, элегантно одет. Я ответила, что получила его бесплатно в агентстве после фотосессии для одного из клиентов с улицы Фобур-Сент-Оноре[16]. Он покачал головой, словно говоря: «Я так и думал», – но, обращаясь ко мне и стараясь быть любезным, произнес что-то наподобие: «Для готового платья он выглядит весьма эффектно».
Я никогда не бывала на их вилле Монморенси в Отейе. Наверное, под настроение все вокруг показалось мне каким-то тусклым, а квартал, расположенный в самом центре Парижа, с его ровными, нарядно украшенными улицами напомнил провинциальную деревню, населенную пенсионерами. Семейство Каравель проживало на авеню Трамбль[17].
Рядом также была авеню Тийель[18] и, полагаю, авеню Маронье[19]. Дом оказался именно таким, как я его себе представляла: красивый, большой, окруженный цветочными клумбами. Было самое начало восьмого. В листве прыгали солнечные зайчики.
Я помню, как мы приехали, звук наших шагов в предвечерней тишине. В холле с красным плиточным полом и огромным гобеленом с изображением единорогов горели все лампы, хотя было еще светло. Наверх вела каменная лестница, а на нижней ступеньке стояла маленькая белокурая девочка в голубом бархатном платье, отороченном кружевом, и лаковых туфельках – один носочек сполз вниз, она прижимала к груди лысую куклу и смотрела на меня, не мигая, каким-то отсутствующим взглядом.
Я подошла к ней, ругая себя за то, что не научилась принимать все, как есть, не создавая проблем. Нагнулась, чтобы поцеловать ее и поправить носочек. Она стояла молча, не реагируя. У нее были большие голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут: «Мишель Каравель». Она произносила «Калавель». Я спросила, сколько ей лет: «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого собиралась ей подарить, но он остался в кармане пальто, а пальто осталось дома.
В эту минуту ее отец позвал меня в просторную комнату, из которой я практически больше не выходила. Там стояли диван и кресла из черной кожи, темная мебель, вдоль стен – стеллажи с книгами.
Большая лампа с карусельной лошадкой вместо подставки.
Я поменяла очки и попробовала отведенный мне «пулемет». Это была полупортативная машинка марки «Ремингтон» двадцатилетней давности и, в довершение всего, с английской клавиатурой. Но все-таки на ней можно было отпечатать шесть читаемых копий, Каравель сказал, что хватит четырех. Он открыл папку «Милкаби» – листочки, испещренные микроскопическим почерком (никак не могу понять, как такой амбал умудряется писать так мелко), и объяснил, с какими трудностями я могу столкнуться. Он еще должен был до фестиваля во дворце Шайо, непонятно зачем, заехать в типографию. Он уехал, сообщив, что Анита вот-вот вернется, и пожелал ни пуха ни пера.
Я уселась за работу.
Анита спустилась через полчаса – светлые волосы стянуты на затылке, в руке сигарета. Она сказала: действительно, мы не виделись уже целую вечность, как у тебя дела, у меня дикая мигрень, – все это произнесено на одном дыхании, при этом она успела оглядеть меня с головы до ног. В ней, как и раньше, чувствовалось какое-то внутреннее напряжение.
Она открыла дверь в глубине комнаты и показала мою спальню. Объяснила, что муж иногда там ночует, если работает допоздна. Там стояла огромная кровать, покрытая белой шкурой, а на стене висела увеличенная фотография голой Аниты, сидящей поперек кресла, – прекрасная фотография, видна даже пористость кожи. Я по-идиотски засмеялась.
Она повернула фотографию, приклеенную на деревянную раму, лицом к стене. Сказала, что Каравель оборудовал на чердаке любительскую фотолабораторию, но, кроме нее, ему больше никто не позирует. При этом она открыла другую дверь рядом с кроватью и показала мне ванную, отделанную черным кафелем. На секунду наши взгляды встретились, и я поняла, что все это ей смертельно скучно.
Я снова села за работу. Пока я печатала, она разложила на низком столике приборы, принесла два куска ростбифа, фрукты и початую бутылку вина. Она еще не была одета для приема. Спросила, не нужно ли мне еще что-нибудь, но, не дожидаясь ответа, пожелала ни пуха ни пера, пока-пока и исчезла.
Через какое-то время она возникла на пороге в черном атласном пальто, заколотом у ворота крупной брошкой, держа за руку дочку. Она должна отвезти ее своей матери, та живет рядом, на бульваре Сюше (я там бывала раза два или три), а потом поедет во дворец Шайо, муж будет ждать ее там. Она сказала, что они вернутся не поздно, потому что улетают в Швейцарию, но если я устану, то совсем не обязана их дожидаться. Я чувствовала, что, прежде чем уйти, ей хочется сказать мне что-то дружеское, но не получалось. Я поднялась, чтобы лучше видеть малышку и сказать ей: «Мишель, дорогая, доброй ночи». Уходя, она оборачивалась, не сводя с меня глаз и по-прежнему прижимая к груди свою лысую куклу.
И тут я начала строчить как пулемет. Два-три раза закуривала, но, поскольку не люблю курить, когда печатаю, в перерывах ходила по комнате, рассматривала корешки книг. На стене я обнаружила нечто явно выпендрежное, но интригующее – матовое стекло 30 х 40 сантиметров в золотой рамке, а вделанное сзади устройство проецировало на него цветные диапозитивы. Видимо, Каравель приспособил здесь один из таких приборов, которыми пользуются для показа рекламы в витринах. Фотографии менялись каждую минуту. Я увидела несколько рыбачьих деревушек, залитых солнцем, разноцветные лодки, из-за отражений в воде казалось, что их больше, чем на самом деле. Я не знаю, как называется этот прибор. Единственное, что я, дура безмозглая, могу утверждать, – эти фотографии сделаны на немецкой пленке «Агфаколор». Я уже так давно вкалываю в этом дурдоме, что не могу ошибиться в оттенках красного.
Когда я почувствовала, что устали глаза, я пошла в ванную, отделанную черным кафелем, промыть их холодной водой. Снаружи не доносилось ни звука, казалось, Париж находится где-то далеко, и мне было очень не по себе в пустом темном доме.
К половине первого я успела напечатать тридцать страниц. Я без конца делала опечатки, словно мозг у меня расплавился и превратился в сухое молоко. Я пересчитала оставшиеся страницы – полтора десятка. Тогда закрыла футляр машинки.
Я проголодалась. Съела бриошь, которую купила по дороге, кусок ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой беспорядок, и я отправилась на поиски кухни – просторной, выдержанной в стиле деревенского дома с каменной раковиной и двумя стопками грязной посуды, покрытой плесенью. О, как я хорошо знала Аниту! С тех пор, как ее прислуга уехала в отпуск, она наверняка даже пальцем не пошевелила, чтобы нажать на кнопку тостера.