bannerbanner
Работа Ангела
Работа Ангела

Полная версия

Работа Ангела

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Чё смотришь? – обернулась на меня пьяная и очень некрасивая в этот момент Вера. Не нравлюсь? – она икнула, взяла сигарету, зажгла её со второй попытки, не переставая икать, потом снова налила рюмку водки, перестала икать и посмотрела на меня неожиданно трезвым и внимательным взглядом. Но когда она начала говорить, стало ясно, что она абсолютно пьяна.

– Ты же не знаешь про меня ничего? Нет, не знаешь… И никто не знает…

Вера глубоко затянулась и начала грустный рассказ по свою жизнь.

***

– Родилась я в небольшом пыльном городке. И весь этот город когда-то пахал на единственную фабрику в городе. Мамашка моя замуж вышла рано, по залёту. Папашка, как среднестатистический русский мужик, пил безбожно. А мать, как все русские бабы, терпела и даже рискнула родить через пять лет замужества еще одного ребенка, надеясь, что это папашку остановит. Но тут грянула перестройка, фабрика перестала существовать, и город остался без работы. Папашка, конечно же, нашел единственный способ решения проблемы – больше запить. Мать в отчаянии тоже стала прикладываться к бутылке, и когда её супруга переехала электричка, для приличия запричитала, но в душе испытала облегчение.

Надо было как-то выживать с двумя маленькими детьми. Она работала на рынке, и тогда нашим папой на время становился дядя Азик, потом мыла полы в кооперативе, и вечерами у нас гостил дядя Вася, и так далее. Сколько их было, не помню. Но хорошо помню, как мать готовилась к встрече очередного ухажёра: накрывает стол, ставит бутылку водки, знакомит нас с дядькой и отправляет спать. После каждого короткого романа она с одержимостью бралась за новый, но дядьки всё чаще сменяли друг друга, а мать всё больше и больше пила.

Но тут появился Фёдор Игнатьевич.

Верка снова налила себе водки, закурила сигарету и взглянула на меня. Я вздрогнула, увидев, сколько ненависти было в её глазах.

– Этот был другой. Не пил, не курил… Сам такой с виду худенький, маленький, лысенький. Но на самом деле – весь из мышц. Он занимался всякими восточными техниками, не ел мяса, пел какие-то странные мантры. Мать, конечно же, пить бросила, с ним пророщенную пшеницу ела, утром подскакивала, чтоб Феденьке сок свежий из морковки и свеклы сделать. Соседи только ахали и восхищались, как же нам повезло. Фёдор Игнатьевич хорошо зарабатывал, за нами следил. Мы с сестрой чистенькие ходить стали, утром бегали, в проруби зимой купались. И матушка наша – трезвенница. Даже машина у нас была! И всегда мы вместе… Но никто не знал об аде, в котором мы жили.

Всё в доме держалось на страхе и контроле. Мы с сестрой должны были вставать в шесть утра, обливаться ледяной водой, делать сто отжиманий и приседаний, бежать несколько километров и купаться в ледяной воде, учить наизусть мантры. И за малейшее непослушание – наказание. Стоять в углу на коленях, отжиматься на кулаках, голодать и прочие воспитательно-садистские методики. Единственное, что Фёдор Игнатьевич не делал со мной и сестрой – не бил. Бил он мать. Регулярно. У него даже специальная плётка была. Из кожи. Он через день закрывался с матерью в спальне, и мы с сестрой, в ужасе прижавшись друг к другу, слышали свист плети и удар ею по плоти. Мать кричала в подушку. Потом она, мне кажется, привыкла…

Мы просили маму уйти от Фёдора Игнатьевича. Но она только вздыхала. Мама всё больше молчала, худела, и однажды, придя из школы, я увидела её ноги, которые болтались у меня перед лицом. Она повесилась. Вот так, взяла и повесилась. В один миг решила свою проблему.

Вера замолчала. По её лицу текли слезы. Я хотела подойти к подруге, обнять её, но та так тяжело взглянула на меня, что я отпрянула.

– Я плохо помню похороны… Меня словно поместили в прозрачный короб, и мне казалось, что всё происходит не со мной, я словно наблюдаю чью-то чужую, ужасную жизнь… – Вера глубоко затянулась сигаретой, протянула руку, чтобы налить еще водки, но передумала, замолчала и долго смотрела в тёмное окно. – Через несколько дней Фёдор Игнатьевич вызывает меня в спальню и мерзким таким голосом, тихим и склизким, спрашивает, почему я ничего не делаю, что должна делать – не бегаю, не слежу за домом. Я с удивлением на него смотрю, а он как заорет: «Ты должна меня слушаться! Всегда! Во всём! Снимай штаны!» Эта тварь хватает плётку, которой он избивал маму, и замахивается на меня. Я в ужасе отскакиваю, падаю на кровать. Он рвёт на мне одежду и стегает плёткой по всему телу, я ору, но потом вспоминаю о сестрёнке и ору в подушку, как мама. И вдруг он останавливается, падает на меня, и я чувствую у себя между ног… Потом он затих и даже нежно поцеловал меня…»

Вера подняла на меня тяжёлый пьяный взгляд. И тут я не выдержала и бросилась к подруге. Я обняла ее, прижала к груди и заревела.

– Хватит, Марин, не жалей меня. То, что нас не убивает, то делает нас сильнее.

– Сколько тебе было лет?

– Тринадцать.

– Тварь. Какая же тварь!

– Да, он был трусливой, закомплексованной тварью. И так продолжалось до моих шестнадцати лет. Регулярно. Плётка и насилие. Я даже научилась отключаться. Просто отключаться. Представляешь, как меня это закалило… Но всё чаще, когда он меня насиловал, я обдумывала план мести… в деталях…

Когда мне исполнилось шестнадцать, я уже была девушкой видной. Конечно, породой я не вышла. Гены – папаши-алкоголика и мамаши из деревни. Но это научило меня правильно использовать свои недостатки и подчеркивать достоинства. У меня был высокий рост, сиськи четвёртого размера, уверенная походка, умение правильно использовать косметику. Злость и месть сделали меня целостной и крепкой. Я хотела одного – растоптать эту тварь. И для этого мне нужен был план.

В нашем городе, как в любом российском городе, были свои авторитеты и бандиты, – усмехнулась Вера. – С одним из них я и сошлась. Лютый – его кличка, как у собаки, – был такой же отчаянный и злой, как я. Но со мной он превратился в котенка. Я легко научилась им управлять. Но мне надо было торопиться. Я всё реже бывала дома, и мой опекун уже боялся меня трогать, видя моих друзей. Но там оставалась моя сестрёнка….

Я рассказала про Фёдора Игнатьевича Лютому. Он был просто в бешенстве. Он порывался сразу же пойти и пристрелить его. Но я хотела другого. Я хотела, чтобы он мучился… долго, как мама, как я эти три года регулярного насилия…

Его нашли только через год. В лесу, со следами пытки… К этому времени Лютого застрелили другие братаны. И дело замяли.

– Ты? Ты видела, как его пытают? – я в ужасе отпрянула от подруги.

– Да, – равнодушно сказала Вера. – И знаешь, что самое ужасное? Я ничего не почувствовала. НИЧЕГО… Не было удовлетворения, стыда, жалости… Ничего. Пусто. Этот гад всё во мне убил…

Мы сидели молча до самого утра… Под грузом рассказа Веры я не могла пошевелиться. Вера курила и смотрела в окно.

Потом встала, взяла сумку и ушла.

Я не видела её и ничего не слышала о ней несколько лет.

***

1941 год

Он смотрел на неё и чувствовал, что задыхается от счастья. Ему тяжело дышать, словно он вобрал в легкие всю радость мира, всю свою грядущую радость. И только острая, как удар ножа, мысль остановила этот поток вселенского счастья: «Такого больше никогда не будет. Такого больше никогда не будет! Такого больше НИКОГДА не будет!!!»

Николай зло отбросил соломку, которую крутил в руке, пока любовался, как его Ганя кормит грудью крепкого восьмимесячного Ванятку. Ганя с тревогой взглянула на мужа. Она моментально улавливала перепады его настроения. Николай подошёл к жене и сел перед ней на корточки.

– Какая же ты красивая! А глаза у тебя! Они как… – Николай оглянулся вокруг, словно ища помощь и подсказку. – Я не знаю… Сегодня утром у бабушки я вдруг разглядел её старую икону. У Божьей Матери твои глаза… – он посмотрел на сына и погладил его по голове. – Я хочу, чтобы у него были твои глаза…

– Мои глаза – глаза еврейки, и ты знаешь, что для Ванечки это плохо… – грустно сказала Ганя, беря малыша за пальчик. Тот упорно трудился над маминой грудью.

– Ерунда! Как мне надоела эта чушь! – вскочил на ноги Николай.

– Это не чушь! Тебе об этом напомнили только что, когда в партию не взяли, – грустно возразила Ганя.

Николай резко развернулся и пошёл к хате. Он слышал, как Ванечка снова заплакал. Он плохо спал всю ночь, наверное, его пугали раскаты странного грома, доносившиеся с запада. Но дождь так и не пошёл.

Николай Буленко был настоящим комсомольским вожаком. Убеждённый, цельный и верный. Работая на угольной шахте города Шахтинска, он возглавлял комсомольскую организацию и уверенно шёл вперед – к вступлению в Коммунистическую партию.. Но на последнем партийном собрании его кандидатуру отклонили. Виной всему – жена-еврейка с родственниками – врагами революции.

Николай впал в ярость, и впервые у него не нашлось аргументов.Только отчаяние от этой абсурдной причины. Он любил Ганю столько, сколько помнил себя. Они жили на одной улице, их дома стояли по соседству, их родители дружили долгие годы. Все праздники, все будни они с Ганей были вместе. И любовь к ней – чистая, абсолютная – всегда жила в нём. Нет Гани – нет Николая. Так он знал и чувствовал. Он всегда видел рядом с собой нежный взгляд Ганиных глаз, полных мудрости и странной для молодой девушки печали. Николай даже не помнил, чтобы он как-то особенно готовился сделать предложение Гане. Просто пришло время, и они стали жить вместе, законно, как полагается советской семье. Они никогда не ругались и не спорили. Просто не было необходимости. Они были единым целым, но никогда не задумывались об этом. Просто жили. Мечтали о детях, своём доме. Николай знал, что когда-нибудь станет директором шахты. Может, это и нескромно для советского человека, но он чувствовал, что в нём кипит огромная сила и энергия, он хорошо обучается и принесёт пользу Советской Родине.

И тут случился удар. Его не приняли в Коммунистическую партию. Всё… Это крах надежд. Самое ужасное было, что он искренне не понимал: за что?! Из-за Гани? Его Гани? Той, что часть его самого, его жизнь, его прошлое, его будущее? Снова думая об этом, в душе Николая разразились такая обида и ярость, что он стал поспешно собирать вещи, чтобы вернуться обратно домой, в Шахтинск. Ганя оставалась на всё лето с малышом у бабушки Николая в станице Пригорной.

Ганя с Ваней вернулись со двора в прохладную хату. Она с тревогой наблюдала за мужем, который нервно натягивал городскую одежду и метался в поисках кепки.

– Ты приедешь в выходной? – тихо спросила Ганя.

Николай остановился, посмотрел на жену и сына.

– Конечно, Ганечка. Куда же я денусь.

Они обнялись у порога, и Николай широко зашагал к поселковому совету, где его ждал попутный грузовик одноклассника Витьки.

Около здания поселкового совета Николай с удивлением увидел толпу станичников. Все стояли под прикрепленным высоко на столбе громкоговорителем и, замерев, слушали звучный голос диктора Левитана:

– Сегодня, 22 июня 1941 года…

– Николай! Буленко! – окликнул с крыльца Прохорец Михаил Михайлович, глава станичного совета. – Срочно дуй со мной в Шахтинск! Директор ждёт! Комсомольцев надо собирать!

Николай попытался объяснить, что хотел бы добежать до Гани, всё рассказать, успокоить, но Михаил Михайлович уже садился в грузовик и нетерпеливо махал Николаю. Тот растерянно оглянулся в толпу односельчан и заметил свою пятнадцатилетнюю сестру Люсю.

– Люська! Беги сюда! – прокричал он.

Люся подбежала к брату, обняла его и заплакала.

– Ничего, ничего, девочка, всё образуется. У нас сильная армия, и товарищ Сталин умнее Гитлера. Война долго не продлится. Люсенька, беги к Гане, скажи, что мне срочно надо в город, комсомольцы на мне. Я, как смогу, сразу к вам вырвусь. Вы в город не суйтесь, я всё узнаю и к вам… Хорошо, девочка? – он поцеловал сестрёнку и побежал к машине.

***

2003 год

Я вернулась домой тогда, когда уже свекровь привезла Славика из группы раннего развития малышей. Сославшись на сильную головную боль, я прошмыгнула в спальню. Под кожу вязкой змеёй влез упрёк, что не подошла к мальчику, не погладила по голове и не спросила, как дела.

Я долго стояла под горячим душем и поймала себя на мысли, что безнадежно пытаюсь водой смыть с себя что-то чужое, что мне не принадлежит. Я легла в постель, с головой накрылась одеялом, свернулась клубочком и заплакала. Почему я плакала, сама не могла объяснить. Мне было жалко себя, я раскисала, погружаясь в зависть, ревность, которые рождал у меня счастливый вид Ники, чувство вины, что я не испытываю к малышу истинной материнской любви и не люблю мужа. Я перестала плакать, вспомнив отца. Стоп… Вот оно… Наконец я смогла сказать себе правду. Я больше не могу притворяться, и надо правдиво себе сказать, что я не живу своей жизнью. Что всё, что у меня есть – подруга, муж и ребёнок, достаток, – на самом деле не мой выбор.

Пораженная этой мыслью, я мучительно крутилась в ставшей неуютной постели, пытаясь найти ответ на вопрос: «Как же так получилось, когда всё началось? Зачем я прокручиваю плёнку назад? Что я хочу вспомнить? Что понять?» – мучила я себя, мысленно возвращаясь в прошлое.

***

Верка вновь ворвалась в мою жизнь так же внезапно, как и пропала несколько лет назад. Я жила спокойно и размеренно. Боль от потери отца немного утихла. Работа в музее, вечерами – любимое хобби. Я продолжала упорно совершенствовать станок, искать правильные нитки, цвета и рисунок. Иногда – встречи с друзьями и театры, но всё же мне было интереснее проводить время со своими любимыми кружевами, чем встречаться со скучными людьми. Пару раз у меня случались недолгие романы. Кто больше скучал в отношениях, я – потому что в сравнении с отцом все мужчины мне казались безвольными закомплексованным посредственностями, или мужчины бросали меня из-за странных хобби и холодности?

Вера приехала как-то вечером, без звонка. Я, как обычно, корпела над своими кружевами.

– Привет, подруга! – звонко закричала Вера с порога. Мне показалось, что она стала ещё выше и немного крупнее. Вера легко подхватила маленькую меня. – Мышка, ты совсем усохла. Не сомневаюсь, всё сидишь над своими кружевами. Тебе уж замуж пора, а ты всё, как паучиха, в тёмной норке!

Вера без приглашения ворвалась в квартиру и по-хозяйски широким шагом на высоченных каблуках по комнатам. Я еле поспевала за ней, путаясь в стоптанных домашних тапочках. Подруга оценила, что за эти годы ничего существенно не изменилось, и, резко повернувшись лицом ко мне, скомандовала:

– Собирайся!

– Куда?

– Ко мне на новоселье!

– А! У тебя новая квартира? Поздравляю!

– Ага, новая, хорошо забытая старая.

Я удивлённо посмотрела на подругу, но та вновь скомандовала:

– Давай, живо! У меня гости одни остались!

– Вера, может, не надо, – я замялась. – Всё так неожиданно… Мне голову помыть надо, и я не знаю, что надеть… Поздно уже…

– Хватит мямлить! Быстро в душ! Надень, что нравится. Я даю тебе двадцать минут. Тебе больше не надо. Всё равно не красишься и волосы не укладываешь. Ты же у нас естественная, безыскусная красота, – засмеялась она, падая в кресло.

Я стала быстро собираться, не переставая удивляться, почему вечно попадаю в такое подчинение к Вере. Я прекрасно и тихо жила без её вулканической энергии два года. Но иногда при воспоминаниях о последнем и пьяном рассказе Верки и думая о том, что та принимала участие в пытках отчима, я испытывала тошноту. Я на самом деле никогда больше не хотела видеть Веру и боялась этой встречи, но сейчас, словно попав в вихрь, который мне не подвластен, я вновь почувствовала себя «безвольной овцой».

Верка запихнула меня на сиденье огромной машины. Вела она уверенно, даже агрессивно, превышая скорость и нарушая правила. Я вжалась в сиденье, и это так и осталось впоследствии обычной моей позой в Вериной машине.

– Запомни! – вдруг резко начала Вера. – Зови меня только Никой. Запомнила? Ника!

– Почему? – еле слышно пролепетала я, борясь с тошнотой.

– Меня зовут Ника Нарышкина! Здорово, правда?!

– Да, но мне кажется… если я не ошибаюсь… фамилия твоего мужа была Нарушкин?

– Ага, была! Да сплыла! – засмеялась Вера-Ника. – Слушай, Марин, ты что, думаешь, я такую возможность упущу, чтобы из Нарушкиной не стать Нарышкиной? Конечно же, нет! Взятка паспортистке – и она ошибается в одной букве.

– А имя? Почему Ника?

– Я на самом деле Вероника. Верой меня мать звала… Но это не моё имя, правда же? У меня нет веры. Я верю только в себя, свои силу и ум, своё тело, наконец. Вот Ника, богиня победы, – это уже моё.

Мы подъехали к большому красивому дому, построенному в начале девятнадцатого века в моём любимом районе внутри Садового кольца.

– Вот, смотри, на шестом этаже, там эркер с мозаикой – это моё.

– Круто-о! – восхищенно протянула я. – Но ты же говорила, что у мужа комната в коммуналке.

– Ага, говорила. Теперь вся коммуналка переделана под мои пятикомнатные апартаменты.

– Пять комнат! На двоих! А дети есть? – затараторила я.

Вера, вернее, Ника засмеялась, приобнимая меня за плечи:

– Нет, Мышка, это всё для меня одной. Я же теперь вдова, – она комедийно всхлипнула и смахнула несуществующую слезинку.

– Как вдова? – ахнула я.

– Слушай, Мариш, не будь дурой. Ты же поняла, что я за алкаша Нарушкина только из-за прописки и его комнаты в этом доме замуж вышла. Он через год сдох, отравился палёной водкой. Я к этому времени у одной соседки комнату выкупила, у другой – сына полоумного в интернат хороший устроила и опеку взяла, она мне отписала комнату. С третьим соседом тоже проблем не было – в Люберцах теперь живёт в отдельной квартире. Был один, правда… Сам хотел всё выкупить, всё денег копил, ждал у моря погоды, а я ему все карты смешала. Тот гад никак не хотел из вредности мне комнату продавать, но тут мне повезло, и он случайно утонул…

Я вздрогнула от этих слов, но мы уже стояли у дубовых дверей Никиной квартиры.

Ника позвонила в звонок своей же квартиры, и дверь нам открыла горничная, одетая, как в кино: чёрное платье, белый фартук. Для меня это показалось уж слишком вычурно, но, рассмотрев обстановку квартиры, я поняла, что образ «французской горничной» здесь пришёлся как нельзя лучше. Нике всегда удавалось быть на грани эпатажа и безупречного вкуса… Так и от её новой квартиры складывалось впечатление, что это квартира как минимум народной артистки Большого театра. Мебель старинная, диван из карельской берёзы, дубовые резные комоды. На выкрашенных в серый цвет стенах развешаны картины в тяжелых дорогих рамах, гравюры и рисунки. Подойдя поближе, я ахнула: все рисунки и картины принадлежали кистям известных и именитых художников как минимум прошлого века.

Я удивленно оглянулась на подругу:

– Вера! А это откуда?

– Назовёшь меня Веркой ещё раз – укушу! – зашипела Ника.

– Ой, прости. Ну правда!

– Это, Мышка, тяжелый труд, особенно когда денег на самом деле на всё нет. Что-то друзья дарили, что-то находила. Вот этот Шишкин за ящик водки мне достался, – засмеялась Ника, – этот Верещагин – на спор со студентами. Я тут в одной дыре была, там заповедник и музей. Увидела эту картину – и не могу, хочу её. Директриса – нищая, старая и, к моей удаче, подслеповатая интеллигентка – ни в какую денег брать не хочет. Тогда я ей ребят из Суриковского пристроила, крышу латать, ну, как спонсорскую помощь, заодно с ними поспорила, могут ли они точную копию сделать этой картины. Короче, к концу лета все рады – у тетки крыша и картина, у меня – картина, у пацанов – ящик водки и деньжат немного.

Когда Вера ввела меня в столовую, огромную и светлую, я изумилась ещё больше. Большой стол на двенадцать персон был сервирован старинным фарфором и серебром. Из соседней со столовой комнаты раздавались голоса. Вера, широко и уверенно шагая к двери, распахнула её и царицей вплыла в д кабинет. На кожаных диване и креслах, около дубовых шкафов находилось человек десять. Я, как всегда, незаметно стоявшая за широкой спиной Верки-Ники, имела время рассмотреть разношерстную публику. Здесь был и статный пожилой мужчина с внешностью льва и интонацией народного артиста. И милая старушка – божий одуванчик, в поношенном сером платьице с кружевным воротничком. Вся такая чистенькая, светлая и восторженная. И на её руке я успела заметить огромный бриллиант в старинной платиновой оправе. Была пара молодых людей непонятно какого пола – длинные волосы, мешковатые одежды, и семейная пара среднего возраста, где муж напоминал серьезного чиновника, сосредоточенного и строгого, а жена его, с неизменной приклеенной улыбкой и тайным чувством превосходства. Мол, мы близки к особым людям, много чего знаем, и поэтому так улыбаемся и так молчим. Я смутилась немного, когда Ника-Верка представила меня своим гостям, но вскоре интерес ко мне исчез, и все обступили хозяйку с вопросами о новом приобретении – картине русского художника. Я нашла укромное местечко в кресле у книжных шкафов, взяла в руки первую попавшуюся книгу и уткнулась в неё. Я пробегала глазами по строчкам, даже не пытаясь понять их смысл, а в голове, как маятник, раскачивалась одна навязчивая мысль: что я здесь делаю, зачем мне это всё, я не хочу видеть в своей жизни Верку. И так снова и снова, слова раскачивали мои нервы, и я уже готовилась встать и незаметно уйти, и больше никогда не попадаться Верке на крючок… как тут я услышала:

– Вы читаете на французском Пруста? Потрясающе!

Я вздрогнула и подняла голову на голос. Около меня стоял красивый молодой человек. С испугом взглянула на обложку книги и только сейчас заметила, что это старинное коллекционное издание Пруста на французском. Я поспешно отложила книгу, словно боясь обжечься, но промахнулась, и та упала на пол. Я хотела было вскочить с кресла, чтобы поднять её, но молодой человек опередил меня, присев напротив на корточки, поднял книгу и, не отрывая взгляда от меня, протянул книгу. Тогда мне показалось, что я утонула в этих глазах. Парень продолжал изучать меня, внимательно, словно заглядывая в душу. Было что-то особенное, магическое и противоречивое в его чуть насмешливой улыбке, в его умном и уверенном взгляде и его бархатном и глубоком голосе. Я, сколько потом ни пыталась вспомнить детали того званого обеда, так и не могла понять, что же произошло, как так получилось, что я с первой секунды была околдована Евгением.

Правда сейчас, когда я спряталась под одеялом, словно сквозь пелену, выплыла одна сцена того вечера. Евгений за обедом сидел рядом со мной и всячески ухаживал и развлекал. Он оказался отличным рассказчиком, остроумным, легким. За столом царила милая дружеская обстановка, и, как я отметила, главным образом потому, что Евгений задавал тон беседе и шуткам. И при этом я чувствовала, что мой сосед ни на секунду не забывает ухаживать и оказывать знаки внимания и мне. Я поначалу была смущена таким вниманием, но потом втянулась в общую атмосферу расслабленного, интересного и остроумного разговора и даже позволила себе рассказать пару шуток про художников, чем заслужила от Евгения восхищенный взгляд. Когда вечер подходил к концу и некоторые из гостей начали собираться, я вдруг осознала, что не хочу, чтобы этот день заканчивался. Я сидела рядом с Евгением на удобном диване, наблюдала за его подвижным и красивым лицом, ломая голову, как бы попросить прогуляться со мной до дома. Верка-Ника встала, чтобы проводить чиновничью семью, и Евгений поднялся за ней. Вставая с дивана, он чуть дотронулся рукой до моего колена и тихо сказал: «Подожди, я сейчас провожу их и вернусь, и мы с тобой улизнём?» – заговорщически подмигнул он. Я почувствовала, как покраснела, и низко опустила глаза. Сердце моё бешено билось, и тут я поняла, что влюбилась с первого взгляда и готова сразу идти за Евгением хоть на край земли.

Но Евгений с Верой не возвращались, и в какой-то момент я почувствовала, что не могу сидеть без движения. Новая, не управляемая разумом энергия наполняет меня. Мне срочно надо было двигаться, бежать, танцевать… Что угодно, только не сидеть в одиночестве на диване, делая вид, что внимательно слушаю разговор малознакомых людей. Я легко вскочила с дивана и чуть ли не вприпрыжку, как маленькая девочка, побежала вглубь длинного коридора Вериной квартиры. В прихожей никого не было, и я так же весело продолжала искать Евгения и Верку. Я распахнула дверь крайней комнаты и увидела их. Евгений сидел на кровати, обхватив голову руками, а Вера, присев напротив него на корточки, гладила его по голове и что-то горячо и настойчиво ему шептала.

– Вот вы где! – радостно закричала я, одновременно осознавая всю нелепость и неуместность своего радостного вторжения. Евгений поднял на меня глаза, а Вера быстро вскочила на ноги и почему-то торопливо начала объяснять мне, что у Евгения серьёзно болен отец, и она, Ника, убеждает Евгения пройти обследование в Германии, не теряя времени.

Я растерянно закрыла дверь, говоря при этом: «Да, да, конечно, я понимаю», чувствуя себя глупо и униженно. МОЙ Евгений, да, МОЙ! И он не может быть ЕЁ… Но это просто иллюзия, всё неправда.

На страницу:
2 из 3