Полная версия
Формула счастья. Сборник рассказов
Следующим чудом для меня было то, что Светлана Петровна (человек, как мы с вами уже знаем, «малоцерковный») сама настоятельно просила меня об исповеди и причастии. Эта ее вера, ее стремление к Богу, которые она пронесла через всю жизнь, несмотря на ее «общественную» работу и тесное сотрудничество с безбожной властью, – вот это для меня пример того, как важно доброе начало жизни, как важен добрый пример в детстве, который мог бы оставить след на всю жизнь. А для Светланы Петровны таким примером и безусловным нравственным авторитетом была, как я уже говорил, ее бабушка. Я вам больше скажу: может быть, эта бабушка – Наталия – и есть главный герой нашей маленькой повести. Я не просто уверен, я это чувствовал с самого начала, что именно ее молитвами Светлана Петровна сохранила свою веру, именно ее молитвами она вопреки всему захотела завершить свою жизнь по-божески, именно ее молитвами она отыскала священника. И это был действительно сознательный выбор. Низкий поклон и Царствие Небесное и самой Светлане Петровне, и ее бабушке Наталии.
Умирала Светлана Петровна, можно сказать, легко, если учесть, что у нее был, скорее всего, рак. Она сама догадывалась и говорила мне об этом, но проходить обследование категорически отказалась. Да и ее любимый врач, кардиолог, к которому мы специально ездили по ее просьбе, выпроводив ее после осмотра из кабинета, доверительно высказал мне свои предположения, что причины ее слабости и быстрого похудания, скорее всего, не в сфере сердечной деятельности… Он думал, что это, вероятно, рак желудка, но сам же признался уже как специалист, что сердце ее «глотания кишки» для обследования не выдержит. И действительно, главная проблема была в том, что Светлана Петровна очень быстро и без явных на то причин стала терять силы. У нее пропал аппетит, и она буквально заставляла себя есть. Кроме того, у нее болели ноги, ее мучила бессонница, но по сравнению с тем, как страдают порой раковые больные, согласитесь, что все это просто милость Божия. И Светлана Петровна, кажется, понимала это и только иногда впадала в малодушие, когда ей хотелось, чтобы все «поскорее закончилось» и не мучиться. Тут уж я уговаривал ее как мог, убеждал, что нужно переносить страдания с верой и терпением. И она в конце концов соглашалась.
До последних дней она самостоятельно передвигалась по дому и обслуживала себя в самом необходимом. В день памяти святителя Спиридона Тримифунтского она упала в своей квартире. Нашла ее через несколько часов сиделка, которую я попросил присмотреть за ней, пока я ездил в Одессу на отпевание духовника – старца отца Ионы, – умершего 18 декабря. Я вернулся, прямо с автобуса поехал на воскресную службу, а вечером позвонил сиделке. Она сказала, что все нормально, что Светлана Петровна хоть и слабенькая, но передвигается по квартире сама и что она (сиделка) посещала ее вчера.
А утром в понедельник она позвонила и сказала, что нашла Светлану Петровну лежащей у себя на полу. Я приехал, и мы вызвали «скорую». Светлана Петровна была уже, что называется, в состоянии «минимального сознания». Она слышала и, очевидно, понимала, хоть и слабо, то, что ей говорят, но сама говорила с трудом только самые простые слова. Мы повезли ее в больницу, но принимать ее под разными предлогами отказались и «выписали домой».
И для Светланы Петровны начались последние дни ее жизни. Первые пару дней она еще реагировала на голос, могла односложно отвечать на вопросы, и я, к счастью, сумел ее исповедовать и причастить. Потом она все больше стала впадать в забытье и вот наконец 29 декабря 2012 года тихо скончалась.
В комнате, где она лежала, горела перед иконами свеча, а я читал вслух правило, готовясь к воскресной службе. Светлана Петровна дышала напряженно, и вот по временам ее дыхание стало останавливаться на несколько секунд. Постепенно паузы эти длились все дольше… Иногда она вдруг приходила в волнение, открывала глаза, как будто пыталась говорить с кем-то невидимым, но потом снова впадала в забытье.
Умерла она, когда я дочитывал молитву святого Амвросия Медиоланского. Последний раз вдохнула на словах «Отъими от нас, Господи, беззакония наша, и огнем Святаго Твоего Духа в нас милостивне испепели…» И потом еще, чуть позже, – выдохнула в последний раз на молитве «О душах верных преставльшихся». Я сам закрыл ей глаза.
Отпевал я ее ясным солнечным днем. Был легкий морозец. Тишина и лазурь бездонных небес. На отпевании, кроме меня, присутствовало несколько человек, и у всех, по собственному их замечанию, на душе было светло и мирно.
После бабушки остались старинная икона и молитвослов, еще с «ятями», по которому Светлана Петровна иногда молилась, и хотя она, как я уже сказал, до последнего времени была человеком «малоцерковным», но всю жизнь твердо считала себя верующей и православной. Слава Богу, за время нашего общения я успел ее трижды исповедовать и причастить, а также особоровать перед смертью. Не просто, конечно, было ее – истового «борца за правду» – убедить, что осуждение – это грех, и я не уверен, что мне это вполне удалось. Господь знает… но я надеюсь, что Он простил ей грехи и даровал Небесное Царствие, упокоение в одной из тех обителей, которых у Господа много. И еще я верю, что она воссоединилась на небесах со своей любимой бабушкой – она этого так хотела!
А мы по истечении положенного срока, когда все формальности были улажены, вступили в права наследования. И вот теперь наша квартира находится в той части Симферополя, которая ближе всего расположена к приходу, так что добираться до него стало совсем несложно. И хотя со времен тех событий прошло три года, но до сих пор еще, возвращаясь домой, я не могу вместить, осознать эту великую радость: у нас есть свой дом! Со слезами умиления я поминаю Светлану Петровну и всю ее семью, благодарю от всего сердца Господа, святителя Спиридона и всех святых за оказанную нашей семье милость.
«Немудрая» Инна
Лет двенадцать назад, когда Крым еще был в составе Украины, а я служил в Симферопольском Свято-Троицком монастыре, появилась у нас в храме молодая женщина. Самая распростецкая и обыкновенная. Работала она на рынке, от церковной жизни была далека, но вот – пришла в храм, спасаясь от беспомощности и тоски. Ее мучили, тревожили странные состояния, пугающие изменения в душевной жизни. И действительно, общаясь с ней, я замечал, что дело тут явно неладно. Я поначалу думал, что это какая-то разновидность прелести… там явно присутствовали какие-то бредовые мысли, навязчивые состояния. Но не все в психической жизни человека можно списать на прелесть, то есть состояние духовного самообмана: существуют и душевные заболевания, природа которых сложна и до конца не выяснена даже специалистами.
Инна – так звали эту женщину – стала время от времени приходить на исповедь и причащаться. Видно было, как она потянулась к храму, к церковной жизни с безыскусной простотой и доверчивостью, в то время как ее психическое заболевание, увы, развивалось и усугублялось. Раз за разом бред ее становился все более очевидным и несовместимым с повседневной, нормальной жизнью. Но за бредом этим проступала сознательная духовная жизнь, стремление к Богу. Инну было жалко ужасно, но помочь я ей ничем не мог, кроме как посоветовать обратиться к хорошему психиатру. И это можно было организовать, но сама Инна этого не хотела категорически, а я не хотел быть слишком навязчивым в этом деликатном и сложном вопросе. То есть я делал что мог как священник, чтобы успокоить ее, как-то поддержать, радовался о том, что она полюбила церковную жизнь, но вот помочь в преодолении недуга, конечно, не мог.
Потом меня перевели служить в другой храм, в том же городе. И вот какое-то время спустя Инна стала появляться в этом храме. Но в каком же она была состоянии! Внешне она выглядела уже совсем опустившимся, невменяемым человеком, с явными признаками тяжелого психического расстройства. Потерявшая безнадежно и жилье, и работу, замызганная, грязная, она не всегда имела и кусок хлеба, если только кто-нибудь не вспоминал о ней с состраданием. Она не буйствовала, приходила в храм, становилась скромно у двери и проводила здесь многие часы, стоя неподвижно, в оцепенении и точно глубоко о чем-то задумавшись.
Из общения с ней становилось понятно, что ее состояние очень и очень тяжело, если не безнадежно. Многие пытались ее как-то поддержать, но во всеобщем отношении к ней все еще царила какая-то растерянность, никто не понимал, что делать дальше, чем ей помочь. Так бывает: пока не произойдет в жизни человека какой-то окончательный перелом, мы надеемся, что все еще образуется и как-нибудь устроится само собой, помогаем по силам, но никаких решительных мер не предпринимаем. И так у нас бывает во многих вопросах и почти повсеместно. Со стороны, конечно, все просто и ясно: отвези в психбольницу, определи и заботься, ухаживай. Но давайте честно признаемся: сколько среди нас таких – готовых бросить все или, по крайней мере, многое из того, чем наполнена повседневная жизнь, и отдать себя беспомощному человеку, да еще осознавая, что это не на день или два, а может быть, на всю остававшуюся жизнь? Словом, каждый помогал Инне в меру своей немощи духовной и телесной, но «радикальных» действий никто не предпринимал.
Наконец ее определили в психиатрическую лечебницу, и пожилая прихожанка нашего храма Алла с материнской заботой взяла над Инной опекунство. Причем не в юридическом смысле, а именно в бескорыстно-христианском. Она не имела абсолютно никакой выгоды от этих добровольно взятых на себя обязанностей. Напротив, жертвовала и своим временем, и силами, и более чем скромными средствами. Алла просто пошла дальше других по пути самоотверженной и деятельной любви. Она собирала продукты и вещи, тряслась в старом разбитом автобусе за город, в поселок Строгановка, где у нас расположен комплекс зданий психиатрической больницы. Там она Инну подкармливала, общалась с ней, одевала в то, что смогла для нее собрать, – словом, проявляла простую человеческую христианскую заботу.
Несколько раз она приглашала меня исповедовать, особоровать и причастить свою подопечную. Я приезжал. Мы общались с Инной, и всегда меня поражала ее кротость. Не клиническая подавленность и забитость, а именно христианская кротость. Она – тяжело психически больной человек – во время общения со священником преображалась. Не то чтобы становилась совершенно адекватной, нет, но вменяемой, то есть ответственной за свое поведение и слова, – это точно.
На вопросы она отвечала после паузы, которая, чувствовалось, была наполнена напряженной работой души, осмыслением, и ответы ее всегда поражали меня своей глубиной, выстраданностью, если угодно.
Она признавалась, что ее бьют и обижают другие больные, но зла не держала ни на кого и прощала своих обидчиков. Было понятно и то, что у нее отнимают еду, но и с этим она готова была смириться. Все эти ее рассказы, сам вид – немытая голова с колтуном нечесаных, свалявшихся волос, руки в коросте «цыпок», изможденная худоба и неопрятность – все свидетельствовало о том, что и сама больница находится на грани выживания. Но Инна никогда не роптала и не жаловалась, несмотря на свое действительно ужасающее положение. А времена тогда на Украине в самом деле наступили тяжелые. После относительного подъема начала 2000-х опять произошел откат к всеобщей растерянности, нищете и депрессии. Но все мы жили, как жили и в 1990-е, – с терпеливой надеждой на лучшее, как-то приспосабливались, привыкали, и только вот в таких «бюджетных» учреждениях, как психбольница, в общении с ее пациентами особенно отчетливо бросалась в глаза эта всеобщая неустроенность и нищета.
Особенно трогательно было видеть, как Инна относилась к Алле, называя ее «моя мамочка» и словно представляя каждый раз санитаркам, которые, впрочем, и так хорошо ее знали. Когда Алла после свидания должна была уходить домой, Инна вцеплялась в ее рукав, не желая отпускать, с безмолвной мольбой в глазах… Конечно, заканчивалось все взаимными слезами, объятиями и обещанием приехать снова как можно скорее.
В последний совместный визит в больницу нас с Аллой пригласила к себе начальник отделения и рассказала, пряча глаза, что Инна, увы, больна неизлечимо и ее надо определять куда-то дальше – в интернат, например, где на постоянной основе содержатся неизлечимые больные. Врач уверяла, что в интернате Инне будет лучше, что и содержание там побогаче, а больница едва выживает, да и по правилам держать здесь Инну больше не имеют права. Очевидно, все это было правдой.
Понятно было, что что-то в судьбе Инны надо менять, куда-то ее устраивать, но куда – неясно. Никаких соответствующих «знакомств» у меня не было. Единственное, что я сделал, – это узнал у сведущего человека, расспросил о нашем крымском интернате для душевнобольных. Мне сказали, что лучше об этом и не думать: состояние жизни его пациентов – даже по сравнению с больницей – удручающее из-за отсутствия хотя бы минимального финансирования.
В это время меня перевели служить на приход в село, и я почти утратил связь с городскими прихожанами. Правда, я еще виделся иногда с Аллой и узнавал с ее слов, что ничего в жизни Инны существенно не поменялось, что она все так же находится в больнице…
Между тем начались известные события на Украине, вызванные главным образом стремлением «прогрессивной» части народа оторваться окончательно от России и интегрироваться в западную систему ценностей. Здесь несколько слов надо сказать и о роли Униатской Церкви в этом процессе.
Униатская, или Греко-католическая, Церковь Украины изначально, со своего основания в конце XVI века, была, что называется, ватиканским проектом, нацеленным на окатоличивание «схизматиков», то есть православных людей, проживающих на территории нынешней Украины. После развала СССР агрессивно настроенные униаты практически разгромили православные приходы в западных областях Украины, переподчинили их Греко-католической Церкви. И все это совершалось зачастую с бессмысленной ненавистью и насильственными методами.
С первых же дней беспорядков в Киеве Униатская Церковь неофициально, но явственно и широко поддержала протестные настроения и пошла с восставшими до конца, благословляя боевиков Майдана даже на кровопролитие и убийства ради «святого дела» освобождения Украины от «схизматиков». Между прочим, в самый разгар майданских беспорядков, что называется, тихой сапой, с благословения Папы Римского в Крыму был учрежден экзархат Украинской Греко-католической Церкви. Так что не стоит говорить, что все известные события на Украине носили лишь политический характер. Можно сказать, что духовная составляющая была здесь определяющей.
Так вышло, что в самое горячее время украинской смуты я по случаю оказался в храме, где служил два года назад. Здесь я встретил старых знакомых. Мы разговорились с ними, и вот что я узнал об Инне. Оказалось, что ее в самом начале известных событий на Майдане определили в относительно хороший интернат в Львовской области. Инну спешно собрали и отправили в соответствующем сопровождении, а когда узнали, что больную благополучно доставили и устроили на новом месте, позвонили главврачу и попросили, чтобы Инне, как православной верующей, пригласили священника, чтобы он ее исповедовал и причастил. «Да, да, – согласилась врач, – у нас как раз есть свой батюшка, и мы обязательно все устроим…»
Но через какое-то время врач позвонила и расстроенно сообщила, что священник приехал, как и положено, но Инна исповедоваться и причащаться категорически отказалась. Никакие уговоры и увещевания не помогли, так что священник в конце концов должен был уйти, как говорится, ни с чем. Все это было странно и обескураживающе. Знакомые крымчане недоумевали: что же такое произошло с Инной, в чем дело?
И тут кому-то пришло в голову: «В Львовской области…» Там же большей частью униатские храмы – так, может, и батюшка этот был униатом? Дозвонились до больницы, и оказалось, что именно так все и есть: священник, приходивший к Инне, действительно был униатским. Тогда попросили врача отыскать православного батюшку. Хоть с трудом, но нашли такого. Он приехал и благополучно исповедовал и причастил рабу Божию Инну…
Я вспоминаю о ней с какой-то особенной нежностью, может быть, еще и потому, что видел ее в самом начале ее болезни. Видел, как она теряла рассудок, как страдала, мучилась от беспомощности своей, от холода и голода, от насмешек и злобы людей… Видел ее кротость и какой-то особенный огонек, всегда теплившийся в ее уставшей от болезни душе. И вот именно этот огонек, я думаю, – дар Пресвятого Духа, хранимый в чистоте исповедания веры, – и есть то главное, что делает человека действительно Божиим, даже если он непригляден, немыт и непричесан и жизнь его не устроена так убедительно, комфортно и презентабельно, как это принято по «современным» стандартам – увы, все более далеким от идеалов христианства.
Протоиерей Алексий Лисняк
Светлый кот
На этот раз синоптики не обманули. После туманных дней показалось солнышко.
Мы служили литургию в древнем храме, который не закрывался ни в войну, ни в революцию. Служили – я и тамошний настоятель – священник, может быть, в пятом поколении. Хор тихо и сладко пел, как, наверное, и двести лет назад. Лучик солнца просочился сквозь старинное стекло южного окна в алтаре и медленно пополз вниз по пережившим и холода, и войны фрескам. Маленький красноватый зайчик застыл на лике Спасителя. Потом, во время «Трисвятого», сонно переполз на жертвенник. Затем зайчиков стало много. Они перестали румяниться и заиграли на парчовых покровцах, начищенных рипидах, на настоятельском облачении. А один огромный, светлый и как будто бы главный важно водворился на горнем месте, когда диакон принялся читать Евангелие. Такое великолепие обычно надолго впечатляет…
Диакон вручил настоятелю увесистое Евангелие и забасил сугубую ектению. Внезапно припомнилось, как лет двенадцать тому назад, в мою диаконскую бытность, в другом старинном храме и при другом настоятеле я так же однажды после Евангелия вышел на солею и почти остолбенел от восхищения. Тогда я впервые отметил, что церковное солнце – какое-то особенное. Оно светило в окна купола, и зайчики забавлялись, прыгали по золотым царским вратам с одной завитушки на другую, с виноградной грозди на резной листок. Интересно, тогда были другие «зайцы» или те же, что и сейчас?
Летят годы, меняются эпохи. Вот уже лошадей заместили автомобили, фузеи сменились пулеметами, на место купцов и лабазников пришли брокеры и менеджеры. Когда-нибудь все это тоже уйдет, канет в историческую пропасть, а Церковный Веселый Свет останется. Эти же зайчики будут резвиться на макушках у других певчих, эти же лучи будут светить на тот же Вечный Евангельский текст – правда, читать его будет другой диакон, внимать – другие люди. Зато потом, когда все-все пройдет, а Церковь останется, на ее торжество соберутся все. Все, кто от века сумел оценить неповторимый Церковный Свет, и эта радость уже не кончится.
К концу службы зимнее солнце висело уже высоко. Настоятель проповедовал, я радостный стоял рядом и глядел на полтора десятка прихожан, утонувших в огромном лучистом храме. В этом селе люди почти не утратили традиций: левую половину занимали женщины, а правую – пара старичков. Посреди церкви, под главной люстрой, сидел кот. Старый крепкий кот. Закончилась проповедь, миряне подошли «под крест». Настоятель, я и диакон удалились в алтарь и разоблачились, а кот всё продолжал сидеть. Он дремал под церковным солнцем и во сне покачивался из стороны в сторону. Когда последняя прихожанка вышла из церкви и в храме повисла тишина, мы услыхали мурлыканье, временами походящее на храп. Я с любопытством глядел на полосатого прихожанина в приоткрытую вратницу. Мой интерес заметил настоятель:
– Что, нравится? Это Барсик. Мы его не замечаем, привыкли.
– А откуда он взялся? – любопытствую.
– Да он тут всегда был. Ну, конечно, не он, а, там, предки его какие-нибудь. Но я вот лет почитай как тридцать тут служу, и сколько помню, что ни служба – он всегда на это место приходит и молит… ну, то есть, дремлет. Пускай сидит. Зато насчет мышей полный порядок.
Настоятель отыскал свою скуфью, и мы отправились к нему в дом перекусить. Проходя мимо полосатого мышелова, батюшка поприветствовал его: «Барсик! Кыс-кыс!» Кот упал на спину, скрестил лапки и ответил: «Мя-а».
«Для имени Моего…»
За недостроенной соборной изгородью – рынок. Шумно занимается «базарный день». По церковному двору разбросан кирпич, в бадье стынет свежий раствор. Каменщики распластались на траве, глаза закрыты, страдают. Шелестят вековые липы… Вчерашний праздник – День строителя – кажется, удался. Чуть поодаль, на скамье, певчие листают ноты, ожидают начала службы. С ними и я, тогда еще юный, привыкаю. Ласковое августовское утро…
Разглядываю кирпичный забор-долгострой. Нужен особый талант, чтобы так криво укладывать прямые кирпичи. У наших шабашников такой талант есть.
В узкую калитку протискивается великий мешок, под ним бабка Наталка – добровольная приходская повариха-кормилица. Она – сухонькая – ссутулилась под гнетом картошки, которую сама растит. Медленно приблизилась к певческой скамье, свалила мешок, улыбнулась, отерла рукавом лоб. Поглядела на каменщиков, перевела взгляд на долгострой и всплеснула руками:
– Да Божечки! Що наробылы! Це ж… Ой-ой! Це ж не для себе, це ж для Нёго! Вы подывитися! – Это она указала нам на феноменальную кривизну забора. Мы пожали плечами. Бабка Наталка заплакала, подошла к долгострою, принялась оглаживать его и причитать:
– Да голубчики, да хиба ж так можно?! Та вы ж для Бога…
Главный простонал:
– Отстань, бабка, что ты соображаешь! Это тебе не картошку варить!
Бабка в слезах натрусила в ведро раствора, проворно собрала несколько кирпичей, взяла мастерок:
– Ото ж роблять, не дай Боже. Соби б – то инша справа, а то ж для Бога…
Она, тихонько причитая, уложила кирпич, другой…
Колокольня загудела благовестом. Удар, еще удар. Затем посыпался веселый перезвон. Когда он стих, бабка уже, как по струнке, выложила ряд. Удивленные шабашники со скрипом поднялись, усовестились:
– Ладно, чего уж, давай сюда. – Отобрали у поварихи мастерок, принялись колупаться. К вечеру недельная норма была ими – залюбуешься! – выполнена.
Бабка Наталка в приходе – народная совесть. Однажды она посетила нашу просфорню. За дверью послышалось слезное: «Що ж ты робыш, ластивко, це для Господа Бога. Ось таке?» Долго оттуда не выходила. Появилась под вечер, вся в муке. С той поры просфоры из нашего храма нахваливает сам архиерей. Она напоминала пономарю, что он не себе, а Богу делает, и лампады в храме переставали коптить. В нужный момент являлась певчим; всхлипывая, просила у них ноты, чтоб самой тоже Бога «пославить, чи дастэ?» – и на хор переставали жаловаться.
…Тот мешок картошки… Пока бабка работала за каменщика, я – здоровый парень – попытался снести его на кухню… Попытка, говорят, не пытка. Пришлось покликать дворника на подмогу, только вдвоем и своротили.
Откуда в сухих постящихся руках являлась невечерняя сила? А в полуграмотном говорке – убедительность? Где – и себе бы этак, потом, в восемьдесят с гаком, – начерпать ее молодецкой бодрости?..
…На бабкиной могилке и теперь красуется вычурный кованый крест, лучший в округе. Всем приходом скидывались на ювелирную кузнечную работу, какой теперь никто не сделает. Узнали для кого – сделали! А под крестом, на кованом подножии, батюшка благословил, изготовили: тонкими золотыми буквочками древнее, библейское – будто девиз бессмертной бабки Наталки: «Для имени Моего трудился и не изнемогал».
Короткая сирень
Раньше, совсем недавно, сельское солнце сияло на церковные руины. Его тепло питало травку, которая покрывала купол, своды и карнизы. А теперь в лучах весеннего светила над храмом дрожит золотом крест. Возрождаемся, однако. Блики от креста золотят майские окрестности. И не захочешь – залюбуешься, будь ты хоть атеист-разатеист. Вхожу в церковный двор, улыбаюсь.
В тени сирени давит лавочку своими пономарскими костями Алексей Семенович. Грустный сегодня, а на дворе-то – Светлая!
– Христос воскресе, Семеныч!
Он слабо улыбнулся, ответил по уставу, как положено, и взял благословение. Интересуюсь, откуда к нему пришла грусть – в такие-то святые дни? Поста будто не хватило напечалиться.
– Да… – он махнул рукой, – и жизнь прожил, а в людях так и не разобрался. Сужу вот всех по себе: раз у меня в голове все просто, то и у других вроде моего…