Полная версия
Худший из пороков
Анатолий Маляров
Худший из пороков
Я есть, пока за мной следят.
Епископ Беркли.* * *Из прошлогодних гастролей мне запомнились две случайности. По радио повторяли и повторяли о двух сбежавших из психушки аспирантах и на мой спектакль напросилась хорошенькая семитка студентка Женя. Потом она пришла в мой гостиничный номер.
Свидания повторялись, но только по ее строгому расписанию: каждый третий день ровно с двадцати трех часов. Связь с ней на стороне у меня была первая после женитьбы, потому смущала и томила. Я рад был уехать и забыть Женю.
1
Солнце бьет в спину. Тени вытягиваются, гаснут. Плоское, длиннопалое мое отражение скользит по асфальту независимо от меня, усугубляет мое уныние.
Моя Лида говорит: натуру человека можно определить по размазанной им кляксе, по заваренному чаю, по плевку, по отброшенной им тени. В последнее время она все чаще определяет мой характер, и довольно грустно.
Я не размазываю кляксы, не плюю, от тени отворачиваюсь.
Отворачиваюсь и вижу Адама. Я не знаю имени этого прилично одетого, собранного и, вместе с тем, раскованного молодого горожанина. Встречаю его изредка среди иных приметных лиц. И не без опаски. Слухи доносят, что это оперативник, курирует культуру. Лучше свернуть в аллею, избавиться от преследователя и, попутно, от длиннопалой тени.
Адам наступает на мою тень. Сливается с нею – две беды в одну. Он коротко раскланивается:
– Николай Андреевич Вилава? – говорит приветливо, как это делают знакомые, которые желают вам только добра и беспокоят лишь в самых необходимых случаях. Место безлюдное не выбиралось – это случай.
«На ловца и зверь…» Этот воспитанный, подстриженный всякий раз накануне, опрятный человек не мог так выразиться. Пословицу я раскопал в своей вспугнутой памяти. И приготовил непринужденное восклицание: «За какие грехи?» Пока молчали, сложилось его прозвище – Адам. Адам – значит первый. Первый пришелец из таинственных, коварных служб, не рекомендованных при свете дня приятелями, в глуши ночи – радиостанциями из-за бугра.
Мысли прыгают, не позволяют понять самого себя. По Библии, страх – худший из пороков. Знаю, пробую отвязаться от него. Наша встреча – игра случая, без всякой связи с дальнейшим. Разговор необязательный. Товарищ до подробностей осведомлен о моей персоне, я не вчера с дерева слез… признаться в суете, миссия его в моем случае не совсем понятна. Людям вроде меня, то есть перегруженным творческими задумками, нравственными копаниями, семейными хлопотами, к тому же во многом с товарищами заодно, подобные «здравствуйте – прощайте» бытуют только в цепочке многих иных случайностей… и ужаса, тем более животного, до жгучего желания тут же опрометью помочиться испытывать не стоит.
Слепо узнаю опасность и так же незряче избираю защиту. Так подросток, зажмурившись, сучит кулачками мимо обидчика.
– Николай Андреевич Вилава? Не могли бы вы, Николай Андреевич, зайти к нам? Ну, что ли, завтра, если вам удобно? В восемнадцать? – императив в форме позитива. Приказ в виде просьбы…
Выпаливаю ответ сразу, только бы избавиться:
– Отчего же! Репетиции закончены, вечер свободный, дома скажу – занят. Напомните адрес.
Глупо. Кто в городе не сторонится серого здания, забранного в чугунные решетки по первому этажу, с лепкой над оконцами. Понимаю, что дурковатый вопрос выдает волнение, прыскаю смешком. Адам поддерживает настроение. Он привык к поведению кролика в минуту внезапности. Впрочем, не желает, чтобы принимали его за удава. Он всего лишь наш защитник… от нас самих.
С долей церемонности удаляется, забыв напомнить свое настоящее имя.
Потом пришла ночь. Беспокойство возросло. Какая нужда во мне у столь сакраментальных органов? Кто люди, у которых возникла такая нужда? К чему приведет мое новое знакомство? Материальчик для новой пьесы ищут не тут, а вот путевку туда, где Макар телят не пас… без права переписки!.. Никакой юмор не утешает.
За полночь из притертого рядом ложа слышен шепот Лиды:
– Люблю, когда у тебя с главным перипетии. Меньше думаешь о женщинах.
Хорошенько же выглядит муж, если даже ревнивая жена понимает, что тут не следует искать соперницу.
Поволтузившись почти до утра, добрел только до двух вопросов, тех самых, что влетели в голову сразу: что из преступной биографии Вилавы известно товарищам, и как их осведомленность отразится на судьбе сына Антоши.
О том, что любой, взятый наугад гражданин не может быть чист перед нашими законами, паче перед их трактовкой узурпаторами, я не сомневаюсь. Та же Лида под локоть шепнула: у нас нет поступка без проступка. Вот и выискиваю свою вину перед отечеством, а не находя, придумываю, чтобы предъявить на потребу. Там не чистота нужна, а вина, материал для работы служебной мельницы. Лучше без давления признаться, отбыть и забыть. Закруглиться одним эпизодом, на больше меня не хватит. Не хватит терпения, снисхождения к идиотизму нашего общества, избранного мной амплуа своячка-бодрячка. Взорвусь на второй же беседе: «Я вас ненавижу! С пеленок! Нет, еще в чреве матери ненавидел! Мамины сталинские страхи через кровь переселились в меня! Как и ее жалкие попытки избежать вас, спасти дитя свое!.. Господи, да никто на меня не влиял! Вы сами разбудили во мне животное… нет, человека!» Святый Боже, как я красноречив в подушку!
Надо успокоиться. Истреплюсь, поблекну, завтра буду выглядеть моченым яблоком. Больше безразличия к окружающему миру, к себе тоже. Насколько лучше выглядят художники, учителя, работяги, которые с полным безразличием относятся к людям и к своей профессии. И живут дольше и лучше.
Стоп! А вдруг Лида, выспавшись, потребует объяснений волнению, потухшему желанию «на сон грядущий»? Что намолоть ей? Нужна еще одна версия. То есть две: для Адама и для Лиды. И обе убедительные. Все мои силы уйдут на сочинения для этих двух особ; на спектакли, а паче того, на мою скрытую слабость – сочинение пьес, ничего не останется.
Кому выгодны тысячи запретов, препон, табу, всякий день встречающихся на моей дороге? Я пытался хотя бы прояснить природу существования кучи ненужных организаций, тысячи дармоедов, которые истощают общество, разлагают мораль. Деликатно расспрашивал. Меня поправляли, потом стали обвинять в «непонимании самой сути», потом исподволь одергивали и превращали сообразительного, деятельного парня в удобного пентюха.
К домашнему пренебрежению солидной супруги прибавлялось неуважение в театре. Добро бы гонение шло от аппаратчиков, карьеристов, а то ведь достают братья по труду, из зависти, из солидарности в некоей главной идее, соблюдая условия большой игры, идя в стройных колоннах. Доводят до психоза, порой приходит ощущение, что я не живу, а кажусь себе. Жутко. Оглянусь назад, я там не жил. Проскочил тридцать лет с хвостиком – и ладно. Холодею от мысли: что если в конце жизни вот так обрадуюсь: проскочил отведенное мне – и слава Богу? Вопросик. Ни в одном задачнике на последней странице на него ответа не найдешь. Как и на другой: зачем арканят органы? Вдруг к добру! Пачкают перед выдвижением, метят грешком, чтобы легче было помыкать этим рыльцем в пушку. Приемчик хорош, если не для порядочных людей, то хотя бы не лишенных остатков совести. Окунут в свою грязь, пустят слушок и – уж какое тут инакомыслие! Не примут в свой круг даже рядовые обыватели.
Может быть… Черт знает что может быть!
И зачем меня выдерживают целые сутки? Для созревания худшего из пороков? Повели бы сразу, как на экзамен. Спросили бы самое трудное. Всевышний всегда посылал мне на экзаменах правильные ответы, не оставит и ныне. Вижу свое ожидание между жерновами, которые вертятся, расходятся, сходятся, должны молоть, раз уж они существуют. Утешиться тем, что тысячи граждан за милую душу приняли двойную жизнь и не углубляются в философию, пользуются выгодами от нее, как домохозяйка – от электричества, газа, сплетен… Что было до возникновения органов насилия, к чему приведут эти органы человечество – плевать. Мысли накатывают селевыми потоками. Я уже начинаю думать, что не обстоятельства терзают душу, а потребность души терзаться находит себе повод… Я и забыл, что вчера в далекой самогонной деревне, в хате под стрехой умер добрый работяга, безгрешный грешник дядя Ладим. Бросить бы все – причина уважительная, – поехать, постоять над гробом, предаться бы раздумью о вечном, о долге, о главном. Куда там! Заполонили все мое существо мысли о скверне, о собственной шкуре. Понимаю, что в голод и холод, в дни благоденствия и в годы гонений, на суше и в море, среди мерзостей и пакостей, роскоши и наслаждений, и тысячу лет назад, и ныне, и тысячу лет впредь будут теплиться мораль и справедливость. Это, как любовь, неискоренимо. Знаю, но вот в эту минуту для меня главное – явиться в урочный час по скрытному, из-под полы, манку гражданина в штатском, главное – покориться, не напрячься, не выпасть из течения, которое вольно несет, держит на плаву, подпитывает тебя и чадо твое…
Завтракаю с показушным аппетитом, глотаю, не разжевывая, успеваю пошучивать и подгонять Лиду, только бы она не задавала въедливых вопросов.
Репетирую задорно, остроумно трактую сцену, горю. Бессонная ночь, страхи и надежды пробудили во мне энергию, снабдили двойной памятью. Я щедро подсказываю текст, кажется, помню всю пьесу. Предупредителен с мужчинами, люблю всех женщин, каламбурю. Страх умеет делать людей талантливыми.
Грудастая субретка Клаша после очередного моего комплимента настораживается, косит глазками:
– Николай Андреевич, вы меня сегодня пугаете!
Парирую в ее духе:
– Хищный самец вначале запугивает самочку, потом овладевает.
А сам думаю: поменьше бы промашек… шила в мешке не утаишь…
…Смеркается. Скорее всего, ранняя тучка заволакивает закат. Тени робко прячутся, моя – тоже.
Неприкаянно переступаю порог вестибюля. Чистые непокрытые ступени. Вверх – в кабинеты, вниз – к подвалам. К камерам, пыточным, или как они здесь называются? Куда мне? Подкатывает дурковатый смешок, объяснить его, как и всю мою покорность, не могу. Не выйти ли на улицу, отсмеяться над этой вселенской игрой бездельников и явиться скорбно и величаво?
Выручает упакованный в форму мрачный юноша, вскинувший навстречу подбородок: вы к кому? – спросивший немо, видимо, по их артикулу.
На простенький вопрос ответить не могу, и впрямь, к кому я?
– Мне на восемнадцать.
– За вами спустятся.
Стало легче, значит, мне наверх. Сквозь витые перила вижу: скользят до блеска надраенные ботинки, потом отутюженные брюки, не сомневаюсь – мой вчерашний ловчий. Хочу его ненавидеть, придумываю отвратительные характеристики. Ничего не получается. Наречен Адамом, Адам и есть. Он именно такой, каким его мог создать Бог. Без малейших излишеств, только необходимое и целесообразное: где хорошо круглое, он кругл, где удобно для жизнедеятельности продолговатое, он продолговат. Характерных отклонений ни в чертах лица, ни в осанке нет. Современник с расхожего плаката. Таким молодого человека хотело видеть высшее руководство – и угодливые художники творили идеалы, а кадровые селекционеры подбирали штат.
Он не улыбается, однако в наклоне головы, при желании, можно разглядеть приветливость. Возникает желание расслабиться, даже пошутить, эдак в духе учреждения, куда занесла судьба: «Ну, как работается? Не мешают стоны из подвала?»
Язык во рту высох и разбух, противнее ощущения молодой мужчина вряд ли может испытать. Сухой пар спускается по спине. Не оттого ли, что Адам принес с собой весь груз, весь авторитет организации, которую представляет. Не произнося ни слова, под бременем всех своих полномочий он разворачивается. Я сам для себя командую: «Следуйте за мной!» Поднимаюсь следом за хорошо подбитыми, с профилактикой, каблуками. Силюсь сохранить гонор, хотя бы независимый вид. Это тоже оборона.
Вчера товарищ не представился, имени-отчества не назвал, видимо, считает, что куратора из такого уважаемого учреждения обязаны знать в каком-то там театре. Хуже, если у человека убеждение: охваченный органами гражданин обязан сам выяснить, как зовут его мучителя, так же, как сам должен опровергать обвинения, которые ему предъявили. Я не хочу ни выяснять, ни опровергать. Я из другого теста, надо – сам придумаю имя, обойду эти рифы подальше, даже зажмурюсь. Не вижу, значит, их нет.
– Посидите, будьте добры, здесь.
Не кабинет и не приемная. Ниша, закуток с жесткой, обшитой дерматином скамьей, укрытие за поворотом коридора, в полутьме.
– Побеспокойтесь, чтобы вас не видели.
Куда уж дальше! Побеспокоились без меня. Просто высовываться не стану, искать пути для возможного бегства тоже. Мысль о бегстве не приходит в голову: в стороне маячит, но в голову не впускаю. Боюсь худшего. Боясь худшего, мы накликаем много еще худшего.
Оперативник удаляется степенно, с загадочной целью. Остаюсь один и только сам себе могу задавать вопросы. Например, такой: что станет доминантою предстоящей беседы? Хорошо или плохо для меня все то, что происходит? Ну хотя бы то, что посадили в закуток и велели не высовываться? Зачем прячут клиента? Тут все свои. Чтобы не запомнил в лицо сотрудников секретной службы? Хуже. Из кабинета в кабинет, поди, шастают осведомители, стукачи, или как еще их называют в народе? Их и впрямь желательно оградить от стороннего глаза, иначе им трудно будет «работать». Вот повяжут меня и тоже будут оберегать, так что следует с пониманием относиться к служебной конспирации.
Наблюдения успокаивают, ничего не попишешь – жизнь. Наша жизнь. Все-таки надо отдать должное: в этом заведении дело поставлено, не то что в театре. Видимо, хорошо платят за счет нужд производителей и их семей.
Две минуты спустя звучит голос как бы из стены. Сохраняя самообладание и чуть ли не капая в штаны, поворачиваюсь, разыгрывается воображение: охмуряют! Ушел влево, явился справа, резкий окрик. На самом деле, ничего надуманного; обыденно зовут в кабинет на третьем этаже. Поводырь шагает впереди, руками не размахивает, головой не вертит, ни единого лишнего слова. Однако по всему видно, что проделывает он все излишне ритуально, с налетом торжественности. Никак подражает кому-то? Мы оба лицедеи. Я изображаю святого угодника. Можно позировать для иконы. А хозяин – цивилизованного инквизитора.
Ба! Да мы оба новички!
Я в роли кролика, Адам – в роли хирурга. Худшая из бед моих – интуиция. Она обгоняет нестойкий разум, порой открывает такие пласты бытия, которые ни осмыслить, ни объяснить себе я не в состоянии, немею – и только. Продолговатая комната с двумя столами, поставленными углом. На короткой столешнице горбатый и невзрачный, отечественного производства, телефон. Пустая пепельница. Хорошо тренированная кисть подхватывает ее и отводит в сторону.
– Не курим.
Как выговорено! Даже незначительные детали, касающиеся вашей особы, здесь хорошо известны.
– Прошу, приземляйтесь.
Наверное, со стороны слышно, как постукивает кровь в моих висках, и мысли слышны: скромно живут, аскеты, слуги. Скромники, аскеты, слуги. Застрял между этих трех слов, так и приземлился на краешек стула. Заставил ноги вытянуться под столом, откинулся на спинку стула, изобразил второго хозяина в кабинете.
– Когда заходили к нам, осмотрелись? Хвоста не заметили?
Еще задача. Что в таком случае выгодно отвечать? Не замечен посторонними, и пускай экзекутор уверенно продолжает операцию? Или взят на заметку пристальным взглядом странного прохожего и в случае излишне долгой задержки – на сутки, на двое, на сколько им заблагорассудится – возникнет опасность слухов. Мол, знают в городе, куда зашел молодой человек, кажется, режиссер, не так их много в городе, чтобы не знать. Зашел и не вышел. И над Серым домом с решетками должен витать страх, не за морями да лесами стоит он, а в нашей родимой, прибитой жутью державе. В последнюю секунду мне стало совершенно безразлично все, кроме трех слов, слитых воедино: скромники – аскеты – слуги. Срабатываю на оперативника:
– Никто не видел.
Слукавил, в порядке защиты подставил глаз, надеясь, что этот ворон в цивильном не клюнет. Пускай для первой или одной из первых работ Адама все складывается превосходно. Ничто не раздражает начинающего оперативника, потому покладистость и согласие имеют силу.
Доброжелательно, словно давний друг, Адам спрашивает о таком, что заставляет меня вздрогнуть всем телом. Вальяжность моя исчезает, пульсация в висках прекращается.
– Как домашние? Сын?
Сын Антоша – не утихающая боль моя. Тощий девятилетний старичок, с пеленок напичканный ворохом отрывочных сведений по истории и технике, географии и кулинарии, литературе и астрономии; он держит настольной книгой трехтомник энциклопедического словаря, на стенах во всю ширь распял физическую и политическую карты мира со своими карандашными дополнениями. На потолке подклеены цветные фотографии облаков: перистые, кучевые, грозовые. При поразительных познаниях Антоша в обиходе беспомощен. Не ткни пальцем в тарелку, посидит над нею, пояснит разницу между Новой Каледонией и Старой и не поест. В классе дерзко отстаивает свою точку зрения, а на переменке уступает игру любому сверстнику, что понаглее. Я неизменно ношу с собой жизнь сына. Всякое упоминание о нем настораживает, призывает меня к защите. Любой ценой… И вдруг в этом зловещем доме:
– Как домашние? Как сын?
Я слышу реплику так:
– Вы хотите, чтобы с вашим Антошей было все в порядке?…
2
…– Как домашние? Сын?
Я услышал реплику так: «Вы хотите, чтобы с вашим сыном было все в порядке?»
– Уже избрал профессию? – вопрос понятен родителям. – Шофер? Пограничник?
Как тут ответить, чтобы не навредить Антоше? Подобный выбор не для маленького мудреца. Он такое примет за шутку. Его удел придет позже и будет взрослым. А звонка от таких дядь, как Адам, достаточно, чтобы обратить его в дым.
– Одаренный мальчик, – осведомленно роняет мучитель.
Не пустой звук. Предупреждение: в случае заметной ошибки отца никакой дар сыну не поможет. Плевать на декларацию: сын за отца не отвечает.
Расположившись удобно и надолго, с лопатками на спинке гнутого стула, с вытянутыми ладонями на столешнице, Адам не без удовольствия замечает:
– Для вашей семьи – удачный год. У жены прибавка к зарплате, у вас, в театре, намечаются продвижения…
Приятно слышать продолжение. Если бы только это говорилось не в застенке.
– О жене знаю, о продвижениях – не слышал.
– Кое-какими сведениями мы располагаем…
Недомолвки с долей бравады. Кнут и пряник для меня. Но это промашка в расчете на полную дремучесть подопытного. Оперативщик выказывает себя молодым, не обжившимся в хищной ауре. Козыряет впопыхах. И это после волчьей хватки с сыном! Замнем промах.
– Вроде бы главный, Вадим Вадимович, собирается уходить… возможна ротация…
В горячке забываю, что «ротация» – круговое движение, по словарю, а у нас – замена одного оболтуса другим, близлежащим, так, чтобы ничего не менялось для кукловодов сверху.
Адам хватает лишку. Задабривает некоего режиссера и драмодела, которого велели обласкать и приручить. А перед ним еще и мозгляк, отравленный многими бедами, припугнутый и готовый на уступки ради сына.
– Разумеется, решает управление культуры, но мы краем уха слышим…
– Ваш край уха стоит двух из управления, – беспардонно льщу в целях самообороны. – Мне даже неудобно…
Половину моей фразы Адам пропускает, вторую – переиначивает:
– Неудобно? Оставьте. В тридцать с небольшим лет получить коллектив!
– Я не имею права. Беспартийный.
Видимо, мне очень уж хочется продвижения. Но не карьеры желаю я в эту минуту, мне надо получить хоть что-нибудь взамен моей податливости. Хочется в творческой номенклатуре стать кое-кому не по зубам. До того жажду, что начинаю кочевряжиться. Оперативщик не позволяет мне усомниться:
– По опыту работы, по способностям… Бывают исключения. Например, вы.
Саднит мысль: мне предлагают взятку. Господи, век прожил бы в своем затхлом театрике, в своей осмотрительной семье, на харчах из пыльной лавки и не знал бы, что вот такие «человеки со стороны» ворочают делами, имеющими решающее значение для штатных расписаний, творческих течений, судеб отдельных граждан, которые и поклоном их не удостоили бы. И так запросто.
Чтобы приобрести штаны вместо изношенных, обычно мне приходится откладывать три месяца, недельку-другую выказывать перед женой всю непригодность тех, что на мне, потом искать товар подешевле. Быт интеллигента. А тут: вздумал – попроси, дадут. Не попросить ли немедленно джинсы? Старые прожег кислотой, заряжая аккумулятор «Запорожца» богатого тестя. Дадут и запишут по важной статье государственных деяний. Если товарищи умеют ловко, артистично, так что и отпечатков пальцев не сыщешь, сломать особь, то они с успехом сумеют ее облагодетельствовать. Во мне пробуждается богопротивное чувство – алчность. Это не желание, имея кое-что, получить больше, а – имея много, получить все! Соглашаться с намеками Адама неблаговидно. Выпирает подлянка. Даже если прикинуться барашком: не моя инициатива, ради блага дела, никому не в ущерб. Ведь где-то согбенная, голодная колхозница тупой тяпкой пропалывает свеклу, вечно простуженная доярка в четыре утра подмывает корове вымя, не доживающий до пенсии тракторист катит, окутанный тучей пыли от лесополосы до лесополосы за мешок неочищенной пшеницы… Их заработки перечисляются и на высокую оплату секретных служб, и на гонорары театру, развлекающему всяческие службы.
Подло, никакой философией не отмоешься. Я не нахожу, в каком тоне продолжать беседу. Выручает Адам:
– В дальнейшем из повседневных ваших манер придется убрать фривольность…
Это когда – в дальнейшем? При продвижении по службе или при вступлении в услужение к оперативнику?
– …эту юношескую категоричность оценок, некоторую не-взвешенность…
На меня подуло сквознячком. Возникает настороженность, кожей чувствую: в кабинете присутствует третий. Или микрофон, видеокамера – поеживаюсь. Утешаю себя тем, что микрофон записывает и то, что говорит Адам. А он намекает на мое пренебрежение к моральному поощрению трудящихся вместо оплаты рублем. Самим-то им рубли выплачивают за всякую пакость без задержки. О моих жалких попытках мыслить и выражаться неординарно, то есть не так, как принято в передовицах газет…
Ничего, ничего, говори, свет мой ясный, для тебя этот вечер – тоже экзамен! Холодею от намека, что органам известно: у молодого специалиста – следует добавить: перспективного, – более значительные заблуждения. Вилава слеп и глух к широким нуждам нашего общества. Слушает не наше радио…
Воздух зябнет, дышать трудно. Хочется возразить, но в этих стенах не ждут и не допустят возражений. И получается, что я веду два диалога одновременно: вслух и про себя. Вслух я предаю святыни, а про себя держусь молодцом, понимаю и оцениваю ситуацию достойно. Буду нежить себя не реальной беседой, а внутренней. Тут я волен мыслить. Про себя говорю Адаму: «Меня сломали ночные зарубежные передачи больше, чем вы хотели бы. Они запугали ужасами ваших застенков и не вооружили меня на борьбу, а возделали мой характер под вас».
Внешнюю беседу хочу повернуть так, чтобы сделать ее единственной и завершить все наши дела в один присест. Но поучает он:
– Ваши коллеги не прочь посудачить в кулуарах о вас. – И с легкой издевкой по адресу распущенной актерской братии: – Сочинители, лихачи, балагуры. Не стоило бы давать им пищу. А вы подбрасываете, и говорят, мол, у Вилавы недержание мыслей, навешивание ярлыков.
На мой, по-видимому, открывшийся рот впервые появляется легкий укрощающий жест ладонью:
– Полагаю, что это не так. Или не совсем так. Но коли говорят и вам известно, что говорят, и неприятно, как всякому советскому человеку, почему не опровергнете? Известно, если не опровергнешь, значит, соглашаешься.
С далекого берега мне метнули конец каната: хватайся, пообещай опровергнуть – отпустят. Неужто за тем и звали?! Но проклятая натура, мне непременно хочется достойно возразить: если я крою халатность, вселенскую некомпетентность наших власть предержащих, их профосов, если я сомневаюсь в их моральной чистоте и справедливости, то, извините, я не считаю, что говорю неверные вещи. Сам видел, как подвозят дефицит на дом большим «пурицам»…
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.