Полная версия
Богач и его актер
– Пойдемте, – сказал Дирк девушке.
Он на мгновение задержался перед номерами 302 и 303, неизвестно зачем пальцем провел по двери сначала одного номера, потом другого.
Девушка отомкнула номер 304.
Дирк огляделся. Было видно, что в номере жила какая-то очень неаккуратная парочка. Стулья стояли неловко и нелепо. Как будто бы за этим столом сидели четверо – то ли играли в карты, то ли выпивали, а потом вдруг поссорились, повскакивали с мест и исчезли. Такой был вид у этих стульев, отодвинутых, даже оттолкнутых от стола. Один стул и вовсе лежал на спинке. Дирк увидел, что к ножкам стула приделаны войлочные нашлепки, а на эти нашлепки налипли клочья пыли и волос. «Неважнецкая здесь уборка, – решил Дирк и подумал: – Сказать ей об этом? Может, хоть тут она обидится, покраснеет, рассердится? Нет, она просто ответит: “Извините, сударь”, – и делу конец. Не надо». Смежная комната была спальня. На кровати комом лежало одеяло, одна подушка отшвырнута в угол, другая стояла на попа, на обеих тумбочках – пустые пивные бутылки и вскрытые пачки с чипсами.
– Молодежь? – спросил он у девушки.
– Не знаю. – Она пожала плечами. – Хотите выйти на балкон?
– Да нет, не надо. Вы были правы, смешно смотреть на это роскошество полувековой давности. Мой номер лучше. Вы просто умница, большое спасибо. А вы из России?
– Да.
– Давно ли?
– Уже шестой год.
– Вероятно, уже получили паспорт, в смысле – гражданство? Ах, извините, подданство, хотя никакой разницы. Да?
– Нет, – сказала она. – Жду. Пока только временный вид на жительство.
– Но хоть продлевают легко?
– Нормально.
– Простите, еще хотел спросить, – начал он, пока они спускались по лестнице. – А в королевском номере, он же президентский, кто живет?
– Это вы про семикомнатный апартамент? Его еще года четыре назад, я как раз это помню, разделили на два трехкомнатных. Один королевский, другой президентский. – И она вдруг засмеялась – громко, искренне, показывая зубы и морща нос.
– Что такое? – спросил Дирк. – Вам смешно, а я не понял!
– Так, ничего, извините. – И она перестала смеяться, как будто ее выключили.
Дирк с разгона подумал, вернее, произнес в уме что-то вроде «загадочная русская душа», но тут же сказал сам себе, что это банальные и пошлые слова.
Вернулся в свой номер, разложил чемодан. Собственно, раскладывать ничего не надо было. Запасная пара туфель на случай внезапного дождя, которые здесь случались регулярно, две чистые сорочки, одна на вечер, другая на завтра, смена белья, ночная фуфайка и теплые ночные носки. Вот и все. Можно было оставить вещи в открытом чемодане, но Дирк вытащил сорочки, развесил на плечики, а запасные туфли поставил на коврик возле входной двери. Спрятал носки и фуфайку под подушку. Белье, трусы и майку, положил на полку в комоде.
«Им, наверное, очень одиноко, – подумал Дирк. – Но, с другой-то стороны, они все-таки вдвоем. Трусы и майка. Они вдвоем, им весело. Две сорочки, они тоже вдвоем – им тоже весело. И носкам под подушкой в компании фуфайки весело, не говоря уже о туфлях, которых – пара. А вот я один. Как чемодан. Фу, как банально и как пошло».
Он еще раз прошелся по номеру. Заняться было решительно нечем. Не Библию же читать, которая, по всем правилам, должна лежать в выдвижном ящике тумбочки. На всякий случай он проверил: так и есть, лежит. Дар «Гедеоновых братьев». На письменном столе, рядом с папкой, в которой перечислялись всевозможные услуги отеля – телефоны, достопримечательности и ресторанные меню, – лежал еще какой-то красивый глянцевый буклет, даже не буклет, а целая книжечка.
Дирк присел за стол, взял ее в руки, взглянул на обложку и увидел на ней свое лицо. Увидел себя тридцать лет назад, но в стариковском гриме, – при этом непохожего на себя, сегодняшнего старика. И надпись: «В последний раз».
Ах вот оно что!
Оказывается, они гордятся этим. Оказывается, они рассказывают всем постояльцам, что именно здесь, в «Гранд-отеле», тридцать лет назад снимался один из самых знаменитых фильмов XX века. Великий фильм великого Анджело Россиньоли под названием «В последний раз». Фильм, который получил несчетное количество премий и призов на всех мировых фестивалях – венецианского «Золотого льва», каннскую «Золотую пальмовую ветвь», берлинского «Серебряного медведя», специальный приз Московского фестиваля и даже, представьте себе, два «Оскара» – за режиссуру и за лучшую мужскую роль.
* * *Это был один из самых необычных фильмов в истории кино. Поразительное сочетание художественности и документальности, прочитал Дирк в буклете. Дело в том, что фильм был создан по заказу крупнейшего промышленника, миллиардера, главного акционера компании «Якобсен», самого Ханса Якобсена.
Старик Якобсен, рассказывалось в буклете, когда ему исполнилось семьдесят семь лет, пожелал снять фильм о самом себе. Точнее, не о самом себе, не о своей длинной жизни, на это не хватило бы никакого сериала, а о том, как он прощается с жизнью, с молодостью, с энергией и счастьем. Фильм о том, как некий миллиардер Якобсен, то есть он сам, решил напоследок устроить праздник, пир, концерт и фестиваль для всех своих друзей. Для знаменитых музыкантов, актеров, банкиров, художников, промышленников, ученых, кого только хотите, для всех тех, кого он знал и любил, с кем общался за годы своей жизни. Он пригласил этих людей и попросил каждого сыграть самого себя в этом фильме-прощании, сценарий для которого будет писать знаменитый Роберт Виндхаус, а снимать – величайший Анджело Россиньоли. Его отговаривали, его убеждали, что вряд ли Патриция Кинси захочет играть саму себя и вряд ли Дюпон Шестой приедет из Соединенных Штатов для того, чтобы сыграть в крохотном эпизоде, но старик был упорен. Он писал письма, уговаривал, кому-то сулил деньги, кому-то обещал выстроить музыкальную школу его имени, а кого-то просто по-стариковски умолял. В результате съехались все. Да, не почти все, а именно все, кроме тех, кто уже скончался, разумеется. Получились самые интересные в мире титры. Там было написано – в роли Маргарет Суини Маргарет Суини, в роли Джейсона Маунтвернера Джейсон Маунтвернер, в роли Менахема Либкина Менахем Либкин, в роли Альбертины Райт Альбертина Райт и так далее.
Злые языки утверждали – но этого уже не было в буклете, это Дирк знал сам, – что сумасшедший успех фильма «В последний раз» был связан именно с этим. Не с невероятной режиссурой, не с потрясающим сценарием и даже не с какой-то особой мыслью, месседжем, как принято нынче говорить. Месседж был самый обыкновенный: все кончается, на смену сильной зрелости приходит печальная старость, деревья шумят, а мы умираем, а потом умирают и деревья. Какая пошлость и банальность – повторим уже в третий раз. Завистники говорили, что успех фильма состоялся именно благодаря этой неординарной затее: собрать три десятка знаменитостей, богачей, политиков, персонажей светской хроники и заставить их изображать самих себя. Но завистники, конечно же, были не правы, хотя для рядовых зрителей такие имена на афише значили очень много. Однако даже если так – в затее этой как раз и проявился могучий предпринимательский гений Ханса Якобсена. Чтобы достичь успеха, он в начале своей карьеры стал делать солдатские ранцы и снабжать ими армии всех воюющих стран. Настолько хорошие ранцы, что у него их одновременно покупали противники. Так и здесь: он сумел дать такую коммерчески удачную и одновременно художественную идею, потому что ее художественность заключалась именно в неприкрытой, искренней, откровенной, отчасти даже простодушной подлинности. Зачем брать какого-то скрипача, работать с ним как с актером, а потом под его беспомощное пиликанье подкладывать фонограмму Менахема Либкина? Пускай сам Менахем Либкин и сыграет. Зачем заставлять актера из последних сил изображать Джейсона Маунтвернера, перед тем изучив нравы миллиардеров, прочитав биографию Маунтвернера, отсмотрев кусочки кинохроники, где он мимоходом запечатлен, – зачем? Пускай сам Джейсон покажет, как он умеет резать стейк, вытирать губы салфеткой и обращаться к своему соседу, известному режиссеру, фильм которого он когда-то финансировал.
Но вот в роли самого себя Якобсен хотел увидеть актера. Искали его не меньше года. Якобсен лично пересмотрел несколько фильмов, проконсультировался с продюсерами и, кажется, подобрал на роль человек пять стариков. Больше всего ему нравился Орсон Уэллс. Однако маэстро Россиньоли настоял на том, что актер должен был молод, ну не совсем, не двадцати пяти лет, но не меньше тридцати шести, а лучше всего сорока – сорока двух.
– Почему? – удивился Якобсен.
– По двум причинам, – объяснил Россиньоли.
Это был жирный итальянец с наглым лицом и жалобными масляными глазами. Якобсен с молодости любил его фильмы. Россиньоли был ненамного его моложе, кстати говоря. Якобсен помнил, как после премьеры одного из фильмов – это была знаменитая «Аллея» – он нарочно отпустил шофера и пешком возвращался из кинотеатра. Шел куда глаза глядят, заплутал, вышел в порт, долго пил пиво в каком-то странном месте и потом часа два окольными путями добирался до дома. Шел, глотая слезы. Он видел фотографии Россиньоли, но ему и в голову не приходило, что этот великий художник – такой шумный и отчасти сальный весельчак.
«Возможно, – подумал мудрый Ханс Якобсен, – все дело в географии». Когда-то он читал, что для скандинавских психиатров итальянцы, особенно уроженцы юга, – это просто клинические психопаты: крикливые, вспыльчивые, громогласные, машущие руками и брызжущие слюной. А для итальянских психиатров самые нормальные жители Скандинавских стран – это люди, страдающие клинической депрессией: молчаливые, робкие, задумчивые, с неподвижными лицами и глазами, устремленными вовнутрь себя. Вспомнив об этом, Якобсен сумел-таки перебороть свою внезапную антипатию к синьору Россиньоли и полностью заместить ее восторгом перед Россиньоли-художником.
– Старик, – говорил Анджело Россиньоли, – это человек с окостеневшим внутренним миром. Он прожил уже слишком долго, у него были свои радости и страдания, свои трагедии и водевили. – Россиньоли говорил красиво, с итальянскими заворотами и экивоками. – Он успел побыть и печальным Пьеро, и веселым Труффальдино, и умником Тартальей. В нем осуществились и Нерон, и Сенека, он уже проиграл эти роли в собственной жизни, и все эти страдания, восторги и слезы слепились в нем в плотную, ничем не разрушаемую мозаику его личности. Поэтому он будет играть самого себя. Но где мы найдем человека, жизнь которого полностью бы соответствовала вашей, господин Якобсен? – вопрошал режиссер. – А даже если и найдем, это будет лишь поверхностная схожесть. Вот первая причина, по которой я хочу взять сравнительно молодого актера. Но не слишком. – Он поднимал палец. – Двадцатипятилетний и даже тридцатилетний актер, хотя ему кажется, что он многое пережил и перечувствовал, на самом деле все-таки еще чистая дощечка. Мы могли бы нарисовать на этой чистой дощечке вашу жизнь, но это потребовало бы слишком много времени и сил и от меня, и от актера. И я побаиваюсь, что капли пота, пролитые этим актером во время освоения роли, будут просачиваться сквозь едва заметные щели в образе, и это непременно увидят зрители. А вот сорок лет – это человек, который уже состоялся и оформился, но еще не завершился. Его жизнь, его мысли, его страдания и чувства – это своего рода подмалевок, на котором мы будем писать образ Ханса Якобсена. Но вам, господин Якобсен, разумеется, потребуется провести с ним немало дней, ответить на его вопросы, да и просто искренне рассказать о себе. Вы готовы?
– Готов. – И Якобсен вроде бы шутя добавил: – Я уже вложил в подготовку фильма несколько миллионов, да и вам заплатил существенный аванс, не бросать же на полдороге.
Россиньоли понимающе улыбнулся и кивнул. Хотя видно было, что эти слова не доставили ему большого удовольствия, тем более что аванс был меньше, чем он предполагал. «Но с другой стороны, – точно так же подумал Россиньоли, – не бросать же на полдороге: аванс-то получен и затея интересная».
– Кто же будет меня играть? – спросил Якобсен.
– Некий Дирк фон Зандов.
– Первый раз слышу.
– Две недели назад, когда мне назвали имя этого актера, я сказал то же самое, – покивал режиссер. – Меня уговорили съездить во Фрайбург, где он играет в местном театре. Я не пожалел.
– Кого же он там играл?
– Ашенбаха, – сказал режиссер. – Они там сделали инсценировку «Смерти в Венеции» Томаса Манна. – И осторожно спросил: – Слышали?
– Прекрасно помню, – брезгливо поморщился Якобсен. – Читал. Омерзительный рассказ. Всегда уважал Томаса Манна как мыслителя и гуманиста. Не думал, что он способен написать такое. Пожилой педераст влюбляется в польского мальчика. Какая гадость!
– Тем не менее, – пожал плечами Россиньоли.
– Сам-то он не педераст? – забеспокоился Якоб-сен.
– Никоим образом. Нормальный мужчина средних лет.
– Женат, дети? – продолжал интересоваться Якобсен.
– Нет.
– Ну вот видите!
– Есть постоянная любовница. Точнее говоря, так: у него всегда есть любовница. Я о нем много расспрашивал. Иногда даже две или три женщины одновременно. Нормальный, активный мужчина.
– Точно педераст, – задумчиво проговорил Якоб-сен. – Я читал психологическую литературу. Так вышло, что мне пришлось это читать… Мужчина, который не может создать семью, установить прочные связи с женщиной, – это скрытый, бессознательный педераст, даже если он никогда не… – И тут он выразился очень грубо и по-народному. – Простите, маэстро!
– Ну а если даже так, то какая нам разница?
– Ну что ж, – вздохнул Якобсен. – На меня-то хоть похож?
– Отчасти, – сказал Россиньоли. – Но он ведь не должен быть вашей точной восковой копией. В фильме должна быть небольшая загадка, должен быть простор для воображения. Если бы этой задачи не было, если бы задача была просто сделать какое-то, как нынче говорят, реальное шоу, я бы на коленях просил вас сыграть самого себя.
– Я бы все равно не согласился.
– Вы меня не знаете! – расхохотался Россиньоли. – И не таких уговаривал! Ах, надеюсь, что вы на меня не обиделись.
– Ничуть, – сказал Якобсен. – Я люблю общаться с людьми искусства и знаю, что чем гениальнее человек, тем он слабее по части этикета. А вы на меня не обиделись?
Вместо ответа Россиньоли захохотал еще громче и сообщил, что актер приедет в любой удобный день.
Разговор шел в поместье Якобсена.
Дирк фон Зандов работать над ролью приехал именно сюда.
* * *Желание стать военным оказалось не последним в цепи эксцентричных стремлений юного Ханса Якобсена. До того как он окончательно поставил крест на своих подростковых мечтаниях и стал делать солдатские ранцы, у него была еще одна фантазия.
– Пожалуй, вы правы, – сказал он как-то за обедом родителям уже после того, как вылечил ногу и остался слегка прихрамывающим юношей пятнадцати лет. – И дядя тоже прав. Тем более что такой случай. – Он пошевелил ногой. – Я бы хотел стать священником, вот что. Посвятить себя церкви.
Родители переглянулись, но промолчали.
Это немножко обидело Ханса. Он сразу понял, что родители опять против. По их выражению лиц понял, по вот этой необычной атмосфере молчания, которая вдруг возникла за столом. Отец как ни в чем не бывало попросил маму подложить ему картофельного салата, а мама спросила отца, не хочет ли он немножко сметаны. Больше к этому вопросу они не возвращались. Но однажды, во время прогулки, когда отец ушел к берегу озера и стал там возиться с удочками, которые он поставил с вечера, мама села на скамейку, пригласила Ханса сесть рядом и сказала ему:
– Да, служение Богу – это великое призвание, я была бы очень рада, если бы ты стал священником. Скажи мне, пожалуйста, сынок, вот что. Кем бы ни хотел стать человек, он всегда планирует свое будущее. Представляет себя через пять, десять, двадцать лет. Если человек хочет стать художником, он представляет себя на выставке своих работ или за мольбертом, когда ему позирует какая-нибудь красавица… А как ты видишь себя священником? Вот так, с картинкой. Чтоб и я могла представить.
– Очень просто. Вообрази: церковь, много народу, горят свечки, я выхожу и читаю проповедь. Потом ко мне приходят люди, рассказывают о своих делах, каются в грехах, я отпускаю им грехи, даю разные жизненные советы.
– И вот так всю жизнь? – спросила мама. – В какой-нибудь маленькой сельской церквушке?
– Ну отчего же всю жизнь в сельской, – ответил Ханс. – Сначала, после духовной семинарии, в сельской, наверное, или вообще на каком-нибудь рыбацком судне. Говорят, на больших рыболовных судах есть священники. Я точно не знаю, надо узнать. Ну, допустим, сначала с рыбаками, затем с крестьянами, но я буду хорошим священником. О моих проповедях люди будут рассказывать друг другу. А потом меня могут перевести настоятелем храма в какой-нибудь небольшой городок, потом в город и побольше. А годам к тридцати пяти, быть может, я стану настоятелем одной из столичных церквей.
– А дальше? – спросила мама.
– А дальше – чем черт не шутит!
– Ничего себе выражение! – перебила его мама. – Мечтаешь быть священником, а карьеру хочешь строить при помощи черта! Не годится!
– Ну что ты, мама, это просто так говорят, для смеха, просто такое выражение!
– Тебе придется поработать над собой, очистить свой язык от таких выражений. Священник не должен на каждом шагу поминать черта, как ты это любишь. Но ничего, надеюсь, ты с этим справишься. А дальше? Надо говорить не «чем черт не шутит», а «с божьей помощью». Так что там дальше с божьей помощью?
– А дальше с божьей помощью стану епископом.
– Епископом! – Мама всплеснула руками. – И как ты представляешь себя в роли епископа?
– Большой столичный храм, возможно, даже кафедральный собор, – с упоением заговорил Ханс. – Какой-нибудь большой праздник, Рождество или Пасха. Яблоку негде упасть. И вот выхожу я, в золотом облачении. Я взмахиваю рукой, начинает играть орган и петь хор. Все преклоняют колена, я читаю молитву, и все повторяют за мной. Я взмахиваю рукой еще раз. Хор умолкает. Я иду к кафедре, взбираюсь на нее по винтовой лестнице. Знаешь, мама, там сбоку, у колонны, такое приспособление, похожее на золотую бочку с балдахином, оттуда епископ читает свою проповедь?
– Знаю, знаю. Все знают. Ну и дальше?
– Дальше я громко читаю проповедь, и все эти люди, пятьсот человек, а то и тысяча, слушают меня, благоговейно внимают моему слову. Потом я схожу с кафедры, все благодарят меня, я раздаю причастие…
– Жизнь епископа – это не только богослужения, – обронила мама.
– Мне это прекрасно известно, – согласился Ханс. – Еще я принимаю священников, подписываю разные документы, кого-то назначаю, а кого-то и снимаю с должности. Меня все уважают, меня все любят. Священники целуют мне руку, не говоря уже о простых прихожанах. Если они встречают меня на улице, они склоняются к моей руке, а я благословляю их, осеняю их крестным знамением.
– Замечательно, – сказала мама. – Кажется, теперь я поняла, почему ты хотел пойти в армию.
– Ну и почему? – подозрительно спросил Ханс. Он никак не мог найти связи между двумя этими желаниями.
– А вот подумай сам. Ты же очень умный мальчик и сын таких умных родителей, ты должен догадаться сам. В армию идут, чтобы служить нации и королю, в священники идут, чтобы служить Богу и народу, но ты и туда и туда хочешь идти совсем не за этим. – Мама говорила с непривычной строгостью, будто выговаривала взрослому человеку, а не пятнадцатилетнему мальчику.
– Так зачем же? – спросил Ханс.
– Действительно, зачем? – спросила мама и, помолчав, продолжила: – Дорогой Ханс, я хочу задать тебе еще один вопрос. Возможно, тебе покажется странным, что этот вопрос мать задает своему сыну-подростку. Уже два года примерно раз в месяц я получаю письма без обратного адреса, написанные нарочитыми каракулями. Так обычно пишет человек, который хочет скрыть свой почерк. Или пишет левой рукой, хотя на самом деле настоящий правша. Ну или левша – правой, хотя какая тут разница. Чудны́е письма. Неизвестный поклонник, называя меня на «ты», пишет мне, как я прекрасна, как я изящна и мила и как он в меня влюблен. Я бы не назвала эти письма слишком дерзкими. В них нет никакой непристойности, нет рискованных комплиментов. И это тем более странно. Особенно же удивительно, что это письма без марки. Мой загадочный поклонник доставляет их в почтовый ящик напрямую, очевидно, он пешком бежит со станции. Может быть, это молочник или зеленщик, как ты думаешь?
– Не знаю, – мрачно произнес Ханс. И вдруг грубовато спросил: – К чему ты мне это рассказываешь? Разве прилично, чтобы мать рассказывала сыну такие подробности своей интимной жизни? Ты папе об этом рассказала?
Мать засмеялась:
– Конечно, рассказала, мой милый маленький моралист. Вот мы с папой и гадаем, что это за странности. Какая интимная жизнь, бог с тобою! Какой-то, судя по почерку, не очень грамотный и не слишком умный обитатель здешних мест. Может, действительно молочник, или мясник, или угольщик, да мало ли народу приходит сюда по разным надобностям. А может, кто-нибудь из слуг – садовник, конюх?
– Понятия не имею, – буркнул Ханс.
– Если тебе что-нибудь придет в голову, – попросила мать, – немедленно мне сообщи. Видишь ли, эти письма не так уж мне докучают. Это забавно и не более того, но все-таки в этом есть что-то неправильное, ненужное. Лучше бы их не было.
– При чем тут я?! – вскинулся Ханс.
– Ты, конечно, ни при чем. – Мать развела руками. – Я только поделилась с тобой своими мыслями и задала тебе вопрос. Вдруг ты, проходя мимо домика нашего садовника, случайно видел, как он выводит эти каракули? Нет значит нет. Но ты все-таки подумай.
– О чем?! – спросил Ханс так громко, что отец, который метров за триста проверял удочки, услышал его голос и обернулся.
Ханс увидел фигуру своего отца на фоне серой воды – красивого, стройного, сильного, в высоких сапогах. В руке у него билась серебряная рыбка.
– Что? – издалека крикнул отец.
– Кого поймал? – крикнул Ханс.
– Окунь! – Отец помахал рукой, приглашая Ханса подойти поближе.
Ханс неторопливо пошел к отцу.
– Но ты все-таки подумай, – сказала мама ему вслед.
Он обернулся и спросил на этот раз почти шепотом:
– О чем?
– Зачем ты хочешь стать священником. А про письма забудь.
На следующее утро, едва проснувшись, Ханс понял две вещи. Во-первых, он понял, что имела в виду мама, когда спрашивала об армии и о церкви. Потому что ему приснился сон. Ему снилось, будто он служит в церкви, но при этом на нем генеральская форма, а вместо прихожан солдаты. И вместо слов церковной службы он говорит что-то вроде «равняйсь, смирно, налево, кругом».
Страшный человек его мама. Нельзя быть такой умной и проницательной. Она поняла то, в чем Ханс не мог себе признаться и осознал только сейчас, после этого нелепого сна. Он просто хочет быть командиром. Хочет командовать людьми – безразлично, солдатами или сельскими прихожанами. Хочет отдавать приказы, чтобы от него зависели, чтобы заглядывали ему в глаза и говорили: «Так точно, господин полковник!» или «Да, ваше преподобие!» Чтоб кланялись, отдавали честь и даже целовали ему руки, руки в белых перчатках и золотых перстнях поверх перчаток, как на старинных картинах, где изображены князья церкви. Конечно, думал он, каждый мужчина, даже мужчина четырнадцати-пятнадцати лет, мечтает быть главным, быть командиром. Но все равно почему-то было стыдно. Он ведь убеждал себя, что жаждет служить королю или Богу, а на самом деле хотел, чтобы ему кланялись и щелкали каблуками. Нет, с такими мыслями нельзя идти ни в армию, ни в церковь. Это нечестно. Как жаль, что они не поговорили с мамой раньше! Тогда он не делал бы эти изматывающие гимнастические упражнения, не бегал бы на лыжах по холмам и оврагам и не сломал бы ногу.
А во-вторых, он понял, что мама догадалась, что эти письма пишет он. Она ужасная женщина. Вместо того чтобы прямо сказать ему: «Сыночек, ты что, совсем свихнулся, писать своей маме любовные записки? Почитай немного Фрейда и успокойся, ты же умный мальчик, гимназист», – она завела с ним этот издевательский разговор про слабоумного молочника или глупого садовника, который пишет каракулями, как будто бы правша пишет левой. Он действительно писал левой рукой. Она хотела его пристыдить, уничтожить, размазать по стенке, и ей это прекрасно удалось. И с епископом, и с армией, и с этими дурацкими письмами…
* * *– Осталось только понять, – рассказывал старик Якоб-сен актеру Дирку фон Зандову, – осталось только понять, зачем я писал эти письма. Да, моя мама, госпожа Магда Якобсен, была очень красива, как, впрочем, все мои бабушки и прабабушки, судя по старым фотографиям и картинам, которые висели в нашем поместье. Иногда мне казалось, что в этом есть что-то бесчеловечное.