Полная версия
Дублет
Александр Ольбик
Дублет
Смерть никого не минует,
убийцы спешат вслед за убитыми.
СенекаГлава первая
Владимир Ефимович Рощинский страдал тучностью. При росте ста семидесяти сантиметров он весил почти полтора центнера, что по мнению соседа делало его похожим на империалиста Черчилля. Не хватало только сигары.
Он родился накануне Пасхи и цыганка, гадавшая матери, предсказала, что ее сын будет знаменитым и богатым.
Он жил в зеленом деревянном домике, погруженный в неистребимую апатию, молчаливо, без надежды когда-либо изменить свое однообразное существование. Но с ним он уже давно свыкся и, как будто назло всему миру, нес свою персону по жизни с неподражаемым достоинством, что опять же тому же соседу дало повод прозвать его толстопузым павианом.
В привокзальном киоске, где работала его хорошая знакомая Анна Авдеева, Рощинский покупал свежие газеты. Проходил в дальний конец перрона, садился на уже обжитую скамейку и подолгу сидел на ней, провожая и встречая редкие электрички. Газеты в это время он не читал, оставлял на вечер, чтобы уже лежа в постели, не спеша, насладиться успокаивающим нервы чтивом.
В каком-то смысле он был таинственной личностью. В приморском городе он появился внезапно – в один прекрасный апрельский день, на такси, с небольшим чемоданом в руках. Никто никогда не видел, чтобы Толстяк завозил в дом мебель или какую-то необходимую в быту утварь. А объяснялось все просто: он приобрел дом вместе со всеми его потрохами – добротной, из орехового дерева, немецкой мебелью, посудой, садовым инвентарем и, конечно же, ванной и телефоном.
Когда жилье Рощинского погрязало в пыли и мусоре, он звонил Авдеевой, и та, дважды в месяц, за «полставки» вычищала каждый, даже самый потаенный, уголок обители. По субботам стирала постельное и нижнее белье, гладила его рубашки, после чего разрешала увести себя в ванную. Это тоже был своего рода ритуал, которого Рощинский неукоснительно придерживался. Он с нетерпением ждал, пока Анна Александровна заканчивала работу, сам наливал в ванну горячей воды, добавлял в нее хвойного экстракта и, измерив термометром воду, довольный окликал женщину: «Аня, все уже готово! Я жду…»
Раскрасневшаяся и смущающаяся, она входила в ванную комнату, окунала в воду руку и, как будто сердясь, говорила ему: «Отвернись!» Он отворачивался к туалетной полке с полным набором шампуня и покорно ждал. И когда на его босые ноги начинала литься горячая вода, он знал – Анна Александровна благополучно погрузилась в ванну.
С мочалкой и шампунем в руках Рощинский приступал к омовению своей прислуги. Сначала он тер ей руки, тщательно и сосредоточенно, как будто счищал с них следы дегтя, потом переходил на шею, грудь. Он любовался не по годам ладной фигурой женщины, иногда щекой прикасался к ее теплому влажному телу и с оттенком старомодной галантности нежно целовал ее в плечо, гладил ее большие коричневые соски, живот и то место, из-за которого начинаются войны и случаются гениальные открытия. На большее он не претендовал: возраст и целый букет недугов были для полноценного секса непреодолимой преградой. И когда процедура заканчивалась, он, пыхтя, ставил перед ванной меховые тапочки. Потом он их возвращал себе под кровать, но по субботам они были неизменным аксессуаром банного дня.
После того как с его помощью она облачалась в стёганый японский халат, Рощинский оставлял ее одну перед зеркалом. Пока Анна Александровна сушила феном волосы и приводила в порядок лицо, хозяин готовил ужин. Себе – геркулесовую кашу-размазню, для сотрапезницы – гренки с сыром и бананами. Иногда – омлет с ветчиной или жарил куриное филе с аджикой. Затем они пили чай и смотрели телевизор. Иногда Рощинский доставал из бюргерского буфета бутылку ликера «Мокко», и они из маленьких серебряных рюмочек причащались им, словно после исповеди.
В десять вечера – и ни минутой позже или раньше – посиделки заканчивались, и хозяин дома клал на стол перед Анной Александровной пятьдесят долларов. Вначале она искренне отказывалась брать «такие большие деньги», но постепенно он ее приучил к столь щедрому вознаграждению.
Несколько раз они посещали оперный театр и в такие дни Рощинский надевал свой необъятных размеров костюм-тройку, в нагрудный карман пиджака засовывал уголок белого платочка, а на грудь – непомерной длинны бордовый, с криво повязанным узлом галстук…
Вот и все, пожалуй, развлечения, которые Рощинский себе позволял и которыми на протяжении всей последующей недели питал свое воображение. Спроси его кто-нибудь о том, почему за столь малопроизводительный труд он вознаграждал так щедро, Владимир Ефимович, вероятно, ответил бы сакраментальным: «За удовольствие надо платить».
Однако, прежде чем положить ставку своей прислуге, он тщательно подсчитал, во сколько обойдутся ему такие визиты в течение года. При этом он не выпускал из виду свое некрепкое здоровье, тоскливое одиночество и прихоти жизни, от которых, увы, никто не застрахован.
Ближе Авдеевой у него в приморском городе никого не было, а потому в своих расчетах относительно оплаты ее услуг он не мелочился. Иногда даже подумывал увеличить единовременную ставку до семидесяти долларов. Впрочем, расходы эти могли быть и в два, и в пять раз больше, что так же не было бы обременительно для его бюджета, им же самим на глазок оцененного в… Впрочем, он и сам толком не знал, сколько у него этого бюджета.
Однажды она его спросила – почему он не обзаведется семьей и был ли он когда-нибудь женат? Долго надувал щеки Рощинский, вроде бы не ответить – можно обидеть эту замечательную женщину, а ответить – значит, всколыхнуть воспоминания, которые и без того ядовитой змеей каждый вечер кусают его душу.
– А ты пойдешь за меня замуж? – вместо ответа спросил Толстяк.
Авдеева тоже не из находчивых. И тоже отгородилась от него долгой паузой.
– А мы с тобой, Володя, и так вроде бы как вместе живем. Да и в наши годы…
– Да перестань ты, Аннушка, кокетничать, ты еще молодая женщина, и тело у тебя как у девушки…
Она зарделась, ей такие разговоры ни к чему.
– У меня одна забота – вырастить Татьяну, выучить…
– Так вся жизнь пройдет, а результат?
– Она выйдет замуж, родит внука…
А у Рощинского от таких разговоров все внутри скисло и ему позарез захотелось остаться одному. И когда Авдеева уехала и он остался наедине с пустой тишиной, первой мыслью было достать старый альбом и пострадать над ним. Хотя понимал, насколько это опасно так пристально вглядываться в свое прошлое. И все же, какое-то горько-сладостное чувство его одолело и он, отдыхиваясь от натуги, открыл нижний ящик комода и извлек оттуда фотоальбом, в жестком коричневом переплете. И долго держал его на коленях, медлил, словно пловец, не решающийся войти в холодную воду. А рука оказалась быстрее его опасений: перевернула обложку и взгляд лег на небольшую черно-белую фотографию, на которой они со Златой, в первый год женитьбы, стоят на фоне раскидистого ливанского кедра, что в Никитском ботаническом саду. Он в светлой сетчатой футболке, она в полосатом платье, пляжной с бахромой панаме, из под которой виднеется затененное лицо.
У Златы большие черные глаза и маленький нос и полные, словно резцом художника исполненные губы.
Рощинский провел ладонью по фотографии, затем нагнулся и прижался щекой к изображенным на снимке милым существам. На других фотографиях тоже Злата: в зимнем пальто с большим меховым воротником, в котором прячет от мороза лицо. Но улыбка заметна и, кажется, она освещает все пространство вокруг нее. А вот и он собственной персоной – сорокалетие, которое они отмечали в ресторане «Пекин» …А кто же их фотографировал? Наверное, официант или же сам завзалом, с которым у Рощинского были деловые отношения. Затем пошли фотографии ее матери, тетки – никого уже нет в живых. Похороны близких, рождение дочери…Ага, вот и дочурка Ника, она в теплом меховом капюшончике на коньках. Стоит нетвердо, потому что абсолютно не спортивная, тонкие ножки в раскорячку, на лице смешливость от своей неуклюжести. «Сколько ей тут лет? – спросил себя Рощинский. – По-моему, это 66-й год, я еще работал на авиационном заводе. А, вот и ты, голубчик собственной персоной, после лагеря, худой, как щепка…сейчас бы мне эту кондицию…»
И наконец, он дошел до того, самого последнего снимка, который он получил от фотографа, работающего на полставки в санатории «Самшит». Черноморское побережье пленяет, но последнее изображение любимых на фоне субтропического пейзажа – самый устрашающий круг ада. Под снимком надпись: «Гагры, 1988 год». Он положил альбом на подоконник и отправился на кухню пить сердечные капли. И чтобы нервы привести в равновесие, принял две таблетки релаксатора. Потом он прилег на диван и, ощущая подступающую легкость и теплоту к сердцу, воздушно поплыл.
Его очаровывал и звал куда-то сладостный сон. Как будто на сочинском автовокзале он провожает на экскурсию Злату с дочерью Никой – голубоглазой, стройной девчушкой. На ее голове пляжная, с большими мягкими полями и бахромой, шляпа, затеняющая, как у матери, лицо, когда они со Златой были в Крыму…
Они обе стоят в густой тени шелковицы, в руках у Златы пляжная сумка, на которой она сама вышила крестиком их московский дом на Старом Арбате.
Во сне он точно знает, что провожает своих любимых в последний путь, но никак не может найти слова, чтобы это им объяснить. И от этой невысказанности его томит страшная тоска и он взглядом пытается что-то им сказать, но в это время подъехал красно-синий экскурсионный автобус «Торпедо». Верх у машины был открытый и потому он долго смотрел на удаляющиеся головы своих дорогих людей и махал, махал им рукой.
Во сне он знает, что из этой поездки на озеро Рица возвратилась только полуистлевшая в огне пляжная сумка, в которую какой-то человек какого-то государственного учреждения сложил все, что осталось от его Златы и Ники. Среди вещей – босоножка дочери. Она источает запахи гари. В газетном клочке он нашел золотую розочку с гранатом, которую он подарил Злате на ее тридцатилетие.
После гибели в автомобильной катастрофе своих любимых, Рощинский превратился в ходячий ледяной склеп. А чтобы не сойти с ума, он подолгу сидел один в комнатах и слушал любимые старинные романсы Златы: Вертинского, Козина, Изабеллы Юрьевой и более поздние – в исполнении Брегвадзе…Они, как сладкий сон, дурман очаровывали и пьянили его воображение, делая действительность более или менее сносной для дальнейшего существования.
Однажды, в особенно синий вечер (а такие вечера бывают в середине апреля), он прошел по знакомой, засаженной жасмином и липами улице и по деревянным мосткам спустился к морю. Слева, ближе к спасательной станции, он давно облюбовал оранжевую скамейку, повернутую в сторону горизонта. Компанию ему составили вороны с чайками и нырками. Вороны что-то отыскивали в морских водорослях, которые в изобилии выбросил на берег последний шторм, чайки, семеня своими субтильными лапками, ловили на ходу мошкару. А сколько в них было стройности и грации! И, наверное, не меньше сиротливости и непреходящего чувства голода…
Рощинский смотрел на море, на далекие маяки и ждал заката солнца. И, глядя на светило, к нему пришла странная догадка, каким-то мистическим образом связанная с ним самим и с ТЕМ, ради чего он последние годы жил и чему верой и правдой служил. Он думал, возможно, не новую, но для него, безусловно, впервые открывшуюся мысль: эта безумно раскаленная, непередаваемо животворная и так необходимая всему сущему звезда, рано или поздно погаснет. Случится это через миллион или миллиард лет – это неважно, важно другое: наступит ничто и это ничто, спроецированное из того непостижимого далека, назначает всему другую цену. Что-то опустит до нуля, а что-то подымает до гигантских расценок…
.. И он подумал, как будто это произойдет еще при его жизни, что тогда их пути со Златой никогда не сойдутся в другом мире и это было для него буквально непереносимым чувством. И чтобы не думать, Рощинский, обратил свой взор на играющих в футбол подростков, их нехитрые финты, окрики, смех – и все встало на место: море осталось обычным морем, чайки – птицами, а не жертвами вселенского катаклизма и солнце – слепящим глаза шаром, который через минут сорок скроется за горизонтом. А пока это представляет собой непередаваемо прекрасное зрелище, между прочим, навевающее сладкую печаль, ибо они со Златой и Никой не раз провожали на этом пляже заходы солнца…Возможно даже, сидели на этой самой скамейке…Да нет, слишком много с тех пор прошло времени, дождей, восходов и закатов…
И как-то незаметно его мысли перекочевали к собственной жизни, делам мирским, будням, от которых, как ни фантазируй, никуда не уйдешь. Прикинул, что надо, по возвращении домой, купить на ужин, и не забыть зайти в аптеку, ибо запас корвалола почти уже весь кончился. И не мог он не вернуться мыслями к тому, что захоронено под пустой собачьей будкой и, вспомнив об этом, ругнул себя за лень, беспечность и дал себе слово – завтра же сходить в охранную фирму и установить в доме сигнализацию.
Вернувшись домой, Рощинский зашел в кладовку, бывшую коптильню, и запер за собой дверь. Он сел на старый диван, с выступающими пружинами, и так сидел, бездумно глядя на замутненное, узкое оконце на противоположной стене. Затем он, подняв с земли позеленевший от времени примус, отложил его в сторону и, взяв в руки саперную лопатку, принялся копать. То, что он хотел найти, было зарыто на глубине сорока-пятидесяти сантиметров. Это был небольшой целлофановый пакет, из которого он вынул еще один перетянутый бечевкой сверток и стал его разворачивать. На диван легли пачки долларов и Рощинский, послюнявив, пальцы принялся пересчитывать деньги. Их было много, и потому закончил он работу не скоро, его короткие толстые пальцы не очень проворно справлялись с ревизией.
Пересчитав и уложив пачки на место, он аккуратно их опустил в ямку и присыпал желтоватым песком. Притоптал ногой грунт и сверху кинул кусок толи, а на нее – примус…Он подумал, чтобы такую же ревизию провести основному его кладу, сокрытому во дворе, но отложил затею – устал, слишком волнительный был день…
Ему вспомнился один разговор с Авдеевой. Это, кажется, было в третью субботу, когда он с ней рассчитывался за уборку. Возможно, к этому вопросу ее подвигли 50 долларов, которые он ей заплатил: «Вы, Владимир Ефимович, наверное очень богатый человек, если можете так много платить…» А что он ей тогда ответил? Что-то вроде отговорки: «Богатый Рокфеллер, а я так себе…Но милостыню просить не буду…» Не мог же он ей пересказывать одиссею с советскими облигациями, которые он скупал по дешевке и складывал в пухлые чемоданы.
Играя на человеческом стремлении иметь синицу в руках сегодня, Рощинский развернул широкую кампанию по скупке облигаций займа 1948–1957 годов. Часто бывая в командировках, он обзавелся посредниками, которые поставляли ему искомые бумаги, да и на стройках, на которых работал, он легко находил кандидатов поменять ценную бумагу в сто или двести рублей, на бутылку пива или стограммовку, которые по утрам для некоторых дороже родной мамы. И пришла пора или, как он про себя говорил, – настал момент истины, когда государственные сберкассы стали скупать облигации по номиналу. Вот тут и открылись пыльные чемоданы Рощинского, а из них выпорхнули тысячи, сотни тысяч рублей, которые он тут же переводил в золото и драгоценные камни. Но не только из этого складывались его капиталы: на появившиеся деньги он организовал не один цех по производству бижутерии, художественных свечей, женской одежды с люриксом и джинсовых брюк.
Расскажи он об этом Авдеевой, кто знает, как бы она отреагировала – может, эта праведница перестала бы к нему приходить, что для него было бы настоящей утратой.
… Он часто подходил к фотопортрету Златы, который в серебряной рамке висел в прихожей, и целовал его, гладил по стеклу рукой. В ящике трюмо остались ее вещи: маникюрный прибор, коробка с пуговицами, катушками ниток и маленькая подушечка с иголками. В углу, за шкафом, стояла старая швейная машинка, на которой она иногда шила, тоже осталась нетронутой, какие-то квитанции, записка, написанная ее рукой перед самым отъездом в Сочи: «Володя, пообедай без меня, я сегодня задержусь на лекции о международном положении». И много ее кофточек и платьев так и остались висеть в шифоньере, куда он почти не заглядывал. Боялся, что умрет от волнений.
Однажды наводя порядок на антресолях, он нашел маленький чемоданчик, в котором хранились вещи ее отца, тоже Владимира… Владимира Ароновича Непомнящего… Очень поношенная шапка-ушанка, кожаные коричневые перчатки с кнопками, тоже сильно потраченные временем, ибо их он привез после войны из Чехословакии, очки с черными дужками и часы в форме кирпичика – швейцарские, с отлупившимся никелем. И когда Рощинский повернул заводную головку вполоборота, секундная стрелка ожила и часы, после двадцатилетнего перерыва, снова начали отсчитывать вечность…И это больше всего поразило Рощинского. Все вещи тестя, кроме этих швейцарских часиков, он выбросил, а «кирпичик» положил на полку секретера. И не забывал каждый день их заводить…
И однажды, пребывая в страшной меланхолии, а было это на 8-е марта, он надумал изменить свою жизнь самым кардинальным образом. Он решил переместить свое бренное тело в те места, где они со Златой впервые встретились и где им было несказанно хорошо. Это был приморский городок на Балтике, куда он в молодости ездил отдыхать и где познакомился с москвичкой Златой. Тогда она была замужем за режиссером телевидения, но жизнь не сложилось и на этом перепутье и произошла их встреча. «А что меня в Москве, собственно, держит? – спрашивал себя Рощинский. – Да ничего, все, что мне нужно, у меня есть… А там море, улочка, где я ее впервые поцеловал, море, вдоль которого мы гуляли и любовались заходом солнца…Тишина и покой, а что мне еще надо?»
Однако не сразу он созрел для смены «площадок». Опять свою главную роль сыграл случай. Один из цеховиков, возглавлявший подпольную мастерскую по пошиву джинсов, попался в лапы ОБХСС. Это была женщина, очень деловая, но не очень стойкая. И потянула она за собой Рощинского. Начались допросы, очные ставки, из чего, впрочем, Рощинский не делал особой трагедии. Все-таки отвлечение от мрачных дум, хоть какое-то разнообразие… Но тем не менее боролся со следствием, идти за решетку не хотелось. Однако и «золотой» адвокат не помог: срок в общем-то пустяковый – год ИТК общего режима, но как урок – незаменимый.
Пожалуй, с тех пор в нем что-то изменилось, как будто вокруг него опустились какие-то плотные жалюзи и он остался наедине со своей оболочкой. И вывел для себя две, как ему казалось, бесспорные истины: никогда в делах не связываться с женщиной и никогда больше не попадать в тюрьму. Там постоянно горит свет, душно и унизительно.
Выйдя на свободу, он снова взялся за свое: его уже не устраивали случайные кольца или зубные коронки, золотые часы, переставшие ходить, золотые монеты – он все чаще и чаще стал заглядывать в антикварные лавки и ювелирные магазины. И как-то незаметно потянуло на старинные иконы. Для этой цели он даже обзавелся кооперативным гаражом, где с надлежащей подсветкой оборудовал неплохую галерейку. Сосед по гаражу не один раз у него допытывался: «Владимир Ефимович, не поторопились ли вы с гаражом, не купив машины?» На это Рощинский уклончиво отвечал: «Я уже пять лет стою в очереди и вот-вот жду извещение на «Жигули». А вы ведь знаете, как порой бывает – машина есть, нет гаража, есть гараж, нет машины…»
Соседа такое объяснение вполне удовлетворило. Хотя любой мало-мальски наблюдательный автолюбитель сразу же заметил бы, что легче верблюда протащить в игольное ушко, чем Рощинского втиснуть за руль «Жигулей».
Однажды, зимой, поутру он заметил возле своего гаража натоптанное пятно, следы электросварки, дужку от навесного замка и открытую дверь… Рощинский ринулся вовнутрь гаража, отчетливо понимая, что стряслось худшее, что его галерея стала жертвой грабежа, а когда он увидел пустые полки, сердце его зашлось в удушье и, казалось, наступил конец света. Он опустился на холодный цементный пол и пришел в себя только под вечер. Владимир Ефимович отморозил ногу и щеку, на которой лежал на цементном полу.
Выйдя из больницы, он начал готовиться к отъезду. По объявлению нашел подходящий вариант с покупкой дома и в апреле, с небольшим чемоданом в руках, он прибыл в город своей мечты, не подозревая, что он же станет и его последней географической точкой пребывания на этом свете…
…Перед сном Рощинский вставлял в старенькую «Электронику» аудиокассету и под мелодии романсов и песен «прошлых лет» старался уснуть. Закрыв глаза и подтянув до подбородка одеяло, он уносился сознанием в мешанину образов – в свою прошлое, которое тихо исходило из динамика магнитофона: «Вечер, шумит у ног морской прибой, грустно поют о прошлом волны…»
А волны и в самом деле шумели, но этого Рощинский не слышал: на разноцветном воздушном шаре он поднимался над зеленым полем, которое испещрено желтыми откосами и белыми, выгоревшими на солнце бесконечными дорогами…
Глава вторая
Рощинскому показалось, что к дому подъехала машина. Вытянув короткую шею, он стал выжидательно прислушиваться. Безотчетное беспокойство подняло его с места и он подошел к окну. Однако кроме нахохлившегося куста сирени и части забора он ничего там не увидел и это, успокоив душу, заставило вернуться на место. Он продолжил пить чай из большой чашки, без сахара, вприкуску с белыми сухарями. Но снаружи опять что-то громыхнуло, дверь с шумом распахнулась и через мгновение на пороге нарисовались незваные гости. Их было четверо: двое в милицейской форме и столько же в гражданском одеянии.
– Кто тут Рощинский Владимир Ефимович? – довольно развязно спросил тот, на ком была надета капитанская форма.
– Допустим, это я, – отодвигая от себя кружку, смиренно ответил хозяин дома, и с трудом поднялся с табуретки.
– Обыск, – объявил ему. – А это, – жест в сторону гражданских, – понятые, прошу любить и жаловать…
– Как обыск? – ослабевая в коленях, промямлил Рощинский.
– Обыкновенный, законный, – отрезал капитан. – И хочу предупредить, что добровольная помощь органам может смягчить вашу участь и избавить моих людей от лишних трудозатрат…Поэтому давайте без обиняков…где у вас тут запрятано золотишко, брильянты и прочая зелень?
Под старой клетчатой рубашкой Рощинского заструились липкие ручейки пота. Его полное одутловатое тело начала забирать дрожь.
– Хотелось бы знать, по какому праву произвол? – едва сдерживая себя, спросил он. – Я что – преступник или вы имеете основания для…
– Пианиссимо, господин Рощинский! – сказал тот, который в милицейской форме. – Ничего страшного пока не произошло, нас интересует лишь то, что нажито нечестным путем. Где ваш тайник?
Рощинский видел, что в действиях непрошеных гостей была какая-то суетливость, так противоречащая обстоятельности сыска. А он-то это уже проходил…
– Все при мне, – он хлопнул себя по ляжкам, изображая на лице полную отстраненность от мира. Про себя подумал: «Мы напасали, а вы пришли да взяли…У долговязого такая рожа, что сама на пулю нарывается.» – Нет в моем доме никаких тайников…И не мешало бы взглянуть на ордер, если, разумеется, таковой у вас имеется…
Ему сунули под нос бумажку и он увидел неразборчивую печать и подпись прокурора, сделанную хоть и витиевато, но обыкновенным «шариком». «Ни один уважающий себя законник шариковой ручкой такую бумагу подмахивать не будет», – сказал себе Рощинский и ощутил некоторое облегчение.
Шмон начался с комнаты, примыкающей к кухне. Он заметил, что у того, кто с лейтенантскими погонами и который так бесцеремонно роется в комоде, не сходится ворот милицейской форменки. Она ему явно мала. Правда, галстук это почти скрывает, но сбоку, особенно когда этот тип наклоняется, хорошо видна не застегнутая верхняя пуговица.
Рощинский взглянул в окно и на обочине дороги увидел темно-синий джип с толстым, выдвинутым вперед никелированным бампером.
Он незаметно, на полшага, придвинулся к окну и это позволило ему расширить сектор обзора. Дальше улица была пустынна, не считая подростка, гоняющего на велосипеде. «Сейчас, сизые голуби, я сыграю вам мыльную оперу в одном акте», – пообещал гостям Толстяк и, схватившись за сердце, начал падать на стул.
– Отставить цирк! – рявкнул капитан и откинул на затылок фуражку. – Лейтенант, дайте подозреваемому воды…
Тот, у которого форменка не по росту, кинулся на кухню, где через мгновение зашумела в кране вода. Рощинский сквозь полуприкрытые веки видел, как к нему приближался лейтенант с ковшиком в руках. Он впился взглядом в массивный перстень, надетый на средний палец «милиционера». Машинально про себя отметил: «Червонное золото с агатом, огранки кабошон».