Полная версия
Гномон
– На одной стороне чего?
– Дела, конечно. Но, возможно, и всего остального.
– И в чем ваш интерес?
– Во всем?
– В этом деле.
– Хорошо. Недавно мне поручили уладить кое-что с некой группой людей. Это личное дело – долг, который нужно отдать.
– Они называют себя Огненными Судьями?
– Увы, в этом отношении вы вполне правы. «Огненные судьи» день через день играют часовой сет в «Герцоге Денверском» на набережной. Новая волна, классический фьюжн. Чувствую, вам понравится. Нет, я ищу кого-то другого.
Инспектор пытается понять, означало ли это «да». Тонкая улыбка как бы говорит ей: раз ты проявила грубость, гадай сама.
– А когда вы их найдете, этих людей?
– Извините, но это тайна клиента. Скажу только, что, с одной стороны, я глубоко уважаю их работу, но меня беспокоит их конечная цель. Опять вопрос направления, видите? Их выбор определит и мою реакцию.
Огненные судьи. В обычной ситуации она уже поискала бы это словосочетание через очки, сравнила бы вторичные значения с контекстом. Но не в Фарадеевой клетке Дианы Хантер. Ладно, потом. Нейт представляет себе, как садится за свой стол и запускает поиск, чтобы точно не забыть это сделать.
Виски пахнет восхитительно. Она пьет. Глупо, конечно. Но если Лённрот хочет ее отравить, это, наверное, самое неэффективное покушение, какое она может вообразить.
– Среди этих людей была Диана Хантер?
– Тут все сложнее. Я полагаю, что в конечном итоге – и учитывая тот факт, что она мертва, это затасканное выражение обретает свою истинную важность, – нет.
– Но связана с ними.
– О да.
– И связана с вами.
– Вы не находите, что попросту все нынче связаны? Даже такой человек, как миссис Хантер. Инспектор, я за вас беспокоюсь. Я разрываюсь на части. Боюсь, это дело заведет вас в такие места, где вы не будете в безопасности.
– Какое рыцарское благородство.
– Считайте, что это профессиональная этика.
– Потому что вы – детектив.
– Или хитрый обманщик? Простите. Я ничем от вас не отличаюсь. Точнее, почти ничем. Вы – недвусмысленно явлены в обществе, в котором живете. Я же лишь подразумеваюсь. – Длинные пальцы поглаживают сигарету. – Где детектив, там и увеличительное стекло. Где стоит орга́н, будет и органщик.
На миг она слышит «обманщик».
– Так на кого вы работаете?
Вздох – вызванный, как ей кажется, вопиющей прямолинейностью.
– На определенном этапе, инспектор, вам придется задать себе один вопрос. Это длинный вопрос. Не тот, на который можно ответить или хотя бы сформулировать несколькими словами. Он выражается в этапах, ибо ответ на каждый раздел открывает врата к следующему. Истина в угловом моменте: узор откликов вокруг центрального ядра. Вы – женщина, которая счищает шелуху с луковицы. Каждая открывает ответ, исчезает, и появляется следующая. Все правдивы, и в каждой кроется намек на происхождение следующей, пока однажды взору не откроется целостность, и она окажется вовсе не такой, как предполагали отдельные части. «Я коснулся слона, и он похож на дерево». Понимаете? Наверняка вы уже это слышали. Но все начинается очень просто.
– Как?
– Вы спросите: «Убили они ее или нет?»
– Это и есть предмет моего расследования.
– Нет, нет. На данный момент вы ведете лишь собственное расследование. Ищите подходящую головоломку, что-то подозрительное: кровать, привинченная к полу; краденый гусь; бородатый лепидоптеролог.
– Ладно. В данном случае «они» – это кто?
Голова скашивается налево, затем направо, слишком медленно. Инспектор понимает, что Лённрот качает головой, но не умеет этого делать.
– Что бы вы сделали, если бы в процессе дознания узнали, что мир приближается к своему концу? Продолжили бы расследование или побежали на улицу голышом, чтобы провести последние часы существования в плотских радостях? Думаете, один вариант лучше другого?
– Миру не грозит скорый конец.
– Кто может сказать наверняка?
Нейт не отвечает, и через некоторое время Лённрот продолжает:
– Что ж, хорошо. «Они». Вечные «они» любого детектива. Враги. Казнокрады и отравители. Стеганография повсюду. Но вы спустились на круги своя и полагаете, что из нижнего мира выудите правду о Диане Хантер, но там найдете лишь духов и призраков. Если приведете их за собой в мир яви и не будете слишком строго испытывать их реальность, вам дадут повышение и назначат следующее дело. Если обернетесь и усомнитесь в них, они растают во тьме, а вы собьетесь с пути. Странствие может закончиться печально. Быть может, вы поймаете своего убийцу. Или просто убийцу. А может, не было никакой Дианы Хантер и никакого мира до вчерашнего дня, а завтра снова ничего не будет. Простите: я лишь хочу посоветовать вам отступиться и прекратить охоту.
Инспектор пожимает плечами с некоторым сожалением: она знает, что для этого слишком поздно.
– Вы прощены. И к тому же арестованы. У вас есть право на защиту и право подать апелляцию по поводу своего задержания в случайно избранный комитет равных. Я информирую вас о своем намерении обратиться за ордером на расследование вашего участия путем прямого считывания памяти и чувственных впечатлений. Вы можете ничего не говорить, но прямое словесное описание всех ваших действий может оказаться для вас более приемлемым и будет принято постольку, поскольку позволит обеспечить необходимый уровень общественной безопасности.
Идеальная бровь взлетает вверх, угольная на мраморе. И снова эта невыносимо спокойная улыбочка.
– Обменяемся последней парой вопросов в духе детективной коллегиальности? Так бы поступил Богарт.
Она чувствует напряжение в этом гамбите и сама себе удивляется, когда говорит:
– Один вопрос.
– А у меня их, похоже, два. Может, согрешим вдвойне?
– Один.
Вздох.
– Что ж, хорошо: как вы думаете, давно ли начался допрос Дианы Хантер?
Она отвечает без колебаний:
– Дела по дознанию всегда закрываются в течение двенадцати – восемнадцати часов. У людей просто нет больше данных в головах.
Уже отвечая, она поняла, что, если бы было так, Лённроту не пришлось бы задавать этот вопрос.
Лённрот кивает:
– Совершенно верно.
Нейт размышляет и говорит:
– Расскажите о дневниках.
– Набор записей, вероятно, для романа, который она так и не написала. Образы и личность. Понимание того, кем она была и как такой стала. Мне они ценны, но вам – куда меньше. Мелочи дороги коллекционеру.
Инспектор качает головой:
– Я думала, у нас честная игра.
– Ну, фраера всегда так думают.
Лённрот поднимается и протягивает обе руки, будто для наручников, но затем с неимоверной быстротой сокращает расстояние между ними. Нейт хватается за тазер, но сильная ладонь падает ей на плечо и зажимает нерв, потом другая охватывает ее голову. В следующий миг инспектор летит в стену. Она узнает репродукцию картины из серии «Собаки играют в покер» Кулиджа. Казалось бы, они должны быть повсюду, но Нейт вдруг понимает, что эта – первая, которую она увидела в жизни, а затем врезается в стену. Дом Дианы Хантер построен угнетающе надежно. В более современном жилище она пробила бы дыру в гипсокартоне, но только не здесь. Нейт сползает вниз по стене и болезненно падает на пол. Комнату загораживает огромная, смехотворно грозная тень. Кулак разбивает ей губы, а когда Нейт сворачивается клубком, чувствует, как на ее ноги и корпус обрушиваются удары ботинок, размеренные и сильные.
Больно, но она не умрет. Это уже понятно. Кости не ломаются. Избиение – тоже послание.
– По традиции, сыщика в первой главе должны отметелить, – с преувеличенным отвращением бросает Лённрот, – но мне все время кажется, что должен быть более легкий путь.
Снова удары ботинок. Наконец один из них приходится в затылок, что приносит своеобразную передышку.
* * *Где-то на горизонте рокочет гром; инспектор сидит на скамейке в парке и кормит голубей. Обычно она этого не делает. Голубей считает чем-то вроде летучих крыс: кормить их – чрезвычайно антиобщественное деяние.
Рядом с ней на скамейке сидит другая женщина, и хотя Нейт не видит ее лица, интуитивно догадывается, что это Диана Хантер. Ее не тревожит соседство с мертвецом. Где-то очень далеко от холодных мокрых деревьев, запаха оживленной улицы и сырой листвы гром ударов напоминает ей, что это лишь сон, так что даже не нужны стихи или теннисный мяч.
Она встает и присматривается, но по-прежнему не может разглядеть лицо женщины, хотя обходит скамейку кругом; поэтому отводит любопытный взгляд, и дальше они кормят голубей вместе. «Лённрот ошибается, – думает она. – Не с убийцей в паре детектив, а с жертвой, чья смерть – своего рода долговой вексель, который приносят тем, кто не смог сберечь ее жизнь».
– Я – женщина в полном расцвете сил, – говорит ей Диана Хантер. – И с некоторыми возможностями. Ясно вижу и не поддаюсь заблуждениям.
– Да, – отвечает Нейт. – Мне так говорили.
Голуби взлетают и уносятся прочь, унося с собой мир, а потом она уже то ли ползет, то ли лежит на крыльце дома. Нейт нащупывает на очках тревожную кнопку, которую еще называют «Аве Мария», но пальцы неловкие, непослушные. Вылетает прогноз погоды на завтра, полицейская сводка по этой улице – уровень преступности низкий, молодцы, – и наконец вот он, сигнал тревоги. Она смотрит на сигнал подтверждения и видит цепочку сообщений о том, что помощь в дороге, кнопку нажимать не нужно. Свидетель присвоил ей статус «Нуждается в немедленной помощи» в тот же миг, как она выбралась из клетки Фарадея. Она это знала. Конечно, знала. В этом весь смысл. Свидетель всегда рядом. Хотя, если неподалеку тот мужчина с собакой, может, он захочет оказать помощь. Ответственный гражданин. Сильные руки.
Увы, он уже ушел на работу. Ну и ладно. Ступеньки тут очень удобные, хоть и каменные. Нейт чувствует, как подкатывает обморок лилово-коричневым маревом по краям глаз. Она сейчас потеряет сознание и, когда это произойдет, скорее всего, увидит сон о Диане Хантер, ведь файл-оригами разворачивается у нее в голове.
Она закрывает глаза и прекращает бессмысленную борьбу.
А в следующий миг чуть не вскрикивает, когда неожиданно видит акулу.
Человек, вода, акула
Нет никаких больших белых акул в Средиземном море.
На самом деле, я знаю, что есть. В Сицилийском проливе, где воды теплые и богатые. К вопросу о корабликах беженцев под Лампедузой: нет в Средиземноморье места хуже, чтобы добираться до берега вплавь, чем то, где они идут на дно. Но я ведь не в Сицилийском проливе, а на дайвинге неподалеку от Фессалоник. С девушкой по имени Черри, которая – после целой недели пневматического секса без лишних разговоров – вдруг необъяснимым образом решила, что будет моей женой. Может, акула ее съест.
Только она где-то далеко, пялится на развалины древнего храма, а акула тут, со мной.
Это, конечно, не большая белая акула, потому что в этой части Средиземного моря нет больших белых акул. Или почти нет. Может, одна-одинешенька, заблудилась-потерялась, бедняжка. Я пытаюсь увидеть в этом огромном теле беспомощность.
Никакая это не бедняжка, а гребаная большая белая акула!
Она не шевелится. Акулы должны шевелиться, чтобы не задохнуться. Им нужно, чтобы вода шла через жабры. Может, она дохлая.
Она шевелится в воде едва заметно, глаза-бусинки моргают. Акулы вообще моргают? Похоже, что моргнула. Может, это я моргнул.
«Профессиональная этика». Это ведь шутка, правда? Акула видит банкира в море, но не ест его. Почему? Профессиональная этика! Ах-ха-ха-ха-ха! А-ха-ха-ха! Ха-ха.
Я настолько чокнутый, что думаю: если я ее сейчас сфоткаю, потом можно офигенно понтоваться. «Кстати, знаешь, кого я видел на дайвинге около Афона? Прямо на расстоянии протянутой руки? Белую акулу. Нет, я серьезно. Поплавали с ней чуток. А потом она свалила. Так и знал, что ты это скажешь, поэтому на, всасывай неотфотошопленный кадр, где я поглаживаю семиметровую торпеду зубастой смерти как бабушкину собачку. Стальные яйца? В задницу сталь. Знаешь, что Зевс говорит, друг мой? Что он говорит своим телкам, когда подкатывает к ним в образе лебедя? Он не говорит, мол, у меня стальные яйца. Он задирает голову, разводит руки и говорит: „Я – царь богов, сын Крона и Реи, повелитель грома и молнии! Я суть дворцы и власти, наслаждения и сокровища, похоть, что разгуливает вокруг в тесных плавках, но лучше этого всего, знаешь, что у меня есть? У меня яйца, как у Константина Кириакоса!“»
Да черт его дери, что мне еще делать? Если акула захочет меня сожрать, она легко с этим справится. Не смогу я ее ни обогнать, ни отогнать, ни подкупить, ни обмануть. Висит себе передо мной – самая большая тварь, какую я видел в жизни. Слон лишь рядом стоял. Только слоны – не хищники, а если ты хищник, сразу становишься больше: концептуальная масса. Да она и так здоровенная: от верхушки спинного плавника до грудного больше меня в полный рост. Это как если бы я лег на спину, и расстояние от задницы до пупка было бы больше твоего роста.
Есть в этом мгновении какое-то неуловимое совершенство: человек, вода, акула. Больше ничего. Я подплываю ближе и делаю снимок. (Живой. И я, и она. Пока.) Я ее не касаюсь на самом деле, конечно. Никаких вольностей. Чувствую движение под кончиками пальцев, дрожь, будто ветер под морем, и рот у меня раскрывается буквой О. Чуть загубник не выронил. Акула отдыхает в узком потоке морского течения, в реке посреди моря.
Она тут просто зависает, как и я. Это ленивая акула.
Глаза шевельнулись. Проблеск интереса, и вдруг я уже проснулся; никаких снов про судьбу и рок, первобытное товарищество с чудовищами. Я в воде, на расстоянии вытянутой руки от (большой белой акулы) огромного и, судя по всему, опасного животного.
Не паникуй.
Твою мать!
Не веди себя как добыча.
Мать!
Главное, чтобы сердце не колотилось.
Мать-мать. Мать-мать. Мать-мать. МАТЬ-МАТЬ. МАТЬ-МАТЬ. МАТЬ-МАТЬ.
Я с детства не молился. Моя мама – армянка, так что я даже не православный, меня в ее церкви крестили. Она говорит, мол, это самая древняя христианская церковь в мире, истинная наследница святого Петра, и в задницу Папу. Но сейчас я молюсь, и вовсе не Богу. Я пытаюсь пятиться: нельзя отворачиваться от акул, это засадные хищники. Без тени сожаления я роняю в глубину блестящие часы, которые вопреки здравому смыслу не снял с запястья перед погруженьем. Вижу, как акула одними глазами следит за их кувырканьем. Продолжаю пятиться в воде, пытаюсь припомнить, в какой стороне катер, и держу перед собой маленький водоустойчивый фотоаппарат, готовлюсь шарахнуть автовспышкой и тоже выбросить, чтобы отвлечь акулу. Это Sony, заоблачно дорогая камера из магазинчика в аэропорту; я купил ее со скуки. И вот как я молюсь:
«Не ешь меня. Пожалуйста. Я все, что хочешь, сделаю. Только не ешь меня».
Акула метнулась в воде. Скользнула мимо меня. Устремилась вниз, следом за искрой моих часов, до жути легко скрылась в воде. Она еще очень большая, когда становится неразличимой на фоне моря.
Жертва принята.
Фотоаппарат по-прежнему у меня в руках. Не хватило времени его бросить.
* * *Когда история про акулу попадает в новости, я на несколько дней становлюсь местной знаменитостью. Хожу на ток-шоу и даю интервью в газеты. «Der Spiegel» отправляет ко мне корреспондента и девушку-фотографа. Я ее спрашиваю, не пробовала ли она себя в роли фотомодели, но, судя по всему, она это слышит не в первый раз и не ведется.
Но, по крайней мере, за все это время мне себе самому выпивку покупать не приходится, а засветившись в телеящике, легко завязывать разговоры в барах. Околосмертный опыт позволяет мне попрощаться с Черри. Я все переоцениваю в своей жизни. Я изменился. Закалился. Мне нужно время, чтобы все обдумать, сойти с ума, оправиться, напиться и протрезветь. Я – новый человек. Я позвоню ей, когда духовное странствие завершится.
Номер ее я не удаляю, но скорее себе в предостережение.
На частной вилле в Элунде для ускорения исцеления я устраиваю пенную вечеринку. Проекторы высвечивают на стенах мою фотографию с акулой, а гостям подают особый коктейль Кириакоса – с голубым Кюрасао и льдом в форме акульего плавника. Шестифутовая ледяная горка для спиртного выполнена в форме обнаженного ныряльщика – очень героического, но узнаваемого меня, который тянется, словно Бог на картине Микеланджело, чтобы благословить акулу. В баллоны на спине заливается фирменная водка, которая потом свободно вытекает через частично эрегированный член. Еще я привожу отряд безрассудных художников из Камберуэлла и плачу им, чтобы они изобразили ту же картину на голых животиках пяти девочек из «Crazy Horse». В полночь две художницы и танцовщица все-таки убеждают меня раздеться – слава Богу, я ходил на фитнес, тело у меня мускулистое под слоем жира, так что могу сказать, что выгляжу титаном, а не жирдяем, – а потом бреют начисто, с ног до шеи, прямо на кожаном диване и обмывают шампанским. С этого момента начинается настоящее веселье, оргия с оральным сексом и прочим, все отлично проводят время. Я лично совокупляюсь прямо на ледовой горке, реву и дергаюсь, когда задеваю яйцами тающий лед, ну и заднице холодно, зато моей партнерше очень нравится. Она вопит и стонет так, будто у нее никогда прежде в жизни не было оргазма, и мне это страшно нравится.
Знаешь, что Зевс говорит своим телкам? Он говорит… Ну да, я уже рассказывал.
Самая. Улетная. Вечеринка. В истории.
Только один мутный момент приключился. Ближе к утру, когда я уснул под одеялом из скульпторши с дредами и младшей менеджерши из рекламного бюро в Лондоне. Готов поклясться, что видел молодую женщину с короткими черными волосами и очень белой кожей. Платье цвета индиго идеальным каскадом катится по элегантной спине, чтобы приоткрыть два сантиметра обворожительных ягодиц, и вот она мне подмигивает, и глаза у нее совершенно черные, а во рту – акульи зубы.
* * *Константин Кириакос, тусовщик. Всегда в компании минимум одной фотомодели. Всегда одет по случаю, всегда с шиком. Верно? Быстрые тачки, дорогие картины и шампанское. И, да, конечно, кокс, но, по большей части, – женщины и стиль.
Скажу тебе, вовсе не таким я был в школе. Веришь? Совсем не таким. Я стоял снаружи и заглядывал внутрь. Знаешь, чем это, в первую очередь, определяется у мальчишек в школе? Футболом. Я ни одного футбольного матча не видел, когда пришел, и, хоть я этого не знал, и остальные не знали, это значило, что я для всех остальных пацанов конченый. Я не умел говорить на всеобщем языке. Вот мой совет всем родителям: научите своего сына языку футбола, хотя бы азам, чтобы он мог начать переговоры с врагом.
Я не к тому, что никогда не сидел на трибунах. Я никогда не смотрел футбол даже по телевизору, потому что никто у нас дома не смотрел. Никому не нравилось. У моего отца болела нога, и по субботам он собирал пазлы у себя в кабинете. Мама считала профессиональный спорт жестоким и, может, даже грешным занятием. Поэтому я не знал, к примеру, что хоть игра номинально и бесконтактная, в ней полно толчков и столкновений. Когда играл в футбол, я думал, что все, кто так делают, жульничают, и не понимал, почему рефери не вмешивается. Более того, поскольку я боялся наказания и позора, связанных с жульничеством, сам так никогда не делал. А значит, не мог удержать мяч, поэтому другие пацаны решили, что я бесполезный, а учителя отнесли мою покорность на счет физической слабости и списали меня в утиль. Вместо того чтобы объяснить, что правила гибкие и могут по-разному трактоваться. Потому что все об этом знали. Мальчики – автоматически, генетически. То, что мне это неизвестно, никому просто не приходило в голову.
А потом оказалось, что мне дается математика – хорошо дается, и это стало еще одним поводом к отчуждению, потому что почти никому она не дается хорошо. И меньше всего – моему учителю.
– Покажи решение.
– Вот. (Думаю: «Ты что, идиот?»)
– Покажи решение.
Вот же оно. (Ну, где я пропустил хоть шаг?)
– Что это за число?
Это лунное число. (Что тебе сказать? Есть обычные числа и лунные, это – лунное число. Лунные числа позволяют упростить умножение в столбик.)
– Не делай так. Нельзя полагаться на то, чего не понимаешь. Нужно понимать, как это работает.
Но я знаю, как это работает. Ты не знаешь. Это разные вещи.
– Не груби. И никаких лунных чисел. Сделай все, как надо.
Я прожигаю его взглядом, и, конечно, от этого становится только хуже. Но ладно, если нельзя использовать лунные числа, можно взять ангельские. Ангельские числа не такие, как лунные. Это почти лунные числа, вывернутые наизнанку. С лунными числами больше надо держать в голове, зато все операции очень простые. С ангельскими все наоборот. Я не забываю выразить ответ в обычной записи и показать, как я работаю с ангельскими числами, каждый шаг, чтобы даже мой учитель понял.
Он не понял.
Зато разозлился и послал меня к директору, и профессор Космату, наверное, спасла мне жизнь, потому что меня исключили бы, а потом я бы стал работать у своего дяди и никогда не прикоснулся к настоящей математике, и, скорее всего, покончил бы с собой, когда умерла Стелла. Или даже никогда бы ее не полюбил, потому что никогда не встретился бы со Старушкой.
Я сижу перед кабинетом директора со своими ангельскими числами, жду, когда мне скажут, что я необучаем. Меня предупреждали: «Если ты не можешь учиться, как другие дети, и будешь всем мешать, Константин Кириакос, тебе придется уйти». Сижу и жду расстрельную команду. Мне десять лет. Фаталистическое отношение к безумию взрослых – одна из редких вещей, которые я разделяю с ровесниками.
А потом является провидение в виде худой, угловатой женщины, которая засунула руки глубоко в карманы пиджака, так что пластиковый пакет болтается на запястье. Ей лет за сто, так что можно предположить, что настоящий хронологический возраст – около сорока пяти. Она курит самокрутку с шелухой мускатного ореха, подмешанной к табаку, поэтому комната очень быстро пропиталась запахом сосисок и горелых сливок.
Старушка смотрит на меня. Бросает взгляд на мои бумажки. Приподнимает брови. Протягивает руку.
Почему бы и нет? На данном этапе – что может быть еще хуже? Я отдаю решение с грязным отпечатком большого пальца на белом поле слева, а она кивает и расправляет бумагу на колене. Садится и вздыхает, водружая на нос пару огромных очков с двухфокусными линзами. Ее глаза становятся огромными, как у совы.
Она просматривает мою работу. Видит красные чернила. Хмурится. Достает собственную ручку – зеленую – и перечеркивает одной линией все красное. Переворачивает страницу. Еще один росчерк зеленой ручки – прямое и открытое противоречие. Константин прав, а ты нет. Не прав, не прав, не прав… и не прав. Ставит простую галочку внизу, под моим заключением. А потом я слышу, как она что-то корябает; войлочный наконечник ручки поскрипывает и посвистывает. Она возвращает мне последнюю страницу, и я вижу:
ω2 = −5 − 12i
z2 − (4 + i) z + (5 + 5i) = 0
Думаю, тебе это ни о чем не говорит, да? Тогда просто вообрази, что она набросала великолепную полуфигуру в стиле Рембрандта и дала мне ее закончить.
– Скажешь, когда дойдешь до конца, – говорит она и проходит мимо меня в кабинет директора.
Я не обращаю внимания на течение времени, работаю, и вот – все готово. Я стучу в дверь кабинета и передаю свое решение Старушке. Она улыбается, благодарит меня и закрывает дверь. Не знаю, что еще делать, поэтому просто жду.
Я слышу, как они ругаются. По большей части речь идет обо мне, хотя иногда они переходят и на более общие темы, вроде того, стала ли школа раем для имбецилов или просто посредственностей, есть ли смысл в школах, если они такое дурное дерьмо впаривают детям, и соберется ли Старушка оторвать директору пустую голову, чтобы ею подтереться, или она просто пойдет и спасет «этого несчастного, темного Рамануджана» и «никогда больше не омрачит порога этого скудоумного образовательного притона».
– Он недисциплинированный.
– Конечно, недисциплинированный, если вы пытаетесь заставить его ползти вместе с остальными! Ты и спринтеров заставлял бы идти прогулочным шагом стометровку? А учеников, которые понимают толк в литературе, принуждал бы читать букварики вместе с теми, кому каждое предложение – смертная мука? Нет? Почему? А? Потому что он странными словами называет то, чего ты не понимаешь? Я то же самое делаю, недоумок. Гений ли он, увидим, но он точно непростой. Не пытайся подобрать слово, мне все равно, как ты это назовешь. Но, увидев его в деле, ты должен был это заметить или хотя бы предположить.
– Почему это?
– Потому что, – говорит она, и гневный рокот в голосе сменяется чем-то вроде усталости или холодной ярости, – ты себя называешь учителем.
Между ними возникает напряженная пауза.