bannerbanner
Урал – быстра река
Урал – быстра река

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

После городка – джигитовка, рубка шашкой лозы, уколы пикой чучела. За это – новые и новые призы. Так целый день до ночи. Из станицы разъезжаются по хуторам и посёлкам поздно, часто в пургу. Взявших приз дома встречают восторженно и будут помнить об этом всю жизнь. Тут начинают «обмывать» призы. «Моют» и порой не замечают, что Масленица прошла и идёт Великий пост.

В Оренбурге праздником руководили специально назначенные атаманом отдела казаки. С утра гудит Форштадская площадь, по обеим её сторонам курится парок от дыхания собравшихся. В центре, неподалёку от конной статуи казака, сложен городок.

Казаки в коротких бекешах[11], отороченных каракулем по полям, приполкам и стоячим воротникам. Тёмно-синие узкие брюки с широкими голубыми лампасами заправлены в сапоги с твёрдыми лакированными голенищами, некоторые подпоясаны голубыми кушаками. На головах папахи из чёрного и серого каракуля с верхом из тонкого голубого сукна, верх крест-накрест перехлёстнут позолочённой тесьмой. Из-под папах выпущены роскошные чубы. Казаки постарше – в полушубках и валенках-катанках. Ходят, переговариваются, шутят, ждут сигнала – ружейного выстрела холостым патроном – к атаке на городок. Все они будут болеть за своих станичников, подбадривать соревнующихся криками, репликами.

Красивая, дородная стоит казачка в толпе. На плечи поверх своей одежды накинут полушубок. Она пристально наблюдает за атакующими городок, не замечает острот в её адрес. Один из шутников, подкручивая усы, спрашивает:

– Ты чё, здобнушка, озябла што ль – полушубок-то одела? Можа, погреть?

Другой предупреждает:

– Мотри, Гриша, она те погрет! Хлеснёт наотмашь по роже – всю жисть будешь со спины смотреть, гляди, кака она лепёха!

Её муж, Щёголев Николай, тоже будет брать городок, брать приз. Ей не до острот и шуток. Наконец, долгожданно-неожиданно – выстрел! Сердце казачки замерло, щёки пылают жаром, внутри что-то оборвалось, она что-то шепчет: молится за мужа или ругается по адресу шутников – не разберёшь. Кругом бушует море: посвист, шум, гам, выкрики: «Не подгадь! Вася, Гриша, Миша…» – и другие знакомые имена.

Конь Чалый под Николаем стелется до земли. Легко берёт препятствия, мчит своего хозяина к снежной пирамиде. Щёголев без папахи, тёмно-русый чуб откинут ветром в сторону, сам только в рубашке, снял верхнюю одежду – для лёгкости, потому жена и стоит в полушубке. Ольга вся внимание, истово выкрикивает:

– Коля, только приз. Не возьмёшь, дома ничо не получишь!

Стремительно близится ледяная глыба – осталось несколько бросков коню. Николай высвободил ноги из стремян, одной встал на седло, другой – на конский круп, напружиненно пригнулся и – как слизнула пирамида казака. Распластался на ледяном конусе, а тычки в его руках заработали, подвигая извивающееся змеёй тело наверх, к заветной цели.

Из первого десятка Николай первый вскакивает на пирамиду, твёрдо и звонко выкрикивает: «Щёголев из Благословенной!» – и соскальзывает вниз. К нему уже ведут его Чалого. Он целует умного коня, гладит и треплет его шею, а тот своими бархатными губами треплет хозяина за плечо, словно поздравляет – просит угощения. Шерсть у Чалого закуржавилась завитками.

Ольга подбегает к мужу, сбрасывает полушубок на его плечи, отдаёт папаху чёрного каракуля… А сама! Так все, близко стоящие, и крякнули. Смоляные косы выбились из-под пуховой шали, лицо – румянец в обе щеки. Большие карие глаза так и сверкают – рада за мужа. А фигура! Идёт рядом с мужем, всё у неё так и колышется. Смотрят казаки масляными глазами и только усы подкручивают. Слышно весёлое:

– Эк, язви её, как разнесло-то её, заразу!

– Захошь поцеловать, дык не дотянешса через груди-то!

– Дык где там…

От «козьих ножек» в морозном воздухе потянуло дымком махорки. Ольга улыбается. Зубы белее снега и ровные, как ножом подрезаны.

– Мда-а, – раздаётся в толпе. – Дык за таку бабу я бы на купол собора вскочил без тычек!

– Будет тебе! Окстись, охальник, – сильно нажимая на «о», говорит жена казака-завистника, дёргая его за полу. – Сбегай к Уралу, мырни в майну – остынешь маненько.

– Отстань, смола, – огрызается завистник. Жена его не хуже Ольги, только постарше чуть-чуть.

– Чё, Максимыч, съел? – подливает масла стоящий рядом казак.

– Мало попало, ишшо бы надо, – добавляет другой.

– Да ладно, – говорит Максимыч, – дай, Петрович, твово табачку, у тебя слашше, – а сам уже скручивает цигарку, лишь бы уйти от щекотливого разговора.

Второй выстрел! Сорвалась со старта следующая десятка… И так до конца дня.

Не у всех получалось гладко в эти дни. Вот конь одного казака зацепился задней ногой за брус препятствия и рухнул на снег вместе со всадником. Казака выбросило из седла, он проехал на груди, быстро вскочил – и к коню, впрыгнул в седло, помчался догонять ускакавших.

Другой прошёл все препятствия, остался горящий жгут. Конь испугался огня, встал на дыбы, закусил удила и поскакал вдоль жгута в сторону Форштадта. Вдогонку неудачнику реплики:

– Ах, язви ево, забыл блины доесть у тешши, поскакал доедать!

– Не-е, – говорит другой, – вспомнил, вчера бутылку с тестем не допили. Боитца, как бы тесть один не допил. Вот и поскакал. Вот жадный до чего, зараза!

Прискакали казаки в станицу с призами. Гудит станица. То там, то здесь слышна игра гармошек, поют разудалые оренбургские частушки-матани с присвистом, приплясом, гиканьем. Вот идут парни и молодые женатые казаки в два-три ряда, позади мельтешат казачата лет по двенадцати, подпевают, как осенние молодые петушата перед старыми петухами:

Эх, и меня солнышком не греет,Эх, дорогая, эх, ты моя.Ах, над головушкой туман, да!А я за всё люблю тебя, да!

И – словно роняет гармонист ладный, всё вместивший в себя перебор. Не поют под него – присвистывают, приплясывают. Один, два парня выбегают вперёд, вертятся волчками вприсядку, в такт, взахлёб изумлённо-радостно вскрикивают:

Эх и ох, и ах, и ох, и эх, и ох, и ах!

А другие уже продолжают частушку:Эх, меня девушки не любят,Ах, дорогая, эх, ты моя.Эх, приклонюсь я, бабы, к вам, да!Я за всё люблю тебя, да!

И снова перебор с присвистом и приплясом и другие частушки.

Останавливаются парни у того двора, где сидят девушки, начинаются танцы до глубокой ночи.

Как водой в половодье, заливаются весельем улицы станицы. Кипит она в этом веселье молодости, будоражит кровь молодым, трогает сердце, будит воспоминания у пожилых, не один раз заставляет повернуться на постели, выдохнуть-вскрикнуть: «Эх!» – перед тем, как уснуть.

Поздно вечером на улице крики: драка на кулачках, стенка на стенку полезли, конец на конец станицы.

Гришка Храмов лежал уже в постели. Услышал, сердце не выдержало: соскочил, быстро накинул полушубок, надел валенки, папаху набекрень. Помчался на улицу. Только успела жена крикнуть вдогонку:

– Куда тебя холера понесла?

– Надо, наших бьют! – огрызнулся тот.

На улице шёл «бой». Ребята того конца станицы ломили ребят этого конца. Дошли уже до Ефремова угла. Гришка ввязался в драку. Из ближних дворов выбегали казаки, на ходу застёгивая полушубки, поправляли папахи:

– Не робей, робята! Держитесь! Мы им чичас юшку[12] пустим!

Не успел Гришка смазать кого-то два-три раза и вцепиться в длинный чуб Ваське Коханову, как наскочил носом на его увесистый кулак. Искры посыпались из глаз, из носа хлестала кровь. Батюшки! – придётся выходить из «боя». Закрылся варежкой, побежал домой.

– Ой, мамоньки! – кричит, сев на постели, жена. – Ды хто же это тебя так умыл-то?

– Хто, хто… Васька Коханов, язви ево, – докладывает о подвиге храбрец.

– Вот, говорила тебе: не ходи, дык ты не послушал! Чё, наелса?

– Ды ладно тебе шипеть-то! – огрызается Гришка.

– Ды ты-то сдачи дал, аль нет? – не унимается та.

– А как же! Ухватил за чуб и выдрал половину, – хвалится Гришка.

– Ну, тода ишшо ладно, кыль так, – успокаивается Мария и ложится досыпать.

Разделся и Гришка, умылся, посмотрел в осколок зеркала, вмазанный в печную трубу. Батюшки! Вместо носа какая-то чертовщина, похожая скорее на чекушку от задней оси телеги. Махнул рукой, нырнул под одеяло, лег у пышного и горячего бока Марьи. Успокоился.

Последний день Масленицы. Прощёное воскресенье. Все обиды прощаются в этот день. Ходят друг к другу прощаться.

Сашка Крыльцов зашёл к своему соседу Петру Храмову. Тот сидит на скамейке, хмурый. Под глазом «фонарь» чернее дождевой тучи.

– Эк ты, ядрена маш! Ды хто это тебе приклеил тако яблоко? – спрашивает Сашка.

– А ты чё, не помнишь рази? – отвечает Петр вопросом на вопрос и поясняет: – Кода лезли стенка на стенку, дык ты меня и угостил на здоровье.

– А ты тоже хорош! Привесил мне свой кулак-свинчатку на грудь, чуть не задохнулся, – жалуется Сашка.

– Ну ладно, чё уж топерь? Айда, давай прошшатца, – говорит хозяин дома.

Встали друг против друга, поклонились в пояс:

– Прости меня, Сашка.

– Бог простит, – отвечает тот. – И ты прости меня, Петя.

– Бог простит, – отвечает этот.

Из горницы появляется жена Петра, боком пролезла в дверь:

– А, кочеты! Прошшаетесь? – спрашивает Клавдия. И только хотела продолжить, муж перебивает:

– Ладно, ладно. Неси, чё у тебя там вкусно и горько.

Клавдия выносит бутылку самогона-первача и на закуску сдобные кокурки[13], крендели, орешки из теста.

Петр наливает два тонких стакана – под склень[14]. Сашка сомневается в крепости напитка, плеснул в ложку и спичку подсунул. Вспыхнуло в ложке синим пламенем.

– Да, хорош, пожалуй, – отмечает гость.

Выпили залпом, вылили, как воду в горшок. Гость закусил орешком, кокурку положил в карман:

– Спасибо. Ну, я пойду. Мне ишшо к Ваньке Азарину надо зайти, как он там? А ты прикладывай медный пятак к глазу-то, помогает, – прописывает верный, испытанный на себе рецепт Сашка.

Прощёный день прошёл. Гармошки прячут в сундуки, чтобы глаза не мозолили. Завтра Великий пост. Играть нельзя, грех. Пусть отдыхают гармошки до Светлого воскресения – Пасхи.

7

Между казаками нередки иногородние, не казаки. Их здесь называют разночинцами, или просто мужиками. Они приехали из разных губерний Центральной России от малоземелья. Иногородние здесь дёшево покупают землю, занимаются сельским хозяйством. А ещё дешевле земля у киргизов, не делёная, общественная. Продаёт её любой член аульного общества кому угодно и сколько успеет продать. Нередко купленная земля оказывается запроданной другому и другим продавцом. А пользуется ею тот, кто первый вспахал. Не успевший вспахать наделяется землей в другом месте или получает деньги назад. Скандалов не бывает никогда. Да и вообще киргизы с русскими, особенно с казаками, никогда не скандалят, в любом случае предпочитают согласие.

На вольных и дешёвых земельных угодьях оборотистые иногородние быстро богатеют, становятся почётными членами общества. Их уже называют по имени и отчеству, в противном случае быть ему до смерти «Артёмкой-мужиком». Казаки даже отдают дочерей в богатые иногородние семьи, правда, с большой потугой, лишь в случае какого-либо порока у невесты или при крайней её бедности.

Сколько бы лет, даже поколений ни проживал иногородний в казачьей среде, в казаки всё же он принят быть не мог, кроме как с высочайшего повеления, по исключительным причинам или заслугам, или при переселении – в приписное казачество.

Селиться же или купить рядом дом иногороднему могло разрешить казачье общество на своём общем сходе. Никакого общепринятого голосования здесь не бывает, просто закричат несколько человек, играющих ведущую роль «жалам принять» или «не жалам» и всё будет кончено – остальные их поддержат, ведь они их друзья, родственники или собутыльники. Они только заявят, что за положительное постановление нужно оставить сходу столько-то вёдер водки. Она тут же доставляется, водружается на стол и тут же без зазрения совести распивается всеми, ковшом, причём начинает атаман. А писарь уж настрочил постановление, если он ещё трезвый, не успел напиться до начала схода. Для успеха выгодной сделки с обществом нужно подпоить самых горластых казаков-заводил да купить побольше водки сходу, и сделка будет узаконена. Её не отменит даже сам наказный – войсковой – атаман, имеющий власть в войске едва ли меньше самого императора.

Ни вольная земля, ни привилегии не давали богатства казакам. Уходя на службу в мирное или военное время, казак обязан был приобрести коня с седлом, шашку, пику и всё обмундирование. Это стоило более двухсот рублей – как четыре крестьянских коня или шесть коров. Если казак собирал в полк двух-трёх сыновей, он разорялся. Сбор в армию и отбывание воинской повинности до сорокапятилетнего возраста: караул у денежного ящика, у арестной камеры, конвоирование арестованных – через четыре недели в пятую – отменила только революция…

Высокие боевые качества казачьих воинских частей зависели от специального воспитания, с детства приучавшего к упражнениям, строю, службе, и от офицеров-казаков. Казаками командовали казаки. И командир, и подчинённый вместе вырастали в одной станице, как росли их отцы и деды. Лучших, самых расторопных молодых посылали в военные училища, и они становились командирами по профессии, другие заканчивали местную станичную школу и, отслуживши действительную службу, возвращались в родную станицу заниматься земледелием. Офицер знал каждого своего казака: на что годен, как будет вести себя в бою, что можно от него ожидать. Командиру верили, он был свой брат – не пошлёт на выполнение непосильной задачи, на убой. В бою казак не мог струсить, вокруг были все свои – и поддержат, и выручат: «Сам погибай, но товарища выручай», – и если к нему всё же прилипла кличка «трус», тогда в станицу хоть не возвращайся. До конца жизни будет эта кличка на нём и перейдёт на его потомство. Будут показывать пальцем: «Вот идёт сын Васьки-труса или отец труса». Поэтому в бою казаки не щадили себя: «Иль грудь в крестах, или голова в кустах», стремились показать лихость, удаль. Так создавалось гармоничное единство воинской части, делавшее её непобедимой.

8

Казак – везде казак. Немало и сумасшедших выходок, сумасбродства и безрассудства видели уральские берега.

Урал в полном разливе, бушует в нём жёлтая, как глина, вода. До пяти вёрст разлился он, затопив сквозные леса, луга со старицами и озёрами. Глубина его в это время до пяти-восьми сажен, быстрина неуследимая. Страшна высота крутого берега, особенно под Благословенной. Смотришь в ледоход с этого отвесного яра на бурлящий Урал – кружится голова. В это время лучше не подходить близко к яру.

Красноярской станицы казак Касаткин заехал в Благословенную по пути – он сеял на её земле. Встретили дорогого гостя сватья, приятели и собутыльники. Не обошлось без выпивки. Вся шайка гуляк направилась к кабаку. Долго толпа пировала около кабака, где у коновязи стоял привязанный конь Касаткина, впряжённый в тарантас. За оглоблю тарантаса привязан был второй, не запряжённый.

О чём бы ни говорили казаки, они всегда сводили к разговору о конях: о их цене, лихости, красоте, выносливости и других достоинствах. Касаткин сказал, что у него есть конь – вот этот самый, который впряжён в тарантас – не боится ничего, и в огонь, и в воду полезет. Благословенцы его поддразнили, говоря, что, если, мол, это правда, то нужно доказать на деле, ну, вот, хотя бы спрыгнуть с этого яра в Урал, в воду. Другие пьяные приятели, моргая друг другу, сказали, что, мол, если бы этого потребовали от благословенца, то любой бы из них сделал это сейчас же, а красноярцы этого не сделают, потому что они все трусы.

Пьяного Касаткина будто пчела ужалила в самое сердце, уж больно задето было его казацкое самолюбие. Он скрипнул зубами: «А, так вашу мать!» – и, вскочив с места, как сумасшедший, впрыгнул в тарантас и погнал в карьер по улице, к Уралу.

Кричавшие и бежавшие за ним собутыльники остались далеко позади, Касаткин их не слышал. Огромной высоты круча, бурлящий под ней, внизу, мутный Урал неумолимо летят навстречу. Чуб бьёт по лицу пьяного, как будто хочет удержать хозяина, спасти животных. Касаткин ещё раз скрипнул зубами и уже перед самым яром ещё раз хлестнул кнутом… Конь, привязанный за оглоблю, около яра встал, натянул и оборвал повод. Впряжённый же в тарантас конь не сдержал тяжёлой упряжи и по инерции вместе с тарантасом и своим хозяином грянул в пучину.

Утяжелённый железом тарантас тут же потянул коня ко дну, и их больше никто не видел. Касаткин же всплыл и был спасён. После того как он очнулся, первый его вопрос к окружившим был: не спасли ли, кроме него, бутылку водки, спрятанную под кошмой в тарантасе…

Но всякому веселью приходится знать и печали…

9

Знойный июль 1914 года. Начали жать хлеба. Чистили землю, поливали водой, застилали соломой и ездили по ней на телегах – готовили тока для обмолота колосовых.

День жаркий, тихий. Тяжело сваливать с жнейки[15] налитой сжатый хлеб. Беспрерывно хочется пить. После жнитва ещё более тяжёлая молотьба, потом пашня на зябь, и – кончаются все полевые работы, все едут с полей до весны. Этого с нетерпением ждёт каждый, строя радужные планы. Но судьба по своему усмотрению коверкает их и диктует свои, которые никто не в состоянии изменить.

Полдень. По оренбургской дороге летит клубок пыли. Не видно того, кто поднял с дороги эту пыль. Неужели пьяный в страдную пору? Ветер хлестнул поперёк дороги – ясно стал виден всадник, скакавший во весь карьер из города к станице. Над головой его темноватый лоскут – флаг. Когда всадник приблизился, проявился и цвет флага – ветер полоскал его на солнце, и он переливался оттенками от темновато-вишнёвого до ярко-красного.

Дрогнуло у всех сердце. Красный флаг не обещал ничего, кроме слёз, смерти, сиротства. Он означал тревогу и ужас, разлуку и томительное ожидание близкого. А близкий – сын, брат или муж – находит покой навеки в чужих полях и лесах. Никто не увидит его больше никогда. Вот о чём возвещал красный флаг. Где бы ни находились в это время казаки, они бросали всё и скакали к станицам и посёлкам.

Заскакавший в станицу всадник уже передал бумагу атаману, и тот сейчас же направил по всем дорогам верховых – с тревогой, с такими же красными флагами.

Прибывшие увидели у станичного правления казака чужой станицы, он водил по двору за повод взмыленного, загоревшегося коня. Казак оказался из Форштадта – казачьей части Оренбурга, такие форштадты есть почти во всех городах на территории казачьих войск. Все наперебой спрашивали приезжего о причинах тревоги. А он в сотый раз отвечал:

– Война, ребята, война! Нам объявили войну Германия и Австрия, язви их, а за нас – Англия и Франция.

Все собрались к станичному правлению. Женский и детский плач сливался с песней, которую тянули успевшие уже подвыпить казаки. Некоторые из них ещё и дома не были, а с поля поскакали прямо к кабаку, а потом в правление – видно, чуяло сердце, что завтра продажу водки запретят.

На крыльцо правления вышел атаман с насекой-символом власти в руке, стал читать манифест: «Божию милостию, Мы, Николай Второй – царь Польский, Великий князь Лифляндский и прочая, и прочая, и прочая, объявляем всем верным нашим подданным,… что на Нашу святую Русь напали две державы…» Все слушали с поникшими головами, без фуражек…

Наутро старики, женщины и дети поехали провожать своих близких. Как всегда, в мирное ли, в военное время при отправке казаков в поезд садится не более трети личного состава – остальные пьют где-то в кабаках и ресторанах, разъехавшись по всему городу.

Эшелон уже погружен: кони, обмундирование, оружие, сундуки и сундучки с личными вещами и вообще вся материальная часть – вот уже дано отправление. Бегает низший командный состав, упрашивает служивых, которых удалось найти в ближайших трактирах, садиться в вагоны… Набрали немногим больше половины состава, потом отставшие догонят эшелон на пассажирских и скорых поездах. Это вошло в систему и как бы «узаконилось». Начальство на это махнуло рукой…

Глава первая

1

Империалистическая война полыхала уже два года. Мужское население станиц заметно поредело: на улицах и в поле только женщины, старики и подростки. Сократились и посевы, кроме хозяйств, не тронутых военными требами. Годы войны радовали разве только урожаями.

Сегодня осмотр посевов. Пусть сенокос не закончен, но жать колосовые пора настала. Осмотрел все свои посевы и решил немедленно приступить к жнитву Степан Андреевич Веренцов, казак лет шестидесяти, ещё прямой, с курчавыми седыми волосами и окладистой с сединой бородой. Он возвращался домой на тарантасе с женой Еленой Степановной, на вид ещё молодой, со следами недавней красоты в тонких чертах.

Настроение у Веренцовых приподнятое: урожай на всех их загонах хороший. Жена задаёт нескончаемые вопросы о жнитве, о сенокосе, на котором осталось много не заскирдованного сена, и о хозяйстве вообще. Степан Андреевич не успевает отвечать, иногда просто ленится и отмалчивается.

– А сколько у нас нынче всего посеяно, отец? А?

– Да я тебе уже тыщу раз говорил: кубанки русской и безостки восемнадцать десятин, да шесть овса, да три проса, да там картошки, да бахчишки… Ах, да смотри, мать, нас Гнедой не по той дороге повёз. Нам ведь надо на бахчи заехать, дынёшек нарвать, а он нас домой потащил. – Степан Андреевич потянул за одну вожжу, чтобы свернуть с дороги.

– Ну что ты, отец, не смотришь? Ведь если не заедем на бахчи, то увезём назад домой харчишки для караульщика, – укоризненно заметила Елена Степановна.

Степан Андреевич виновато улыбался, насвистывая какой-то мотив.

Долго ехали без дороги по пожелтевшим ковылам и бороздам на залежах. Борозды указывали: здесь когда-то были посевы. Из-под ног коня выскочил заяц, он сидел в своём убежище до последнего, когда Гнедому оставался до него шаг. Заяц теперь бежал, спотыкаясь, чуть не до смерти перепуганный. И Веренцовы были недовольны: кинувшийся от зайца Гнедой чуть не вытряхнул их из тарантаса…

Внезапно вылетали совы, садились невдалеке на кучу земли или старого сена, с удивлением смотрели круглыми жёлтыми глазами, с угрозой разевая рот и вертя огромной головой.

Степан Андреевич шёпотом ругал Гнедого за тряское бездорожье. Наконец, уже невдалеке от бахчей выехали на дорогу, которая тут же стала расходиться по разным межникам среди бахчевых клеток.

Около Веренцова загона их встретил седой караульщик старик Прокофий. В молодости он пришёл из Тамбовской губернии, спасаясь от малоземелья. Кроме жены да четырёх детей, ничего не привёз. Сначала Прокофий нанимался в работники, а в летние сезоны отдавал в батраки и двух своих сынишек. Теперь живёт самостоятельно, имеет дом, принят обществом на постоянное жительство. В этом году он сеял бахчи с сельчанами и решил окарауливать их сам, как и бахчи ближних хозяев.

– Чевой-то долго ты, Степан Андреич, не едешь на свою бахчу. Я уж заждался. Дынь очень много наспело, иные переспели, развалились, – сказал вылезший из балагана и вытирающий усы и бороду Прокофий. Он вежливо поклонился Елене Степановне и подал руку Степану Андреевичу.

– Ну, до дынь тут. С покосом никак не развяжемся: копён восемьсот бросили не скирдованных. Жать хлеб скорей надо, – оправдывался Веренцов.

Как молодые, Веренцовы спрыгнули с тарантаса, привязав к колесу вожжи, не надеясь на Гнедого, – тот с тоской посматривал на дорогу к дому и косо водил глазами в сторону хозяев.

Все трое взяли мешки, пошли по бахчам собирать дыни.

– Ну, чего там про войну-то слышно, Степан Андреич? Скоро у них там мир-то будет, ай нет? – спросил Прокофий.

– А пёс их знает, у них не поймёшь, – ответил тот, – то так напишут, то этак. Сейчас, говорят, какие-то еропланы стали летать да подглядывать, а то бонбу кой-когда сбросят. Вот так сукины сыны, до него додумались. Тут уж надо бы поскорее ударить на немцев и разбить, а то ещё до чего-нибудь додумаются. А у нас на фронте-то, говорят, войсков меньше, чем в тылу. Ну какая это война – один воюет, а пятеро под забором спят. Мой Пётр пишет из Финляндии, что их до сих пор не отправляют на фронт, как бы они не просились. Ну что они их там солить, што ли, хотят, всю войну их там держат?

Восьмой Оренбургский казачий полк, где служил Пётр – средний сын Веренцовых, вместе с Донскими, Кубанскими и другими казачьими полками стоял в Финляндии с начала войны четырнадцатого года.

– Ну и шут с ними, пусть не отправляют, целея сыновья будут, – заметил Прокофий.

– Целея, целея, – горячился Веренцов, – тогда и воевать не надо, а сказать немцам: «Лезьте на спину, ладно уж, будем возить». Вильгельм-то ведь сам полез, кто его звал? – Прокофий молчал. – Вот Дмитрий мой, тоже вернулся с фронта, – продолжал Веренцов, – казаков обучает в Бердской станице. Поехал я туда к нему недавно, да только расстроился. Там такое войско, што всех палкой можно перебить: у одного бельмо на глазу, у другова одна нога короче другой, у третьева обе ноги короче, чем следоват. Крестник Егор пишет с фронта, што из присланного пополнения некоторые и ружья-то держать не умеют, а некоторые бегут с фронта домой.

На страницу:
2 из 8