bannerbanner
Длинное лето
Длинное лето

Полная версия

Длинное лето

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 3

Только что-то с ним не так… Ничего не ест, сидит прямой как палка, уставясь невидящими глазами в стол и опрокидывая стопку за стопкой. А мама говорила, что он непьющий.

Вечером Ивана Андреевича увезла «скорая». Соцработница Марья, которая, как оказалось, вовсе не была соцработницей, уехала вместе с ним, бросив на ходу Наталье: «Я с ним поеду, а вы ложитеся, отдыхайте, я и комнату вам приготовила, и постели постелила. Замёрзнете – там одеяла в комоде. Девчонку потеплее оденьте, заколела она на ветру, в курточке да в кроссовках, скукожилась вся. Мороз нонече нешуточный, а она у вас одета как зря»

Наталью от её слов покоробило. Сказано вроде – ласково, заботливо, а ненависть наружу вылезла, обожгла. Укрывая Вику вторым одеялом, вспоминала Марьины слова. Получается, она свою дочь не жалеет, а Марья – пожалела. Всё навыворот получается. И гости эти… Смотрели на них с Остапом, как на зверей в зоопарке. Сколько лет о родителях не вспоминали, теперь вот примчались, наследство делить, – читалось в их глазах. Наталье хотелось сказать, что это не так. Но что она могла? – жизнь свою рассказать-пересказать? Зачем им её жизнь, они уже сделали выводы, они все равно ей не поверят.

Наталье было неуютно под настороженно-цепкими взглядами, неловко от Марьиной показной заботы, от её слащавого благодушия. Кто она такая, по какому праву распоряжается в доме её отца? В её, Натальином, доме!

Как выяснилось позже, Марья была натурщицей и по-совместительству домработницей. И любовницей – по совместительству. И с этим уже ничего нельзя было сделать и ничего нельзя изменить.

* * *

…Когда Наталья прочитала материно письмо, у неё помутилось в глазах. Мать писала, что сильно болеет, не встаёт, что продукты им покупает соцработница, но только самые необходимые, по утверждённому списку. Пиво и сигареты в список не входят, а отец без них не может, и приходится ей доплачивать, и ещё за мытьё полов, и за уборку. «Иван, как с кафедры его попросили, умом тронулся, всё лепит, ваяет, а Марья за бесплатно соринку с пола не подымет. Умереть бы поскорее, что ли,– заканчивала письмо мать.– Доченька, ты уж прости нас и приезжай, все трое приезжайте, иначе останешься сиротой, мы долго-то не протянем. Отец-то покаялся, признал, что не прав был с тобой, судьбу тебе сломал. Внучку бы, говорит, увидеть напоследок. Ему недолго осталось, до ста лет люди не живут»

У Натальи дрожали руки, строчки прыгали перед глазами, а в голове словно плескался кипяток. Оставить отца одного она не сможет, Остап уедет домой, на Кубань, а они с Викой останутся. Что ж у неё за судьба такая! Смолоду жить не позволили, как хотелось, теперь вот – сама себе не простит, если уедет. Сердце разрывалось между двумя родными людьми, не в силах принять решение. Бросить отца на произвол судьбы, на попечение натурщицы? Бросить дом, хозяйство, попрощаться навсегда с родной станицей, разрушить уютный, привычный мир, в котором она счастлива, в котором её ценят и любят? Как же она – без Остапа? Как же теперь жить?

Как же теперь жить…

* * *

«Тронувшийся умом» академик оказался вовсе не так плох здоровьем, как писала Наталье мать. Наталья подозревала, что письмо, от которого у неё в лёгких словно кончился воздух, а вздохнуть не получалось, – письмо они сочиняли вдвоём с отцом, старательно сгущая краски. Патронажная медсестра и приходящая соцработница оказались правдой, всё же остальное – чистой воды выдумка. Пенсию Иван Андреевич получал персональную, академическую, с надбавками, льготами и ежегодными бесплатными путевками в Кисловодск. Да и на кафедре реставрации вел приём, раз в неделю, в качестве консультанта. Жили Мацковские безбедно. Просто соскучились по дочке и по внучке и снова повернули её жизнь на сто восемьдесят градусов, они умели это делать. Если бы не смерть матери, она бы ни за что здесь не осталась. Но допустить, чтобы эта проститутка Марья прибрала к рукам квартиру её родителей… её, Натальину квартиру! – допустить такого Наталья не могла. С Остапом они проговорили полночи…


Вика впервые в жизни оказалась в Москве. Квартира на Фрунзенской набережной впечатляла: четыре комнаты, две лоджии, просторная прихожая, вместительная кухня-столовая. И вид на город с двенадцатого этажа! Она обязательно напишет – этот вид. Сначала в карандаше, а потом…

– О чём задумалась, внучка? – прервал её размышления дед. – Нам с тобой вместе думать надо. Родителям твоим втолковать, чтоб меня одного не оставили… Ты-то меня не бросишь? Ты у меня одна, больше внуков нет. Умру, всё тебе оставлю…

На его губы легла прохладная ладонь, лица невесомым теплом коснулось Викино дыхание, вкусно-ананасовое – оттого что Вика жевала резинку. Иван Андреевич обмер… Получается, внучка его приняла, значит, Наташка не настраивала девочку против деда, не рассказывала ей ни о чём. А он-то, старый дурак, думал про неё всякое… Иван Андреевич издал горлом сиплый звук и обнял внучку.

– Не надо умирать, Иван Андреевич… то есть, дедушка. Мне ничего не надо, я просто так с тобой останусь.

* * *

Наталья боялась зря: Остап легко согласился продать дом, под залог которого, как оказалось, был взят банковский кредит, а отдавать было нечем. Продажа дома решала проблему, да и жизнь на Кубани становилась всё труднее, всё дороже. За удобрения плати, за вспашку плати, за землю свою собственную – плати, а цены непомерные. Варнаки огород потопчут, парники разорят, яблони обломают – на них милиции нет, управы нет. Вырастил урожай – опять плати, иначе не разрешат продавать. Лицензия – называется. Купи её и торгуй на здоровье. А и продашь за копейки…

Десятилетнюю Вику уговаривать не пришлось. В Москву перебрались втроём.

Наталья думала, что с её появлением в отцовском доме Марья соберет манатки и исчезнет. Но она осталась. Иван Андреевич в первый же день в присутствии дочери и зятя очертил границы: они с Марьей семья, как Наталья с Остапом. – «Квартира моя, здесь твоего ничего нет, сама от нас с матерью сбежала, никто не гнал. Ты, дочка, об этом не забывай. А забудешь, так я напомню. Марью обижать не смей, она здесь хозяйкой была и останется. Комната у вас большая, всем места хватит, денег с дочки родной я не возьму, живите. А табачок врозь, и делить нам нечего».

Наталья молча кусала губы. Ничего. Ещё посмотрим, кто здесь хозяйка. Время изменится, всё переменится…

Не переменилось. В «большой» комнате они прожили четыре года. Вике исполнилось четырнадцать, а она по-прежнему спала за занавеской, готовила уроки за обеденным столом, стеснялась раздеваться при отце и бегала переодеваться в ванную.

…Вика мечтала о собственной комнате, но их поселили в одной, всех троих. Комната была с отдельным входом, изолированная, как сказала мама. Незнакомое, колючее слово «изолированная» Вика понимала по-своему: их изолировали, отделили, указали их место. Впрочем, рисовать ей разрешили в зале – проходной комнате, из которой вели двери в библиотеку и дедушкину спальню. Вика согласна была жить в библиотеке, но Иван Андреевич не предлагал, а просить его об этом Наталья Ивановна запретила дочери строго-настрого. Вика выросла в станице, в просторном доме, где всё было общее – папино, мамино и её, Викино, где можно входить в любую комнату, не спрашивая разрешения, где никто не скажет тебе: «Здесь твоего ничего нет»– И теперь искренне удивлялась, зачем деду одному столько комнат?

А удивляться было чему. Марья Семёновна, которую дед отрекомендовал как помощницу по хозяйству, осталась у них ночевать, и вообще осталась в доме. Гражданская жена, так это называлось официально. А неофициально… нет, повторить Натальины слова я не возьмусь. Опустим это. Марья надеялась, что гражданский брак станет законным, заговаривала об этом с Иваном Андреевичем, но тот каждый раз ласково возражал: «Разве мы с тобой не семья? Разве я тебя не люблю? Штамп в паспорте ей понадобился, вот поди ж ты… У меня ближе тебя никого нет, ты ведь знаешь…»

Глава 4. Марька

В семье Кармановых было пятеро детей, и все – мальчики. Односельчане завидовали, а Семёну хотелось – девочку, светловолосого ангела с розовыми губками и ямочками на щеках. Он так долго её ждал, он даже имя ей придумал – Марьяна, Марианна. А Настасья не хотела её рожать. – Пятеро на одной картошке сидят, конфеты по большим праздникам видят, обутки-одёжки друг за дружкой донашивают, не накупишься – на пятерых. Куда ж ещё шестую рожать?:

Семён умолял, Настасья отказывалась, травки тайком пила, мужа до себя допускала не часто, с оглядкой на «грешные» дни. И бог её услышал. И наказал: после двух выкидышей Настасья не беременела четыре года. А всего, выходит, шесть. Семён поскучнел, молчаливым стал, сыновей с малых лет в работу запряг, не жалел, ровно чужие они ему. От жены морду воротил, в глаза не глядел. Не простил. А раньше любил, оторваться от меня не мог, и смотрел всегда ласково, – тоскливо думала Настасья и винила во всём себя: что ей стоило уступить? Где пятеро, там и шестой место найдётся. А девочка подрастёт, помощницей станет, одной-то тяжело на шестерых мужиков стирать-готовить…

– Сёма! Что ты как неродной, не посмотришь, не обнимешь… Я уж и забыла, как муж обнимает…

Жизнь толкнулась под сердцем, когда Настасья уже перестала надеяться. Ей бы радоваться, а она испугалась:

– Шесть лет у нас детки не рождались. Я в глаза тебе смотреть не могла, бога молить устала… А бог молчит, не слышит. Я грешным делом и подумала – если бог не помогает, кого ж тогда просить-то? Подумала, будь ты хоть дьявол, только пошли мне ребёночка. Девочку. И вот – послал. Бабы говорят, знак нехороший. Говорят, нельзя плод оставлять, вытравить надо. Страшно мне, Сёма. Бабы ить зря говорить не станут.

– У всех бабы как бабы, а мне дура досталась! – Семён изругался по-чёрному и, опомнившись, обнял жену, прижался лицом к её животу и выговорил не своим голосом: «Марьюшка моя… Батька тебя ждать будет, уж ты не подведи, как срок настанет. А мамку свою не слушай, она тебе наговорит…»

Настасья подумала и решила: так тому и быть.

Роды были тяжёлыми. Настасья мучилась трое суток. Персонал районной больницы сбивался с ног и не спал вместе с ней. Семён, отъявленный матерщинник и богохульник, притащил в районную больницу икону и, не зная никаких молитв, повторял как заведённый: «Ты это… Извиняй, ежели обидел чем. Прощенья просим. Только не дай Насте моей умереть, мальчишек моих не сироть, и дочечку сохрани. Карманову Марьяну… Ты на меня глазами-то не сверкай! – забывшись, переходил на привычный тон Семён. Спохватившись, бормотал «прощенья просим» и вглядывался в глаза святого, ища поддержки, которой ему больше не у кого было просить.

В положенный срок родилась девочка – некрасивая, большеротая, ноги в растопырку, волосы цвета печной сажи. И в кого ж ты такая уродилась, сокрушалась Настасья. Карманов-старший дочку обожал.

Первым Марькиным воспоминанием были руки отца, подбрасывавшие её к низкому избяному потолку – Марьке казалось, до самого неба. Испугаться она не успевала, Семён подхватывал дочку на лету и целовал в пухлую щеку: «Марька ты моя! Дочечка моя единственная, радость моя последняя…» В отцовских глазах светилась любовь, и Марька словно плыла в этой любви, чувствуя детским слабым тельцем её тёплые ласковые волны. Глаза отца излучали тепло, материнские – смотрели равнодушно.

Кармановы впрягли сыновей в семейный воз, едва они научились ходить. Семён колол дрова – дети собирали щепки. Семён окучивал лошадью картошку – мальчишки по очереди держались за повод. Ещё они собирали и жгли в костре колорадского жука, мыли в избе полы, под водительством старшего брата Мирона ходили в лес за ягодами и орехами.

А когда подросли, таскали от колодца вёдра с водой, вычищали коровник, а навоз складывали за сараем, смешивая его с рубленой соломой. Ещё они ездили с отцом на сенокос, пилили дрова, учились управляться с молотком и рубанком. Нарастив упругие мускулы, Кармановы-младшие споро справлялись с работой и вечером, получив вожделенную свободу, дотемна пропадали на речке.

Марье тоже хотелось на речку, но мать не пускала: мала ещё, а ребята устали, им не до неё, не уследят, утопнет девчонка, а мне перед Семёном ответ держать.. Да он убьёт – за Марьку свою, с него станется. Нет, дочка, сиди-ка ты дома. А коли нечем заняться, так я тебе работу найду.

И находила. Девочку не заставляли носить из колодца воду и выгребать из коровника навоз – для этого в доме были братья. Марька прореживала молодую морковь, пропалывала грядки, аккуратно складывая обочь огорода вырванную с корнем траву и колючие стебли осота; усевшись на перевернутое ведро и набросив на плечи отцовскую телогрейку, перебирала в подполе картошку. Ещё помогала Настасье по дому. Сидеть без дела было скучно, работа была не тяжёлой, а мать не скупилась на похвалу и называла доченькой, ласточкой, солнышком, а отец привёз ей из города красивую куклу в нарядном платье. Марька стащила с куклы платье, долго его разглядывала и сообщила отцу, что сошьёт себе такое же.

В четыре года Марька научилась вязать носки и варежки, в шесть – работала в огороде наравне с матерью, в семь – мыла в избе полы, избавив от этой работы братьев. В восемь лет девочка умела разжигать в печи огонь, закрывать вовремя вьюшку, варить зелёные щи из крапивы, которую мелко рубила сечкой, и жарить яичницу на восьмерых, разбивая в сковороду семнадцать яиц: отцу четыре, Настасье с сыновьями по два, и одно для неё, Марьки. Впрочем, яичница была в их доме редким блюдом, яйца шли на продажу.

Усевшись на тёплые доски крыльца, Марька пришивала пуговицы на чью-то рубашку (почему они всегда отрываются?), поглядывая время от времени на Мирона, который обтёсывал топором еловые колья. Колья блестели на солнце желтыми стёсами и сладко пахли еловой смолкой, топор в сильных руках Мирона мелькал лёгким пёрышком, и девочка залюбовалась братом. Мирон отложил топор, смахнул со лба крупные капли пота, подошёл к дождевой бочке и, зачерпнув пригоршню воды, жадно выпил.

Марька видела, что брату тяжело, но всё равно завидовала: он и на сенокос с отцом ездит, и в лес, и на речку. А она… Она согласилась бы обтёсывать сырые тяжёлые колья, только бы не драить чугунки и сковородки, полоть ненавистные грядки и пришивать эти проклятые пуговицы, которые всё время отрываются…

Мирон устал, а топор тяжёлый, а колья сырые, неподатливые. Но ведь они когда-нибудь кончатся, и Мирон будет косить на луговине пахучую траву, смётывать сено в стога, ловить с отцом щук в омутах, которыми славилась их тихая с виду речка с вкусно-ласковым именем – Молокча. Колья когда-нибудь кончатся, и будет что-нибудь другое. А домашние дела всегда одни и те же и никогда не кончаются…

– Я в толк не возьму, ты рубашку чинишь или в небо смотришь? – выдернул её из раздумий голос матери. Марька давно привыкла, что мать всё время её подгоняет. И неприметно вздохнула, уткнувшись в шитьё. После школы она до вечера крутилась по дому, эта работа не тяжёлая, но от неё всё равно устаёшь…

О том, что Марька тоже уставала, Настасья не думала. Не лежала душа к девчонке, которую Семён любил больше, чем жену – богом данную, единственную. Теперь вот она, Марька, единственная. Толстопятая, толстогубая, и ходит врастопырку. Послал бог подарочек…

– Ма! Мальчишки на речку пошли, я с ними хочу, – обиженно заявлял «подарочек».

– Кака тебе речка? Там в речке омуты глубокие, а в них водяной живёт, – пугала Марьку мать. – Иди со мной картоху чистить. Вдвоём-то многонько начистим… Я тебя научу кожуру стружечкой снимать, колечком завитой. Хочешь?

– Хочу, – обречённо отзывалась Марька, понимая, что речки ей не видать.

Потом, когда подросла, переделав домашние дела, убегала на речку без спроса, и Настасья махнула на неё рукой…

Марьке исполнилось девять, когда женился Мирон, старший из сыновей Кармановых. Жили молодые через улицу от них, как здесь говорили, на другом порядке. Через год у них родилась девочка, Анна Мироновна Карманова, светловолосый ангел с розовыми губками и ямочками на пухлых щёчках. А ещё через два года Зоя, жена Мирона, отдала девочку в садик, а сама вышла на работу.

Из садика Аню пришлось забрать: девочка без конца простужалась, даже когда на улице стояла жара. Зоины родители работали, не могли за ней смотреть, и девочка оставалась одна на весь день, Зоя с матерью по очереди прибегали её покормить и переодеть в сухое.

– Не плачет она одна-то? – спрашивала сына Настасья, которой муж запретил бегать по десять раз на дню к Мирону и докучать молодым.

– Плачет, как не плакать. страшно ей одной-то. Приходим – она радуется, уходим – плачет, – честно ответил Мирон. – Зато хоть болеть перестала, а раньше-то из хворей не вылезала, кашляла без конца… Хоть не болеет теперь, – тоскливо повторил Мирон, которому жаль было маленькую дочку, а что делать?

И Настасья не выдержала. Cказала мужу, что ей плевать на его запреты, что она скорее даст на куски себя порезать, чем знать, что внучка в доме одна-одинёшенька, криком заходится, и никому дела нет. Семёну ничего не оставалось, как согласиться с женой.

Настасья разругалась в дым с председателем совхоза и днями пропадала «на другом порядке», свалив домашние дела на двенадцатилетние Марькины плечи. В довершение ко всему, девочке поручили дневную дойку коровы. На «большой» перемене, на которую в поселковой школе отводилось сорок минут – пусть набегаются и наорутся всласть, рассудил директор, – вся школа высыпала на школьный двор играть в волейбол, вышибалы и верёвочку. А Марька бежала домой, за подойником, а потом через луг, на берег Молокчи, где в полдень отдыхало стадо. Молока набиралось полведра, но всё равно тяжело, тем более если идёшь через луг мелкими торопливыми шажками, страшась угодить ногой в ямку и уронить ведро.

Процедив молоко через сложенную вчетверо марлю, Марья ставила банку в подпол, мыла подойник, вешала на верёвку наспех выполосканную марлю и бежала в школу. На урок она не опаздывала и о том, что бегает доить корову, никому не рассказывала. Но в классе всё равно узнали. К Марьке прилипло обидное прозвище «Марька-доярька», которое отравило ей жизнь и школьные воспоминания.

Дома Марьку хвалили, называли молодцом и умницей и говорили, что ей можно доверить хозяйство и что она не подведёт. В семье Кармановых у каждого из ребят были посильные обязанности, большой семье иначе не прожить, зарплата в совхозе никакая, кормились огородом, продавая хозяйственные излишки и покупая на вырученные деньги «горонской» товар.

Марька радовалась, что она «молодец и умница», и готова была свернуть горы, лишь бы её похвалили. Хвалят – значит, любят. Ей хватало этой толики любви: брошенных вскользь слов одобрения, тёплой маминой руки, обнимающей плечи, убирающей под косынку выбившуюся прядку волос, вытирающей тыльной стороной ладони перепачканные в муке детские щёки: «Ты ж моя золотая, ты ж моя помощница… Устала? Ничего, глаза боятся, а руки делают… Скоро закончим, в печь поставим, ужинать пирогами будем. Без тебя я бы нипочём не справилась…»

А время шло. Маленькая Анечка, которую Мирон с женой отдали на попечение Настасьи, смешно ковыляла по двору, шлёпалась на пухлую попку и поднимала отчаянный рёв. Настасья подхватывала её на руки, Семён немедленно отбирал: «Дай-кось, я сам». С появлением внучки он словно помолодел: расправились плечи, заблестели глаза. Сбылась его давняя мечта, светловолосый ангел с розовыми лепестками губ.

У отца появилась новая любимица, с горечью думала Марька. Став старше, она смогла сформулировать запавшую в подсознание мысль: её перестали любить. Она больше не младшая, не единственная, не обожаемая. Нянька, помощница, прислуга. А куда деваться?

Так продолжалось всю жизнь, всё детство: огород—школа—дом—огород. Училась Марья кое-как, и родители ставили ей в пример Анечку: умница-разумница, в школу с шести лет пошла, одни пятёрки домой таскает, учительница не нахвалится… И рисует лучше всех в классе, и в танцевальном кружке занимается.

Повезло Анечке: и умная она, и красивая, и все её любят – Анечкина мама, и Мирон, и Марькина мама, и Марькин папа… А она, Марька, не успевает по всем предметам, и бестолковая, и уроки готовить некогда. О беготне с ребятами и вечерних посиделках за совхозной ригой можно не мечтать: всё равно не отпустят. Скажут, учи лучше уроки, а на улице пусть бегают те, кому дома делать нечего. Близких подруг, с которыми можно поделиться, у Марьки нет, и парня тоже нет. У всех девчонок есть, а у неё нет. А ведь ей уже пятнадцать.

Не разрешают – ни подруг, ни парней, отец убьёт, если увидит с кем, он сам ей сказал. Родителям она нужна лишь как помощница. Работница. Батрачка. А больше ни для чего не нужна. А Анька закончит школу и поступит в институт, учиться на художника. Потому что у неё талант. Так Мирон сказал.

А у неё, Марьки? Может быть, у неё тоже талант? Надо проверить… Марька тайком взяла у сестры акварельные краски и, пролистав её альбом (учительница не врала, Анька рисовала красиво), аккуратно вырвала два листа.

Уединившись на чердаке, Марька попробовала нарисовать их дом, с раскидистой яблоней у крыльца, жёлтым нарядным штакетником и бегущей к сараю тропинкой. Краска «не слушалась», срывалась с кисточки, брызгалась и не хотела сохнуть, оставляя на листе мокрые озерца. Марька старательно вымакивала озерца найденной в углу ветошью, но всё равно выходило плохо.

Забор вообще не получился, штакетины слились в грязно-коричневую полоску, а вместо дома вышло что-то сомнительное. Даже рисовать у неё не получается! Даже рисовать у неё не получается! А у Аньки получается – и учиться, и рисовать, и танцевать…

Обтерев ветошью вымазанные в краске руки, Марька всласть наплакалась на чердаке…

Глава 5. Исполнение желаний

Марья любила торчать в гостиной, наблюдая за Викой, когда та рисовала. Вика терпеть не могла, когда стояли у неё за спиной, но Марья не спрашивала разрешения,. Хоть бы молчала, с досадой думала Вика… Но Марья не молчала, комментируя каждый штрих карандаша, каждый мазок кистью. Мало того, она пыталась её учить:

– Здесь надо синенького чуток добавить, а то бледно очень… А вот там красненьким мазни! Ты рот-то не криви, я дело говорю.

– Синенькие – это баклажаны, – фыркала Вика.– А синий цвет бывает индиго, кобальтовый, ультрарамарин… А красного и правда надо добавить, терракоты или имбирного… Или лучше жжёной сиены, ты как думаешь?

– Всё шутки шутишь, насмешница… Жжёная гиена, это кто ж такое придумал? Красный цвет он и есть красный. Рыжий-красный человек опасный, слыхала такое?

Потеряв терпение, Вика бросала кисть и, обернув к Марье пылающее от гнева лицо, говорила сквозь зубы:

– Да уйдёшь ты когда-нибудь? Ты мне мешаешь. И вообще, ты меня достала!

Марья, с которой они давно перешли на ты, не обижалась. Это её стараниями дед уступил внучке библиотеку. Книжные шкафы перекочевали в гостиную, а комнату отдали Вике. Книг оказалось неожиданно много, их переносили весь вечер, распределяли по шкафам, переставляли, передвигали, вынимали и ставили снова… Дед вздыхал и ворчал, что потом ничего не найдёшь. Марья забрала себе кресло в стиле ампир и журнальный столик, милостиво оставив Вике стулья, сиротливо стоящие вдоль голых стен. Остап перетащил в бывшую библиотеку Викину кушетку, этажерку и комод. Письменный стол он обещал купить потом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
3 из 3