Полная версия
Прощай, печаль
– Алло… Yes… Yes! Ah, I prefer that!.. Yes, I say: I prefer that!.. But what price?.. OK! OK… What?.. Then, I listen to you! Oh, I shall be at Roissy Friday… OK… OK… Thank you…[2]
Он поднял взгляд, уставился в стену позади Матье, как победитель, взмахнул кулаком, призывая друга в свидетели своего торжества, и заявил, прежде чем положить трубку:
– That’s reasonable! OK! See you Friday![3]
Разговор окончился.
– А, нет, нет!.. – пробормотал он. – А вдруг они подумают… Послушай-ка… Прошу прощения! Скажу-ка я, чтобы его послали ко всем чертям, если ему вздумается позвонить еще раз!
Робер снял трубку, связался с секретаршей и распорядился, чтобы его ни с кем не соединяли, оставили в покое. «Даже если это будет сам папа!» – добавил он с решительной улыбкой, тем самым демонстрируя, как ради старой дружбы он готов рискнуть обвинением в богохульстве и отлучением от церкви.
– Что ж, давай вернемся, старик, к нашим делам. Ты взволнован, и это нормально: есть от чего! Но что-то мне не верится. Вот если бы ты побывал у Лэнгра, или Барро, или еще у какого-нибудь светила, тогда действительно мне стало бы не по себе… конечно, если бы они подтвердили диагноз. Поверь мне, сегодня ты просто имел дело с кретином и ничтожеством. Но куда же ты?
Матье встал. Ему вдруг ни с того ни с сего захотелось уйти. Кабинет все больше раздражал его в плане эстетики.
– Мне просто пора бежать, – проговорил Матье.
– Только не вздумай об этом рассказывать своему семейству, – предупредил Гобер. – Или поднимется такой шум, бедный мой друг!
И Робер, покраснев слегка, улыбнулся Матье. А потом с силой похлопал его по спине, точно проверяя прочность скелета – и, естественно, убедительность своих доводов, – затем, проводив Матье до двери, заявил:
– Вот увидишь! Увидишь, что я прав. Это ты-то больной? Да на моей памяти ты ни разу не болел. А если тебе хочется как можно скорее побывать у Лэнгра, просто предупреди меня: его жена и моя свояченица… ну, у них все вот так! – воскликнул он, переплетя большой палец с указательным, а чтобы не выглядеть безудержным оптимистом, постучал этими пальцами по дереву. Его «Звони мне при любых обстоятельствах, понял? Звони сразу же, как только тебе станет известен результат!» еще долго звучало за спиной у Матье, который бежал, бежал, сам не зная куда.
Матье вел машину, ничего не чувствуя и ни на что не реагируя, не ощущая ни малейшей возможности дать оценку поведению Гобера; потом закурил, лениво затянулся, не задумываясь о вызове судьбе. Ах, милый Робер!.. Да, конечно, этот рак свалился на него не вовремя, да и не только на него!
Похоже, он оставил радиоприемник невыключенным. Нагнулся, чтобы выключить его, и замешкался – от резкого гудка чуть не треснула его голова. Со склада справа на шоссе выезжал грузовик. Водитель увидел, что машина Матье быстро приближается, настолько быстро, что столкновение казалось неизбежным. Матье тормознул, затем резко взял влево, да так, что залез на тротуар, потом столь же резко – вправо и, чуть сбавив скорость, оказался на чудом не занятом участке дороги, позади грузовика; наконец он вывернул на бульвары и продолжил движение в том же направлении. Он едва не попал в аварию, в серьезнейшую дорожную катастрофу; через зеркало заднего вида он заметил, как грузовик остановился и как из него выскочили встревоженные люди, указывающие в его сторону. Матье ни на кого не наскочил, он просто убегал. Но мог и наскочить. Руки-ноги дрожали, как всегда после дорожного происшествия, не важно, реально случившегося или счастливо миновавшего, и на миг он возгордился своей реакцией, но тут же стукнул по рулю кулаком. Какой же он идиот! Вел себя как настоящий дурак! У него в руках было решение вопроса, будто дарованное ему свыше, решение, избавляющее его от многих дней и ночей, наполненных страхом и страданием, что ожидают его впереди. Безо всяких просьб и тягот морального выбора пришло идеальное решение! Он же мог поступить по-умному, перехитрить судьбу, а умудрился упустить единственный спасительный для себя шанс, последствия которого к тому же не легли бы тяжким бременем на близких, – иными словами, смерть была бы пристойной, быстрой и случайной. Какого же он свалял дурака! Вот именно, ничего другого не скажешь: свалял дурака! И руки-ноги все еще продолжали дрожать, переполняя его злобой на самого себя, и он прибавил газ, словно чудеса в состоянии повторяться и ему вновь будет предложена в самом скором времени прекрасная, мгновенная смерть на ровном месте.
* * *Гнев его поутих только у моста Сен-Клу, а точнее, возле парка, по которому он катался несколько минут, один-одинешенек на пустынных аллеях, подернутых ржавчиной осени. Затем он затормозил, выключил двигатель и вышел, после чего прислонился спиной к дверце и глубоко вздохнул, потянулся, осмотрелся вокруг, взирая на безмятежный пейзаж и не получая от этого зрелища ни малейшего удовлетворения. Тут-то и крылась истина: он на протяжении нескольких недель в состоянии будет совершать все действия и поступки человека, живущего нормальной жизнью – при этом счастливой жизнью, – но в любой момент может настать миг, когда какая-нибудь мелочь даст ему понять, что далеко не все в порядке, и это перечеркнет все остальное. И он отошел от машины, прогулялся минут пять и остановился на лужайке перед деревом (ни одного прохожего, ни одного кепи на горизонте). Прислонился головой к основанию дерева и вытянул ноги. Стал разглядывать трепещущие листья там, высоко, очень высоко, на самой вершине то ли каштана, то ли бука, то ли вяза, то ли бог знает какого дерева. В этом году вязы гибнут во Франции тысячами. Они становятся жертвами печально известного заболевания, косящего вязы наподобие рака. Тьма вязов сгинет одновременно с ним, с Матье.
И людей, и вязы сгубило то же зло,Истончило в нити, из жизни унесло.Такого рода стишки иначе чем «вирши» не назовешь. Само слово «вирши» словно пролилось на него теплым дождичком, вызвало у него чувство умиления, как некоторые песни, исполняемые по радио, как нежданные воспоминания о том, каким он был. У него сложилась своеобразная классификация воспоминаний, – в частности, он делил их на те, что причиняли боль, те, что забавляли, и те, что вызывали чувство вины или вынуждали забыть их поскорее. Матье полагал, что помнит все. Тогда откуда же в памяти всплыло раскрытое окно, выходящее на площадь у мэрии, бабушка, держащая его за руку, собственный голос, вечно просящий, чтобы деревенский оркестр исполнил любимую серенаду со множеством переливов, от которой Матье приходил в восторг?.. И этот ярко-рыжий мальчик, читавший ему стихи собственного сочинения, «вирши», как называл их отец?.. И сам Матье, который до того, как возмечтал стать пожарным, пилотом реактивного самолета, электриком, актером, страстно жаждал быть «виршеплетом». «Мой маленький Виршеплет», – говаривала бабушка, прижимая его к себе; это было зимой, когда родители отсылали его прочь, в старый дом. Через пять лет он уже стыдился и бабушки, и самого себя. В пятнадцать стыдился их всех. Темп жизни становился таким быстрым, пожилые дамы – такими хрупкими, а маленькие мальчики – такими неблагодарными.
Там, наверху, на самой вершине дерева, он уже видел не отдельные зеленые листья, а одно расплывчатое зеленое пятно. Пролился, ровно и без толчков, водяной поток, тепловатый, приятный, ласкающий ему щеки в пустынном парке. Без сомнения, то были слезы Виршеплета.
Глава 3
Это было стандартное «кафе-табак». Огромное, несовременное, из тех, какие Матье очень любил и какие в Париже почти исчезли. Там находились завсегдатаи из соседних новостроек и праздношатающиеся бездельники, прилипшие носом к окнам. Хозяин, стоявший за оцинкованной стойкой, где находились касса и сигареты, и смотревшийся как завистливый и властный монах-иезуит, бросил на Матье полный недоверия взгляд, который на какое-то мгновение привел того в замешательство. Тем не менее Матье уселся у стойки, заказал бокал белого вина и, поддавшись порыву, выпивку для всех присутствующих. Давно он не захаживал в такого рода бистро. И в памяти его вмиг всплыла вся эта обстановка, вся эта жизнь, состоявшая в основном из наскоро выпитых рюмок, ресторанных заказов, общения с дружками, неясных угроз и идиотских пари, атмосфера волшебных сказок: нереальная – нереальная и приятная.
– Ну так угощайте же всех! – повторил Матье, демонстративно облокотившись о стойку и глядя прямо в лицо хозяину, который, однако, не переставал недоверчиво рассматривать клиента.
Следует отметить, что в те времена уже никто не угощал за свой счет посетителей заведения. Никто не оплачивал выпивку своих собратьев по роду человеческому без особой на то причины. Эпоха подарков миновала. Подарки не одобрялись, не признавались, не принимались налоговым ведомством как оправдание (эта тема узаконенной жадности подпитывала застольную беседу на одном из недавних обедов). И Матье предался ностальгическим воспоминаниям о джентльменах девятисотых годов, разорившихся из-за жен, но не столь злобно преследуемых фискальными службами и в гораздо большей степени, чем сегодня, находивших с ними общий язык. А кстати, что он сможет оставить своей жене? Своим ЖЕНАМ? Его архитектурное бюро было уже поделено на три части и в нынешние кризисные времена дышало на ладан. А проект для Пуасси, столь дорогой его сердцу, где эстетика и нравственность наконец слились воедино и за который он бился на протяжении двух лет, вдруг удивительным образом лишился для него всякого смысла. Как же так? В одночасье он стал для него чужим, для него, прежде столь увлеченного своим делом? Но кто способен устоять перед лицом близкой смерти? Кто? Что? Быть может, великая любовь?.. Которой он не испытывал. Которую он никогда больше не испытает.
А пока что хозяин сыграл свою роль, и одновременно с любопытными взглядами, направленными на Матье, в его сторону потянулись рюмки. А он в очередной раз испытал чувство стыда, неловкость по поводу того, что теперь он не такой, как все, – стал человеком без планов и проектов, без будущего, человеком, лишенным желаний. Сколько таких бедняг попадались ему на улицах, разрушенных, как и он, изнутри и, подобно ему, стыдящихся собственного существования! Да, решительно нет ничего романтического в отсутствии будущего! Все очарование жизни покоится во Времени, с заглавным «В», как это подчеркивал Пруст. Ах да, Пруст! Матье поклялся себе, что перечтет, а точнее, дочитает всего Пруста прежде, чем умрет. Другого времени не будет, если, конечно, не пропадет желание. Как будто у него и в самом деле могут возникнуть еще какие-то желания, помимо потребности рассказать кому-нибудь о том, что с ним приключилось. Поделиться, преломить хлеб беды, как «до того» – хлеб радости, с любым человеческим существом, кому он небезразличен. Прежде в таковых недостатка не было. Он даже многими из них пренебрегал. Его любили за здоровье, за уравновешенность, за умение наслаждаться жизнью, за любознательность и снисходительность. Что от всего этого останется через три месяца? Да ничего.
Он бросил взгляд на часы над стойкой. Час дня. К хомяку он пришел в одиннадцать. И пробыл у него около часа. Всего час? Или УЖЕ час? И то и другое можно воспринимать или обозначить как самое худшее, самое долгое, самое тяжелое и самое незначительное время его существования. Он знаком указал владельцу заведения на бутылку белого вина и по выражению лица хозяина понял, что пора вынуть из кармана деньги и выложить их на стойку.
– Еще раз по порции для всех! – воскликнули гарсон и хозяин, на этот раз засуетившиеся по-настоящему. Бокалы вновь потянулись к Матье, и раздались голоса: «Спасибо!», «Спасибо, мсье!», «За ваше здоровье!», «Еще раз по белому!» и т. п. Следует сказать, что Матье был внешне привлекателен – даже мужчины признавали это. Он обладал типично французским добродушием, прекрасно сочетавшимся с обликом регбиста, каковым он и был. (С точки зрения женщин, в нем было и нечто такое, что и не определишь столь благодушным словом.) Но в данный момент он был человеком без имени, что до некоторой степени раздражало «Портовый бар», как называлась его новая гавань.
– За что пьем? – спросил его сосед, предварительно осушив рюмку на тот случай, если ему пришлось бы сделать судьбоносный выбор: чокаться ли с фашистом или коммунистом. Чести его теперь ничто не угрожало: рюмка была пуста.
– Что ж… за ваше здоровье! – проговорил Матье. – За мое, за ваше, за здоровье всех, за жизнь!
Послышались возгласы одобрения, рюмки разом опустели и опустились. Посетители почувствовали, что обязаны проявить учтивость к столь щедрому незнакомцу. Хозяин тоже в конце концов проникся уважением к неизвестному клиенту, оживившему коммерцию. Началось своего рода соревнование, и на место опустевших бутылок выставлялись полные.
Заведение было веселым, и это винцо определенно повело себя предательски, мало-помалу замещая кровь в жилах Матье. Ведь не может же джентльмен отказаться от рюмочки: и клиенты не заказывали «круговую», каждый тем не менее счел себя обязанным предложить выпивку «новенькому».
Половина второго, два. Казалось, что окружающие позабыли обо всем на свете, ибо священный час обеда уже давно настал. Сотоварищи Матье по стойке оказались вполне приличными в общении людьми, если не считать одного надоедливого типа, в третий раз перечислявшего с напускной наигранностью всех любовников своей жены и, разумеется, запутавшегося окончательно, да еще одного из присутствовавших, делавшего вид, будто он сотрудник ДСТ и в курсе всех политических скандалов века, однако вынужден следить за каждым своим словом.
– Внимание! Больше ни слова! Молчание! Поверьте мне: рот следует держать на замке! – выкрикивал он, попеременно поднося к губам указательный палец и рюмку и меняя их местами в бешеном темпе.
Не собираясь следовать этому ритму, Матье тем не менее без устали пил белое рюмку за рюмкой, одновременно куря сигарету за сигаретой; и, по мере того как организм его усваивал спиртное – что для него продолжало оставаться источником наслаждения, – все жизненные проблемы расставлялись по местам. Придя в это кафе как незваный гость, Матье ощущал, как мало-помалу он становится званым и желанным (даже если этот званый гость становился все более желанным по мере того, как он платил все больше и больше). И он почувствовал себя другом, родным и близким всех этих людей, которых, в свою очередь, стал воспринимать как друзей, родных и близких. Болезнь и смерть ушли куда-то на задний план, и тому появилась тысяча оправданий: да, ему предстоит умереть, однако утверждает это пока что один лишь хомяк. Да, возможно, на этой земле ему остается прожить всего шесть месяцев, но он проживет их по-царски. Он бросит вызов этим неведомым микробам – слава богу, для этого у него хватило смелости и твердости натуры. Да, он умрет, но это будет переход в другую жизнь или уход на другую планету, ибо есть в нем, в Матье, нечто бессмертное, например душа. И это не громкая фраза или дань религиозной догме, а радостное, жизнеутверждающее и добровольное смирение. Красная кровь Матье была чересчур красной, даже если она когда-то была голубой, как утверждала Элен, тайно влюбленная в аристократию. Кровь его – а она наверняка стала трехцветной после того, как сегодня в нее влилось столько белого вина, – так вот эта трехцветная кровь будет поддерживать его довольно долго. Сколько раз ему приходилось слышать об уму непостижимых и так до сих пор и не понятых – не понятых медиками-специалистами – случаях исцеления, когда больные опровергали самые мрачные прогнозы и жили по двадцать-тридцать лет. А чем он хуже? В конце концов, в равной степени безумными являются оба умозаключения: что он скоро умрет и что он выживет! А может, ему отправиться в Лурд в сопровождении Элен и Сони, поддерживающих его с обеих сторон? Он представил себе, как они все трое стоят у грота, что уже само по себе станет чудом номер один, причем каждая из женщин будет желать его исцеления и смерти соперницы. И он вообразил себе три их силуэта на фоне грота, больше напоминавшего грот Людвига II Баварского, нежели грот Лурда, а может быть, ему это так представлялось потому, что фильм Висконти он видел, а Лурд – нет. И он рассмеялся, что совсем не вязалось с рассказом завсегдатая скачек о мошенничестве на ипподроме, из-за чего тот надулся и отошел в сторону. Человек из ДСТ, «рот на замке», воспользовался этим и проскользнул на его место.
– Скажите, только без шуток, что сегодня за праздник? Можете на меня рассчитывать: я никому не скажу, у меня рот на замке! Но мне так хочется знать! Умерла ваша теща?
Он расхохотался.
– О нет! Пока нет! Но и за это стоило бы выпить, – проговорил Матье, который и в самом деле терпеть не мог мать жены.
Это было логично! Он ненавидел тещу, обманывал жену с молодой любовницей, был на самом деле типичным заурядным французом. Единственное, что несколько выделяло его из общей массы, заключалось в том, что ему предстояло умереть значительно раньше, чем большинству ему подобных; к тому же… к тому же он знал об этом. Ну чем не повод для выпивки! Да, по этому поводу можно выпить, но говорить тут нечего.
Вот так-то. Смерть, как и жизнь, абсурд, и смешно было бы рассчитывать на то, что последние свои месяцы он посвятит поиску ответа на вопрос «Почему?». Подобно трем четвертям своих близких, он всю свою жизнь, начиная с того возраста, как стал на нее зарабатывать, отвечал на вопрос «Как?». Вопрос «Почему?» оставался прерогативой подростков и профессиональных мыслителей. И не было никаких доказательств тому, что поиск ответа на этот вопрос вменяется в обязанность умирающим, то есть будущим мертвецам; а он ощущал себя живым, как никогда, благодаря белому вину, благодаря алкоголю, который столь несправедливо обозвали злом нынешнего столетия, хотя на самом деле алкоголь – друг человека, панацея для души, сообщник тела. Почему бы не признать его достоинств, его столь радикальный, столь могучий, столь спасительный, столь действенный эффект? Не признать того, как вино благоволит человеку, как оно способно облегчить бремя существования, раздвинуть горизонты радости и опоэтизировать жизненные впечатления, оказать поддержку робким, внушить надежду отчаявшимся, развеселить обиженных? А безоглядность, высокий порыв, что алкоголь привносит в мир всеобщей посредственности? Как же не поблагодарить этот чудесный костыль, столь ловко избавляющий от тягот хромоты человеческую душу? Почему бы не вглядеться повнимательнее во взаимосвязь интеллекта и алкоголя, в их глубочайшее сродство, в источник их взаимодействия? Теперь Матье обратил свой отрешенный, безмятежный, смиренный взгляд на скоротечность своей жизни и значимость предстоящей смерти, взгляд тем более смиренный, что за час до этого он, Матье, запаниковал и перепугался (просто-напросто он тогда пил всего лишь чай с лимоном). Матье спокойно размышлял о том, что у него еще осталась возможность покончить с собой – через шесть месяцев или через два дня, ведь для этого у него есть охотничье ружье, – и это решение показалось ему столь же уместным и удобным, сколь невозможным, устрашающим и трагическим представлялось еще два часа назад! Алкоголь вновь сделал Матье Казавеля самим собой и вернул ему смелость и самоуважение.
Само собой разумеется, он очень скоро опять придет в «Портовый бар», если это случится в воскресенье, его, наряду с узким кругом привилегированных завсегдатаев, пригласят пообедать и насладиться вкусом фаршированной капусты, приготовленной женой хозяина, уроженкой юго-западных краев. Хозяин теперь друг Матье, настоящий друг, как и клиенты заведения. И Матье громогласно поклялся еще раз прийти сюда. И если за шесть месяцев он не выберет воскресенья, чтобы попробовать фаршированной капусты, то это будет просто-напросто означать, что он не заслуживает жить дальше.
Глава 4
Солнце выиграло тяжкую битву, но не нуждалось в том, чтобы отпраздновать победу по-настоящему, ибо его враги исчезли, убежали с небес, в отличие от дождя, который, беря верх в сражении, выставил напоказ свои черные эскадроны, афишируя наличие всевозможнейших туч и облаков. Час обеда миновал, а Матье даже не помышлял о том, чтобы перекусить в обществе какого-нибудь типа. Он немного попетлял по улицам, а затем остановился у Дома инвалидов. Перед ним простирался мост Александра III, весь золотой при боковом, уже ощутимо осеннем освещении. В такой точно день, на этом самом месте он встретил Матильду, то есть саму любовь, ведь она его любила точно так же, как и он любил ее, но продолжалось это только год.
Матильду, о которой он запретил себе думать уже много лет назад. Матильду… Может ли он позволить себе умереть, так и не повидавшись с нею? Чтобы произошло нечто непостижимое, неуяснимое, недопустимое в человеческом существовании? Но, в конце концов, идея умереть, так и не повидавшись с Матильдой, была не более странной, чем возникшая в свое время идея жить без нее… Однако применительно к ожидавшему его периоду жизни одно воспринималось им безоговорочно, а именно отказ от прошлого. Никоим образом он не собирался погружаться в то, что когда-то было его жизнью, ибо тогда это была жизнь совсем другого человека. Человека, вообще не думавшего о смерти, тем более о точной дате ее наступления. Другого человека. Ему следовало жить без прошлого, поскольку оно, это прошлое, было не вполне достоверным; да и без будущего, ибо таковое у него не предвиделось. Жить ему следовало в настоящем. Да еще научиться этому! Прежде он нередко хвастался своим умением жить, и его даже упрекали нередко: «Матье живет только настоящим». А с его точки зрения, искусство жить равнялось определенного рода эпикурейству, стремлению наслаждаться, готовностью совершать такие поступки, которые тешили бы его гордыню и доставляли удовольствие. Однако на пороге того, что его ожидало, у него более не находилось ни слова, ни теории, на которые можно было бы опереться, чтобы наслаждаться жизнью в чистом виде и противостоять ударам судьбы. Такие слова и выражения, как чувственность, язычество, дар судьбы, наслаждение жизнью, счастье, как, впрочем, и мазохизм, извращенность, героизм и нарциссизм, представлялись ему целиком и полностью лишенными содержания и вводящими в заблуждение, ибо, как ему казалось, они были выдуманы для того, чтобы объяснить зигзаги человеческого поведения – от обжорства за обедом до истинного любовного томления. В душе Матье не осталось ничего, в чем он был бы безоговорочно уверен. Нет, он был уверен в том, что когда-то был несчастлив или счастлив, в том, что ему приходилось бороться со своими чувствами тем или иным способом. Да, он был уверен в том, что в двадцать лет мечтал строить дворцы и великолепные дома, наполненные воздухом, свежим ветром и людьми, довольными, что живут именно здесь, но вскоре эти мечты сменились необходимостью строить солидные дома на прочном фундаменте, где ванны не превращались в развалины при первом же наводнении, да и кровли не улетали прочь при первом же ветре, – конечно, все это является первейшей обязанностью архитектора, но обязанностью, с трудом претворяемой в жизнь, особенно архитектором, работающим на государство.
Он не очень ясно представлял себе, как ему следует теперь быть, – хорошо бы было посоветоваться с кем-нибудь из друзей. Скажем, с Мишелем, с которым посещал Сорбонну, а затем ходил на пленившие их тогда занятия в Политехнической школе, после чего они вдвоем принялись за изучение архитектуры. С Мишелем, спутником его юности на протяжении четырех, а то и пяти лет, с кем вместе он познавал девушек и Париж, кто был частью его существования, такого, какое бывает только в двадцать лет, то есть существования истинного: драматического, лирического, насыщенного, комичного. Ночи напролет они вдвоем читали наизусть Аполлинера, Элюара, Рене Шара и Бодлера – на набережных, сидя на скамейках, в маленьких кафе. Болтали о всякой всячине, меланхолично, а то и цинично занимались любовью с девицами, которые хохотали при этом. Мишель не даст ему пасть духом. Не будет делать вид, будто не понимает, в чем дело, будто ему не верит, и вообще не уйдет от сути дела, спрятавшись за телефонные разговоры и предлагая моральную помощь, как хромому – костыль.
Но, по правде говоря, что Матье знает о Мишеле? Не исключено, что Мишель стал одним из тех, кого успех мог сделать подтянутым и замкнутым, а неудача, напротив, – расплывшимся и сально-словоохотливым; успех и неудача – два слова, которые можно было бы заменить такими простыми понятиями, как карьера и движение по воле волн. Не исключено, что Мишель стал красномордым и грузным, безразличным к другим и лишенным естественного чувства сострадания – тем, кто искренне влюблен в разного рода «пустяки», как и остальные, как все. И впервые за прошедшие два часа, после всего того, что Матье увидел и услышал, у него возникло чувство презрения к Роберу. Тот Матье никогда не был по-настоящему наблюдателен и, по словам Элен, склонен был к нравственному примиренчеству, хотя сам Матье считал себя скорее медлительным и ленивым в суждениях или осуждениях. Нет, Мишель, должно быть, остался прежним: он может поговорить с ним о жизни, о смерти и о своей кончине как о вещах вполне нормальных, но потрясающих воображение, поэтичных, во всяком случае интересных. Его банальное заболевание Мишель превратит в сюжет для размышлений, для дискуссий и не наговорит нелепиц, которые показались ему столь омерзительными в устах Робера – столь же омерзительными, как его отказ признать случившееся.