Полная версия
Битва розы
– По Можайскому, – с готовностью отвечал отец Александр, радуясь завязке разговора. – Под Рузой, деревня Oшмётово, может слыхали?
– Как же, как же… У вас там где-то генерал Доватор погиб.
– Погиб, погиб за други своя. И мой-то храм немцы разоряли. Что они не одолели, Никита Сергеевич превозмог. Стены на кирпич для коровника пустил… Берёзы в иконостасе росли… Красиво так, надо признаться. Я как приехал, обомлел: на иконе шагает Дева Мария, алое платье выцвело, местами облупилось, а рядом ветер живую березку трепещет… Я слезами залился и взялся поднимать приход.
– Эх, вечные мы первопроходцы. А Хрущев наш, злодей какой, – сокрушался Георгий Дмитриевич, – супостат, почище Феодосия…
– Я-то сам ГИТИС заканчивал, на режиссера, – продолжал свою повесть отец Александр.
– Как же вас так угораздило? – удивился Георгий Дмитриевич. – Скомороха-то создал бес, а попа, говорят, Бог.
– Матушка у меня из набожных. Дневала и ночевала в церкви на подхвате. И слух до нее дошел, что в Oшмётово батюшка нужен, а никто не рвётся. Вот она меня и призвала. Это на заре перестройки, магма в обществе кипела, в формы еще не застыла – вот меня и угодило. Браком сочетался, с поэтессой… она духовные вирши попервости было писать стала, – он как-то тяжело вздохнул. – Детишек нам Господь троих послал, храм отстроили. Жалко мне было берёзку алтарную рубить. Выкопал собственноручно и у входа в храм посадил… Потом мысли излагать в статьях сподобился о богостроительстве, в журнале «Светъ невечернiй» стали помещать, и вот послали меня, раба Божьего на конференцию «Будущее христианства», что на горе Афон и состоится…
По мере того, как отец Александр рассказывал, Георгий Дмитриевич все больше обескураживался:
– Уж не знаю, что и сказать! Два сапога – пара, два дня в одной лодке плывем, а друг друга не признали!
– Не скажите, – покачал головой отец Александр, – я вас еще при посадке приметил. Да как-то не распознал.
– Я ведь тоже на Афон, на вашу конференцию, по стопам, можно сказать, Константина Леонтьева, только не от «Света невечерняго», а от «Науки и знания». Я – микробиолог по профессии, из Петербурга. Пришел к религии, как часто это случается с моим поколением, самостоятельно. Религия совершает посев всего происходящего.
– Совершает посев или пожинает плоды?
– Это с какого боку посмотреть. Хрущев разрушил ваш храм в Oшмётово, а Феодосий храм Зевса в Олимпии. Какой ущерб культурному наследию, а оно сосредотачивалось в основном в храмах, нанесли первые христиане. Правда, в Египте храмы они не сносили, но соскабливали со стен изображения богов, жили там со скотом, жгли костры, коптили своды, уникальные своей росписью под небеса, которую невозможно восстановить.
– Со скотом жили в храме? Да это же… – осквернение! Где же такое творилось?
– Дай Бог памяти… по Нилу. Там Феодосий преуспел не так, как в Олимпии, но всё-таки. Религия всегда преумножала культуру… собственную. Чужую вычеркивала. В Андах христианские миссионеры бросали в костёр рукописи майя.
– Конечно, – отец Александр озадаченно погладил бороду, – и наш Святейший Патриарх говорит, что каждому, каковы бы ни были его убеждения, подобает с благоговением относиться к святыням своих предков. Но Феодосий укрепил христианскую империю. В вере не бывает преизбытка. А храму Зевса, как идолу Перуна, видно, полагалось быть сокрушенну.
– А что ж вы тогда на Никиту Сергеевича серчаете? Он отличается от Феодосия только тем, что рушил cвои храмы, а Феодосий чужие. Чужие, да религии старшей по возрасту, годящейся ему в праотцы. А разве не призвано почитать старцев?
– Да не атеист ли вы часом, уважаемый Георгий Дмитриевич? – насупил брови отец Александр.
– Обижаете, батюшка, – укорил его Георгий Дмитриевич. – Вера дана человеку от рождения. Ее нельзя ни выкорчевать, ни выжечь – душа не лесная посадка. Да и как ученый, я не могу сомневаться в существовании Бога.
– Молиться больше надобно. Даже ученому. А не умствовать, – отец Александр приготовился к решительной проповеди, да петит гарсон усиленно стал убирать со стола тарелки, отчего собеседники поняли, что им делают прозрачный намек удалиться.
8
Два раза в одном и том же платье в шоу-концерте не появляются. Сегодня Елена пела в широких атласных брюках и чрезмерно открытой блузе: руки, плечи ее, живот были оголены, волосы подобраны, шея вследствие тоже оголена, на голом животе сверкал пояс-змейка и так же сверкали ему в ответ кокетливые гаремные туфли. Елена вперилась глазами в пол и ни разу от него не оторвалась. Она пела что-то из Мирей Матье. Голос ее был более низким и тусклым, чем у француженки, но это замечалось лишь на первых нотах, далее француженка исчезала и оставалась только эта певица, подтанцовывавшая себе в такт и сутулившаяся больше вчерашнего. А может, так казалось оттого, что вчера плечи ее были скрыты, а теперь обнажены; хотелось накинуть на них пиджак, защитить, согреть. Георгий Дмитриевич огляделся вокруг: неужели никто этого не понимает? Упитанная, принаряженная публика, а если кто и не упитан, то совсем не от недоедания, располагалась на диванах и креслах за столиками. «Китайчата Ли», хотя среди сорока национальностей на борту не встречалось ни одного китайца, которых на суше – каждый четвертый, подносили напитки электрического цвета, публика переговаривалась, между делом снисходя до певицы взглядом. И что роптать? Разве не таким было изначальное назначение искусства? Богатые и сильные мира сего пировали, а певцы, музыканты, трубадуры их забавляли. Это улучшало настроение, а следовательно, пищеварение.
Георгий Дмитриевич вышел из зала и спустился к себе в каюту. Педантичный стюард, наводя порядок, повесил обратно на стену перл абстракционизма, изгнанный было в шкаф. «Фу-ты, – поморщился Георгий Дмитриевич и вернул его туда опять, – вирус… в теле искусства». Теперь каюта не казалась ему чемоданом, наоборот, это было единственное место, где можно было укрыться от пестрой, многоликой толчеи на борту; он вывесил табличку «Не беспокоить» и открыл толстую кожаную папку на столе. В эту минуту уже не имело значения, где он, на борту ли этого летучего голландца, курсирующего в сторону Средиземноморья, в калужской деревне, в Англии, Африке или Америке, во дворце или в камере, в палатке или хижине; стены и прочие перегородки пространства, законы материальной физики с ее гравитацией и сопротивлением исчезли, в силу вступили законы метафизики – он увлеченно писал, летел на парусах порыва и мысли, вне ограничений, в которые заключен дух на срок своего пребывания в теле.
9
Ночной концерт закончился; Елена должна была дожидаться конца финального выхода. Часы давно показали полночь. Только потом она была свободна и могла удалиться к себе. Она ушла в каюту в золотом концертном платье, чтобы там сразу без промежуточных переодеваний нырнуть в ночную сорочку. Елена – единственная из труппы занимала отдельную каюту, потому что оказалась нечётной, остальные жили по двое. Она сбросила золотое платье, изогнувшееся, повисшее между столом и стулом, как блестящая лягушечья шкура, и стала под душ. По телу прокатилась судорога – день сошел. Наскоро промокнувшись большим полотенцем, Елена легла под одеяло и погасила резкий круглосуточный свет – в служебном отсеке не было иллюминаторов. Но сон не спешил обезболить душу. А мысли осаждали, как саранча.
«Как мне все надоело… Сытые рожи, а я мечу перед ними бисер… торгую собой. Гадкий, мерзкий рынок… Почище невольничьего в Каффе… Там хоть единожды на тебя поглазели, продали, а дальше ты все-таки при одном хозяине, может, и мерзком… фу. А тут, что ни вечер – смотрины. И что делать, что делать? Каких усилий стоило попасть на эту плавучую зону! Альтернатива – с толпой наших безработных искать любую работу. Песни петь – все-таки не судки чистить. К маме бы… Единственный человек, кто всю жизнь меня любит. А каково Светкам: у них дома дети – малые на попечении старых. У меня хоть одна мать, и лечение ей впрок пошло. А без него, может, уже и не было бы мамы. Сейчас без денег в больнице стакана воды не подадут. Бедная мама! О внуках мечтает. Понять не хочет, хорошо, что их нет! Чтоб не убиваться, не страдать, как Светки по своим. Да и что ждет наших детей?! Продаваться за бесценок, как мы? Лучше не рождаться. Нам-то уже некуда деваться – родились. И нас без боя сдали. Заработаю денег, устроюсь, заберу маму из нашей дыры – а там и женихи слетятся. Они все ищут хлебных невест. Совсем измельчали. До чего довели нас, женщин, эти воины, защитники. Совсем в грязь втоптали. Женятся только если при жене выгоднее, чем одному. Но за иностранца – ни за какие миллионы не хочу. Тошнит, насмотрелась. Да и выходят за них ради денег… ради этих бумажек, ничего не стоящих… У каждой где-нибудь в прошлом или в отпусках заветный Иванушка… тихо спивается от безысходности… Тюрьма, а выходить некуда. Воля – значит голод. Трагедия нашего времени – это тебе не «Ромео с Джульеттой». «Ромео…» – детский лепет по сравнению с драмой, как прокормиться, и хуже того, докормиться. Нажитки враз кончатся, чтоб их… – она переметнулась на другой бок. – А завтра по маршруту остров Роз. Обязательно пойду пройдусь. С кошками на пристани поиграю. Вот кто счастливые создания – кошки…»
Обняв подушку, будто это была большая пушистая кошка, Елена согрелась и заснула.
10
Расстояние между Родосом, которому досталось тепленькое место под эгейским солнцем в цепи Додеканесса, и бродягой «Эль Солем» резко сокращалось.
На борту «Эль Сола» выходил ежедневный англо-немецко-франко-итало-испанский листок со сводкой погоды, расписанием и распорядком прибытий-отбытий, мероприятий и краткой презентацией то капитана, Константина Христофоридиса, то шеф-повара, Марио Маласпина, то ответственного за человеческие ресурсы Джозефа Смита. С утра листок уже разложен по проволочным этажеркам в коридорах. По пути в буфет отец Александр взял его с верхней полки на английском – ему-то все едино, на каком, ежели не на собственном; пожилая дама доставала с нижней, нагнувшись так, что пришлось положить ладонь на поясницу. «Сверху не могла взять? – удивился отец Александр, но обратил внимание, что на каждой полке была надпись, какой язык, и на самой нижней – испанский. – Ах, вот где собака зарыта… Англичанину и в малом голову надо высоко держать, а прочим – спину гнуть…»
* * *У раздачи кофе Георгий Дмитриевич оказался рядом с Еленой. Она выглядела студенткой, собравшейся с утра побегать трусцой.
– И небожители по утрам едят булочки? – закинул удочку Палёв.
Елена охотно сделала б вид, что не заметила его, но по контракту предписывается абсолютная любезность с клиентами. Не дай Бог, кто пожалуется.
– Почему же? – скривилась она в улыбке. – Можно и салат. Но я уж по старой привычке.
Теперь были все основания позавтракать вместе. Разговор продолжился за столом.
– У каждой певицы есть свои песни. А у вас их нет?
Елена вспыхнула:
– Ну, знаете… Нам полагается международно признанный репертуар, это раз. И неужели вы думаете, певица, которая четыре часа в день, полсмены у станка, поет этот репертуар… может еще высекать из себя искры? Рутина убивает искусство… и вдохновение.
– Простите, не думал, что задену больную струну. Просто певица заявляет о себе новыми песнями.
– Понимаю. Но я здесь грузчик в музыке, маляр, даже не прораб, а вы об архитекторе заговорили, о сочинительстве под гитару.
– Елена… ваше имя со сцены объявляют. А как ваша фамилия?
Это ее насторожило: что, в жалобную книгу писать собирался? От русских того и жди. Хотя и без фамилии обозначить можно.
– Гречаная, – улыбнулась она беззаботно и допила кофе.
– Потрясающе! – воскликнул он. – Плыть по Греции с Еленой Гречаной! Это миф… сказка… – и помолчав, добавил. – Хотя и тавтология: с Эллинкой Эллинской, Гречанкой Гречаной.
11
Тем временем теплоход подплывал к Родосу, и всякие разговоры отставлялись: ведь туризм – это зрелище, вскормленное не жаждой хлеба.
Все побережье представляло собой одну сплошную крепость. А там, где возведен круглый форт Святого Николы, предположительно стояла знаменитая статуя колосса Родосского, между бронзовыми ногами которого заходили в гавань парусники. Это диво было воздвигнуто за 290 лет до нашей эры и повержено землетрясением уже в 234-ом году, а эра наша еще не наступила. Останки его объявили священными, и они пролежали нетронутыми около девяти веков, пока их не утащили арабы и не продали какому-то иудею из Эмесы. Как выглядел колосс, в истории не сохранилось. Все это излагалось в бортовом листке.
Георгий Дмитриевич сошел на берег в компании отца Александра. От порта до городской стены прогулка заняла минут пять. Родос являл собой прописной образец города-крепости, как бы наставлявший, что за теплое место под солнцем надо жестоко сражаться. Дома вплотную лепились друг к другу, из стратегических соображений своей эпохи часто слепые, без единого окна. Улочки напоминали коридоры такой ширины, что если бы два рыцаря со шпагами на поясе шли друг другу навстречу, то шпаги бы их непременно скрестились. Ни о каких клумбах или палисадниковых излишествах здесь не могло быть и речи. Выйдешь из спальни в такой коридор, не заметишь, что оказался на улице.
От клаустрофобии город спасала набережная. Море, всегда новое, величественное, располагало к философскому настроению, когда кожей можно ощутить скоротечность тысячелетий, над которыми властвует миг.
– Да, вечное рядом, – не преминул изречь отец Александр, глядя из-под ладони в морскую даль.
В лавчонках для туристов продавались сотни пестрых сувениров, но достаточно было заглянуть в пару из них, чтобы освоить полный ассортимент острова. Открытки были выставлены прямо на улице. Во всех ракурсах и красоте на них изображалась мировая слава острова – колосс Родосский. Он поставил мускулистые ноги на два мыса, и между ними плыли на поднятых парусах крошки каравеллы, шхуны, бригантины.
– Так ведь не сохранилось образа! – удивился отец Александр.
Палёв пожал плечами:
– Разве только будущее доступно фантазии? А прошлое? Воображение свободно. Художник его представил таким. Докажите, что он ошибается.
– Но это ненаучно!!!
Георгий Дмитриевич рассмеялся:
– Мне, как ученому, радостно это от вас слышать.
Отец Александр потёр лоб, будто там возникла шишка от невидимо упавшего яблока:
– Так вот он где, прототип Гулливера в стране лилипутов – колосс Родосский!
– Вот это вполне научно, – оценил Георгий Дмитриевич.
– Заладил ты с этим «научно»! – как от лимона, поморщился отец Александр. – У православия нет иного пути, кроме как устоять против науки и прогресса! Еще Леонтьев предупреждал!
Открытки с колоссом, однако, впечатляли, и их бойко покупали. Палёв и отец Александр тоже приобрели по паре, да еще с видами города и по статуэтке музейной достопримечательности – алебастровой Афродиты Родосской, опустившейся на колено во время купания.
12
Город был в шрамах многовековой истории. Развалины храма Афродиты чередовались с мечетями, медресе, черный камень холкоста с Госпиталем Рыцарей, дворец в духе венецианской готики с собором Святого Георгия. Ему отец Александр поклонился, мелко перекрестив лоб, а Георгий Дмитриевич развел руками:
– Это ж надо! Заехал на край света… и к самому себе приехал. И тут Георгий. Не лучше ли было дома на печке бока греть?
Но в настоящий экстаз его привели названия улиц:
– О-дос Сок-ра-тус1, – читал он греческий по слогам, – о-дос Пин-да-ру…Надо же! Почти как по-русски написано! О-дос Ор-фео!!! Батюшка! Мы удостоились чести ступать по улице Орфея! Это же… исторический момент. Впору снимать обувь. О-дос Пи-фа-го-ра …
Тут у Георгия Дмитриевича перехватило дыхание. Он не знал, куда деть руки – развести или сложить на груди, он осматривался, опустился на колени, припал к мостовой поцелуем.
Отец Александр не на шутку обеспокоился:
– Да все ли с вами в порядке? – и стал поднимать его под руки. – Может, валидолу? У меня всегда при себе запасец.
Но Палёв разлился блаженным смехом и высвободился из его объятий:
– В порядке. В полном порядке. Ведь Пифагор – это мой идеал! Во всем: в науке, музыке, божественности… и как человек. Ему нет равных!
– Не сотвори себе кумира, – покачал головой ошмётовский пастырь.
– Уж куда мне такое сотворить! – скептически махнул рукой Палёв. – Тут усилие всего жизненного и научного опыта едва хватает, чтоб только умозрительно объять его необъятность, путь, наследие. Двадцать два года человек провел в учениках жрецов Гермеса в Нижнем Египте на закате его почти шеститысячелетнего владычества. Видел, как он утонул в крови и варварстве, был угнан в Вавилон на двенадцать лет как носитель премудростей древних жрецов, ведавших все то, что современная прагматическая наука открывает последние двести лет и будет открывать следующие триста. Пифагору все это было известно уже тогда. Затем он сумел вернуться к матери на родной Самос, это севернее от нас вдоль берегов Турции, и какую деятельность развил! А потом снова скитания… Вот кто истинный колосс античности. Чудо света! А не этот тридцатиметровый бронзовый болван. Хотя по другим сведениям метров в нем было семьдесят, – Георгий Дмитриевич перевел дух, но пыл его не убавился. – И прожил Пифагор более ста лет! Открыл божественные законы чисел, формулу золотого сечения, раскрыл тайну десяти – тетрактис, выстроил музыкальный лад… хотя я подозреваю, здесь не обошлось без наследия Орфея. А формула золотого сечения действительна и для музыки в камне – архитектуры, где создает так называемую музыку сфер, и для самой музыки. Он учредил научно-духовную академию в… Кротоне, это Сицилия, пытаясь, соединить, подружить, обвенчать науку и религию. Чтобы Вера и Знание в согласии служили человечеству, а не бранясь, как кошка с собакой. Он проповедовал, что слово имеет выражение в числах и нотах. В шестьдесят лет, в самом расцвете сил, Пифагор сочетался браком с любимой девушкой, подарившей ему троих сыновей и трех дочерей. Богатырь – недаром в юности завоевал лавровый венок на Олимпиаде. А как закончил дни этот великий старец тоже, – отец Александр насторожился, – загадка: то ли погиб в огне, – завистливые бездари подожгли его школу, – то ли умертвил себя голодом в храме Аполлона, он ведь сызмальства был посвящен ему, то ли… неизвестно. Конец его окутан легендой. Чем не вознесся?..
– Тоже?… Вознесся? – строго переспросил отец Александр. – Как бы ни был велик герой, он простой смертный и не мог дойти до великой истины человеколюбия о том, что перед Богом все равны.
– Да бросьте вы, – горячился Георгий Дмитриевич, – все, из чего состоит христианское учение, уже было до него разлито по разным философским школам, начиная с киников. Даже идея Триединства, вам известного как Троица, была изложена Пифагором. Впрочем, в древней Индии она существовала под именем Тримурти.
– Пифагор – это… профессор, пусть магистр наук. А Христос – Сын Божий.
– Сын Человеческий, – Георгий Дмитриевич обреченно вздохнул. – Да что вы. Христос… сын плотника… А читать, писать он умел? Или это случайность, что после него не осталось ни одного письменного памятника? Почти всю жизнь неизвестно, где пропадал. Ни кола, ни двора… хиппи, ей Богу. Его даже в университет не приняли бы. Говорю вам, как ученый.
Вот тут-то и пригодился отцу Александру его неизменный спутник валидол. Он нащупал его во внутреннем кармане, перекатил из стеклянного флакончика под язык, а затем придавил сердце широкой ладонью.
– Ой, простите, – спохватился Палёв, – ради Всех Святых, я, кажется, лишнего позволил. Увлёкся… не учел, что передо мной не коллега, а Божий человек, церковник. Еще одна попытка подружить Веру и Знание провалилась! Простите дурью голову! Я ведь тоже уважаю, люблю Христа нашего, – для убедительности перекрестил лоб. – Но ведь я же физик. Если пишут очевидцы, что видели захоронение Спасителя в Индии, я обязан выяснить, разобраться… Моя лестница в небо из фактов, теорем и формул сколочена.
– Ох, не согрешишь – не покаешься, – отца Александра, кажется, отпустило. – Дайте-ка мне одно обещание, горе-Аввакум. Никогда не касаться вашими выкладками и формулами Иисуса Сладчайшего, младенца невинного.
– А присядем-ка вон там, на террасе… кафе, – суетился в заботе о его самочувствии Палёв.
– Нет, сперва дайте клятвенное обещание. Ради спасения души вашей. Она мечется, как птица, но рано или поздно найдет покой и умиление во Христе. Дайте обещание, иначе пути наши разойдутся вот на этом месте.
– Хорошо, хорошо, обещаю. Никогда больше не касаться Младенца Марии логикой сомнения. К тому же, сам его люблю, понимаю… крепко понял, как довелось бомжевать. Прекрасная школа.
– Бомжевать? – отцу Александру стало жалко Георгия Дмитриевича, а тому в свою очередь давно было жаль отца Александра, на чем они и примирились.
13
На крыше первого этажа, куда прямо с улицы вела белая лестница, за балюстрадой, под большими зонтиками, называемыми еще грибами, стояло полдюжины столиков; услужливый официант пододвинул гостям стулья и подобострастно замер в ожидании заказа.
– Два кофе по-турецки, – попросил Георгий Дмитриевич, – надоела эта растворимая бурда из камбуза.
Официант не уходил.
– Туркиш кофи, – повторил Георгий Дмитриевич на эсперанто наших дней – английском.
– Туркиш? – поднял бровь официант.
Ему стали на пальцах объяснять, как готовится кофе в турке, заливается вода, насыпается молотое зерно.
– А! – понял официант. – Эллиника кафе!.. – и исчез.
– Вот те на! –обескуражился Георгий Дмитриевич. – Оттого, что турки и греки вечно воюют, даже один и тот же кофе может оказаться двумя враждебными кофиями!
– Вы мне дали обещание, – вернулся к главному отец Александр. – Но еще пообещайте, не для меня, а ради вашего блага, никогда ваших слов не повторять. Вы наживете себе врагов и беды. И даже может дойти до, – он почти перешел на шепот и мелко перекрестился, – спаси и пронеси, до анафемы… до отлучения от лона церкви!
– За что же меня предавать анафемушке-то вашей? За то, что я домолюб? – парировал Геогрий Дмитриевич.
– Ну, какой вы домолюб: по морям бродите? – уличил его отец Александр.
– Да вы неправильно понимаете. Домолюбами югославы патриотов называют. Не люблю я это латинское слово «патриот»… Я домолюб, а конкретнее русолюб. Коль Россия приняла на себя крест христианства, то надо этот крест к России приладить. Россию-то с её просторами и зимами ни к чему не приладишь. В Вашингтоне на день выпал снег – и вся жизнь парализована. А помести туманный Альбион на пару месяцев куда-нибудь в Тюменский край – от него, с его технологией и гонором, пшик останется. Христианство нужно модернизировать. Проводите же вы электричество в храм. В Писании много устаревшего. Вот, например, «На женщине не должно быть мужской одежды, и мужчина не должен одеваться в женское платье, ибо мерзок всякий делающий сие».
– Второзаконие, глава двадцать вторая, – кивнул отец Александр.
– Верно, – похвалил Палёв. – И согласитесь, на эти предписания уже давно никто не обращает внимания. Но это в быту. И в более возвышенных вопросах то же положение, поэтому необходима реформа, чтобы отбросить лишнее, инородное… иначе жизнь сама отбросит, а церковь окажется… в невыгодном свете. Надо хотя бы усовершенствовать христианство.
– Свят, свят, свят! Побойтесь Бога…
– Бога? Уж Бога-то не втягивайте.
К ним подошел другой официант и спросил заказ.
– Мы уже заказали, – отец Александр показал два пальца, – эллиника кафе.
Слуга комфорта поклонился и исчез.
Тут же принесли кофе с необычайной помпезностью на двух блюдцах под каждой чашкой, с двумя сахарницами и салфетками.
Но отцу Александру было не до кофе:
– Это ж надо на такое посягнуть: «усовершенствовать христианство»! Нам, грешным, сначала самим надо до него усовершенствоваться. Церковь и так претерпела столько. Ее надо укреплять, а вы подрываете, подкоп ведете!
– Эко вы, повернули. Неужели ремонт – это подкоп? Побелить, перестелить полы – это укрепить дом, а не расшатать.
– Одумайтесь, Аввакум! Плачет по вас анафема!
– Н-у-у, испугали леща потопом! – отпил ядрёного напитку Палёв. – Кто же за правду пострадать не ищет? Льва Николаевича анафема не взяла, весь мир его читает, про анафему мало кто знает, и потомки его процветают.
– Взяла, взяла исполина слова, и вас достанет, – обжегся кофием отец Александр.
– Как же она его взяла, разрешите полюбопытствовать?
– Немцы его могилу разоряли. И душа без покаяния скитается.
– Ну-у-у… Бедный Лев Николаевич: церковь отлучила, шведы премии не дали, да он и сам отказался, немцы могилу осквернили. А он в косоворотке босой по земле по тульской ходил, которую он то от англо-турок защищал, то плугом пахал. Смелый был человек: и масонов описал, не побоялся, и от анафемы несварением не занемог. Истинно русский, былинный богатырь! Геракл! Отец тринадцати детей! Домолюб! И все против него. Как против нашего горемычного народа.