bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Джеймз Стивенз

Горшок золота

© Шаши Мартынова, перевод с английского, 2019

© «Додо Пресс», оформление, издание, 2019

* * *

Под маской легкого смеха Джеймз Стивенз оставался философом – и премудрым, с тех самых пор, как вообще начал писать.

Оливер Сент-Джон Гогарти, поэт, прозаик (Бык Маллиган в «Улиссе» Джойса)

Джеймз Стивенз… прирожденный человек искусства, миниатюрный снаружи, но большой внутри, громадный, просторный.

Сэр Алберт Генри Джордж, граф Грей, 9-й генерал-губернатор Канады

Ума тебе не занимать, фурор же малозначим,

Ты Лиффи вынудил сиять, зажжешь и десять Темз.

Но без тебя мы как без рук, мы единенья алчем;

О, половина сил Эрин! Ну что случилось, Джеймз?

Джордж Æ Расселл, писатель, поэт, художник, мистик – на отъезд Стивенза в Англию

За последние годы мы почтили двух ирландских поэтов – Уильяма Батлера Йейтса и Джеймза Салливэна Старки. Сегодня к ним добавится третий, Джеймз Стивенз, чей гений столь разнообразен, что некоторые критики сравнивают его и с Эсхилом, и с Милтоном, другие же считают, что его дар в основном, если не в главном, – лирический. Когда мнения знатоков так сильно расходятся, что уж говорить о читателе. Оратор растерян: Stat et incertus qua sit sibi. Nescit eundum[1]. Но одно можно утверждать наверняка: что бы ни решила дальнейшая история о деяниях Джеймза Стивенза, он навеки пребудет среди старших жрецов Муз. В его представлении безмерного – Вечности, Пространства, Силы, – в его картинах Бога, что бродит по опустевшему саду, в его рассказах о том, что Томас ляпнул в пабе о гневе Всевышнего, «он превосходит простое человеческое и становится голосом Духа Поэзии…» Вряд ли необходимо цитировать из «Полубогов», «Дочери поденщицы» и, возможно, знаменитейшей его работы – романа «Горшок золота». Столь выдающемуся человеку полагаются бурные аплодисменты.

Из речи официального оратора Дублинского университета на церемонии торжественного присвоения Стивензу докторской степени по литературе

Поэт-балагур с лучезарной звездой под шутовским колпаком.

Шон О’Кейси, драматург, прозаик

[Стивенз] мой духовный близнец.

Джеймз Джойс

Что сердце ведает нынче, голова поймет завтра

Предисловие переводчика

Нам, читателям, часто не дает покоя мысль, что мы недостаточно осведомлены или подготовлены для некоторых книг: не очень-то приятно оказаться в компании, где каждая вторая шутка – исключительно для своих, а обсуждаемые приключения происходили задолго до того, как ты к этой компании прибился. Особенно остро это чувствуешь, когда читаешь остроумную и веселую небывальщину – на таком празднике уж совсем не хочется казаться себе глуповатым или посторонним. Мы же в музей воображения пришли – чтобы пережить захватывающее детское приключение, испугаться (но понарошку, не ужасно), посмеяться, восхититься. Ненадолго вернуться домой, короче говоря, – в пространство чуда и свободной фантазии. Если даже здесь чувствовать себя несуразным, где вообще тогда искать человеку читательского прибежища?

Как и почти любой текст, в значительной мере порожденный и напитанный своим временем, роман «Горшок золота», думаю, способен пробуждать в читателе вот эту неприятную робость. Краткая, но феноменально богатая на события эпоха второй половины XIX – начала ХХ века стала в некотором смысле кусочком фрактального узора ирландской истории: в продуктах культуры и искусства, созданных за несколько десятков переломных лет, когда завершился многовековой период соседской колонизации, сосредоточено громадное и богатейшее наследие прошлого. Гробницы неолита, кельтское внедрение, приход святого Патрика, золотой век раннего ирландского христианства, бесчинства викингов и их растворение в местном космосе; нормандское нашествие и первые ренессансы в ирландской словесности, первые беды религиозного противостояния после реформ Генриха VIII; утрата местной аристократии и института покровительства искусствам, непрестанные попытки сохранить и укрепить самобытную ирландскую культуру и литературу вопреки все более жестким карательным законам – и наконец, катастрофа Великого голода, бессилие политических методов борьбы за ирландскую автономию и начало пересоздания нации через культуру.

Вот сколько всего спрессовалось в ирландской литературе рубежа веков, и под бешеным гнетом стольких слоев истории родились поразительные самоцветы. «Горшок золота» – несомненно, такой вот драгоценный камень, и, если продолжать эту метафору, любоваться неповторимыми узорами в самоцвете можно, не имея никакого понятия, где именно эту красоту добыли, какая в тех местах геология с геофизикой и что происходило в те миллионы лет, пока рождалось это чудо. Можно не знать, какие у этого камня практические применения, каков химический состав и алхимический символизм. Если же вам лично особенно интересна физика высоких давлений – или роль самоцветов в индийской астрологии, или традиционная африканская резьба по камню, – можно добавить к своему восприятию такое знание, и камень откроется вам с этой особой стороны. Можно, в принципе, смотреть на самоцвет и с чисто естественнонаучной точки зрения, как на предмет исследования, и не обращать никакого внимания на его фантастическую красоту – но это уж точно, думаю, не про нас с вами, восторженных детей, дорвавшихся до минералогической коллекции… виновата, до волшебной сказки про все ирландское.

Словом, если вам больше нравится просто любоваться неповторимым, чудесным и красивым, гулять без путеводителей и навигаторов – бросайте читать это предисловие и беритесь за роман. И в концевые сноски тоже лазайте исключительно под настроение, не закладывайте соответствующую страницу пальцем – мне кажется, этот роман способен увлечь, повеселить и тронуть даже тех читателей, кто впервые имеет дело с ирландской литературой того времени, очень приблизительно знает, кто такие Йейтс и Расселл, а про Кухулина и не слыхал. Возможно, с этой книги начнется ваша любовь с Ирландией.

Если же вы из тех, кому для полноты удовольствия необходимо знать о подаренном самоцвете побольше – или даже все возможное, – вам, конечно, и предстоит копаться в примечаниях к этому переводу, и, надеюсь, захочется спуститься в глубины ирландской истории, литературы и языка – к штольням, указатели на которые Стивенз щедро натыкал в своем легендарном романе. Я же здесь, в предисловии, всего в три-четыре штриха набросаю карту месторождения, где добыт «Горшок золота».

Во-первых, Стивенз – деятельный участник Ирландского возрождения, ученик Джорджа Æ Расселла и Уильяма Батлера Йейтса, друг Джеймза Джойса и Джорджа Мура, ирландский националист, переводивший с ирландского и много писавший для националистской прессы. Главный герой его романа Философ родился прежде «Горшка» – в статьях Стивенза для «Шин Фейн», однако национализм Стивенза не тот, что у Артура Гриффита и других «шинфейновцев», а именно что йейтсовский и расселловский, а потому поединок Энгуса Ога с Паном в романе – философский, и любые сведения счетов происходят не из мелочной мести или злобы, а ради восстановления глубинного равновесия в мироздании. Такова историческая призма Стивензова взгляда в этом романе: древний космос Ирландии – пространство творчества и великодушия, вот что есть Ирландия на самом-то деле, если предоставить ее себе, ее собственной магической реальности. Кроме того, Стивенз-поэт неизменно возвращался в своих стихах к восторгам от живой великой природы, а потому все природное у него по определению чистое, истинное и настоящее – в том числе и в «Горшке золота».

Во-вторых, Стивенз принял от Расселла обширные поучения в индийской философии и религии и, как и сами Расселл и Йейтс, увлеченно переосмыслял образы и символизм ирландских древних сверхъестественных существ («богов», Туата Де, народа из-под холмов, сидов – уже одно только богатство обозначений кому хочешь подскажет, что здесь целые бездны для осмысления) и пытался нащупать синкретическое единство старейших культур на Земле. Отсюда в романе и мировоззренческое противостояние греческого Пана с ирландским Энгусом Огом (дионисийство против аполлонизма), и суфийское экзальтированное кружение Философа и его жены, и чуть ли не прямые цитаты из Бодхичарьяватары и вообще рассуждения об устройстве майи и кармы, о пустотной природе самости, пусть эти понятия Стивенз и не вводит. Сам роман устроен циклически, в нем много вложенных замкнутых кругов-возвращений, и проступающая мандала получается глубоко дохристианской. Деятели Ирландского возрождения взывали к древнему океану богов, чтобы вернул он Ирландии божественную магию, Расселл предрекал приход богов на остров, а Стивенз взял их за руки, пританцовывая, вывел из-под холмов и собрал в лесной глухомани посреди графства Каван.

В-третьих, невзирая на свою бесспорную ирландскость, Стивенз подолгу жил в Лондоне и вращался в тамошних литературных кругах, а во время Второй мировой войны и после нее много работал на Би-би-си. Голос английской авторской сказки в «Горшке…» слышен и отчетлив. Поклонники Кэрролла, не сомневаюсь, уловят и его интонации. Кроме того, и Стивенз, и Расселл, и прочие творцы-протестанты Ирландского возрождения находились под сильным влиянием великолепного безумца англичанина Уильяма Блейка. Тени и блики его живописи проступают в картинах Расселла, а у Стивенза – особенно в ранних работах – Блейка слышно в очень многих стихотворениях; могуче его присутствие и в «Горшке золота». Большинство ключевых мировоззренческих и философских дилемм, над которыми размышляют вслух и рассказчик, и герои романа, подхвачены у Блейка, и сам Стивенз говорил в одной позднейшей статье, что у Блейка «очень хорошо красть; и да сочтем, что воровство – первейший долг человека». И еще одна важная и красноречивая похвала Стивенза Блейку – прямо заявленная идея о значимости мифотворчества: Блейк – «исключительный пример мифотворца не только в современной, но и в исторической литературе». И конечно, нельзя не услышать Блейка в афоризмах и максимах, какими насыщен «Горшок золота» буквально с первых же страниц. Боги пантеона, придуманного Блейком: Уризен (разум), Лува (страсть), Тармас (тело, чувства), Уртона (дух, божественное воображение), – напитывают многие споры, рассуждения и противостояния в романе. Три Древних Бритта Блейка – Красивейший, Сильнейший и Уродливейший – выведены в романе впрямую, по всем правилам еще не рожденного тогда литературного постмодернизма. И конечно же, упоительные алхимические войны полов в романе, уморительные гендерные обобщения и прочая вопиющая, по нашим меркам, неполиткорректность – совершеннейший Блейк.

В-четвертых, «Горшок золота» – по признанию и современников, и позднейших читателей, возможно, лучшее прозаическое сочинение Стивенза, – красочная демонстрация мастерства автора, его писательских навыков и умений. «Горшок золота» – фантазия («фэнтези», как мы бы это сейчас назвали), преображение невозможного в привычное «фактическое», игра и одновременно утонченный авторский комментарий на темы ирландского национализма, психологии человеческих отношений, оболванивающего воздействия религии, закона, власти. Местами это непочтительный взгляд даже на Ирландское возрождение со всеми его богами, аватарами и мистическими диковинами – едва ли не исторически первая ревизия этого явления, сколь угодно добродушная. Это и комедия, и любовный роман, и суровый реализм капиталистического произвола. Место действия – реальная и мистическая топография Ирландии, зачарованные холмы, деревенская тюрьма и улицы Дублина.

Вся эта диковинная фантасмагория, глубоко ирландская в своей лоскутности, поэзии, сказительстве, юморе, печали, пасторальности и мистике, и вместе с тем зримо пропитанная общеевропейским поиском ориентиров и духовного и сердечного утешения в новом и по-прежнему непонятном индустриальном мире, как-то взяла и сложилась в единое высказывание очень не сразу. Черновик этого небольшого романа претерпел более трех тысяч авторских правок, а писать «Горшок золота» Стивенз начал в 1909 году. То, что в итоге выдержало десятки переизданий на многих языках мира, такое веселое, подвижное и непосредственное – результат кропотливого писательского труда и философский манифест, соединяющее звено, мостик между счастливым безумием романтиков первой половины XIX века и второй половины века двадцатого. Нет, Стивенз не мог знать – даже если бы участвовал в спиритических сеансах Йейтса, – о великом лете мира, любви и музыки, о неудавшейся попытке человечества вернуться к невинному детству, но отчего-то кажется, что сердце Стивенза ведало то, что наши головы продолжают понимать нынче – и мы не теряем надежды.

Шаши Мартынова

Книга I

Явление Пана

Глава I

Посреди соснового бора, что называется Койля Дорака[2], не очень-то давно жили два Философа. Были они мудрее всех на белом свете, если не считать Лосося, какой таится в озере, что в Глин Кайни[3], куда падают с прибрежного лесного куста орехи познания. Лосось этот, конечно же, – самое глубокомысленное из всех живых существ, но Философы – те по мудрости уступали едва-едва. С виду казалось, что лица у них сделаны из пергамента, под ногтями у Философов темнели чернила, и всякую трудность, что предъявлял им кто угодно – хоть бы и женщины, – умели они мгновенно разрешить. Седая Женщина из Дун Гортина[4] и Тощая Женщина из Иниш Маграта[5] задали им три вопроса, на которые никто никогда не знал ответа, а Философы его нашли. Вот как заслужили они неприязнь этих двух женщин, а она ценнее дружбы ангелов. За то, что ответ был им даден, Седая Женщина и Тощая Женщина так осерчали, что вышли замуж за Философов – ради того, чтобы щипать их в постели, – но шкуры у Философов оказались толстые: Философы и не догадывались, что их щиплют. Женщинам за их ярость отплатили они таким нежным обожанием, что те лютые созданья чуть не скончались от досады, и как-то раз в упоении злобы, расцелованные мужьями, пробормотали тысячу четыреста проклятий, заключавших в себе всю их мудрость, – и выучили их Философы, и так стали еще мудрее.

Когда подошло время, в тех двух браках родилось по ребенку. Появились они на свет в один день и в один час и различались лишь тем, что один получился мальчик, а второй – девочка. Никто не смекал, как так вышло, и впервые в своей жизни Философам пришлось восхититься событием, какое не под силу им было предречь; впрочем, доказав многими разными способами, что те дети – действительно дети, а также чему быть должно, тому должно быть, факту не возразишь, а что случилось единожды, может случиться и дважды, они описали то явление как необычайное, однако ж не противоестественное, после чего мирно отдались на волю Провидения, сделавшись даже мудрее прежнего.

Философ, у которого родился мальчик, остался очень доволен, потому что, сказал он, на свете слишком много женщин, а Философ, у которого родилась девочка, тоже остался очень доволен, потому что, сказал он, хорошего слишком много не бывает; Седую Женщину и Тощую Женщину, однако, материнство нисколько не смягчило – они сказали, что уговора такого не было, дети возникли мошенническим путем, а обе они – почтенные замужние женщины, и в знак протеста против всех кривд они, Женщины, никакой еды Философам готовить больше не станут. Эта весть обрадовала мужей, поскольку стряпню жен своих они терпеть не могли, но вслух этого не сказали, ибо тогда женщины, знай они, что мужьям пища их не люба, без сомненья, настояли бы на своем праве стряпать; а потому Философы молили жен своих что ни день приготовить какой-нибудь славный обед, и жены отказывали им неизменно.

Все они жили в домике в самой середке темного соснового бора. Солнце сюда не пробивалось никогда – уж слишком глубокая была здесь тень, и ветер не проникал – слишком уж густы ветви, а потому уединеннее и тише места не сыщешь на всем белом свете, и Философы день-деньской слушали, как оба думают, или же произносили речи друг перед другом, и были то наиприятнейшие звуки из всех, какие им ведомы. Звуков же для них существовало два вида – беседа и шум: первое они обожали, а вот о втором говорили с суровым осуждением, и, даже если исходили те звуки от птицы, ветерка или от ливня, сердились Философы и требовали отмены тех звуков. Жены Философов говорили редко, однако никогда не молчали: они общались друг с дружкой своего рода физической телеграфией, которой они обучились у сидов[6], – щелкали суставами пальцев то быстро, то медленно, и так им удавалось общаться промеж собой на громадных расстояниях, ибо вследствие обширного опыта получалось производить мощные взрывные звуки, едва ль не громовые раскаты, а также звуки помягче – как падает серая зола на камень перед очагом. Тощая Женщина своего ребенка на дух не выносила, зато любила дитя Седой, а Седая Женщина любила младенца Тощей, а своего терпеть не могла. Компромисс способен устранить даже самые мудреные неувязки, а потому женщины обменялись детьми и сразу же сделались самыми нежными и любящими матерями, каких только можно вообразить, и обе семьи смогли жить себе дальше в согласии едва ли не более совершенном, нежели сыщется где бы то ни было.

Дети росли милыми и пригожими. Поначалу мальчонка был коротышка и толстяк, а девчушка – дылда и тростинка, затем девчушка сделалась округлой и пухлой, а вот мальчонка – худощавым и жилистым. Так вышло потому, что девчушка, бывало, сиживала тихонько и вела себя смирно, а мальчонка – не бывало.

Прожили они много лет в глубоком уединении посреди бора, где вечно царил полумрак и где обыкновенно играли они в свои детские игры, мелькая среди сумрачных деревьев подобно маленьким шустрым теням. По временам матери их, Седая Женщина и Тощая Женщина, играли с ними вместе, но такое случалось редко, а иногда отцы их, два Философа, выходили из дому, глазели на детей сквозь очки – круглые и очень стеклянные, заключенные по всей кромке в здоровенные роговые окружности. Впрочем, водились у детей и другие приятели по играм, с кем можно было шалить дни напролет. В подлеске носились кролики, сотни их, большие потешники, играть с детьми они обожали. А еще в игры их включались белки, а также козы, когда-то отбившиеся разок от большого мира, – их привечали здесь так тепло, что они, когда удавалось, всегда возвращались сюда. Были и птицы – вороны, дрозды и трясогузки, малышню они знали близко и навещали ее, когда позволяла их занятая жизнь.

Неподалеку от домика располагалась в лесу поляна, футов десять квадратных; летом на эту поляну, словно в воронку, палило солнце. Диковинный сияющий столп среди леса первым обнаружил мальчонка. Однажды отправили его собирать шишки для растопки. Поскольку собирали их ежедневно, вокруг дома шишек попадалось мало, а потому, высматривая еще, мальчик убрел от дома дальше обычного. Завидев необычайное сияние, он оторопел. Никогда не видал он ничего подобного, и стойкий, немеркнущий свет породил в ребенке поровну страха и любопытства. Любопытство одержит победу над страхом вернее, чем даже отвага: и впрямь же вело оно многих к опасностям, от коих простая телесная смелость отшатнулась бы прочь, ибо голод, любовь и пытливость – величайшие побудители жизни. Обнаружив, что свет неподвижен, мальчонка приблизился и, осмелев от любопытства, шагнул прямиком внутрь – и оказалось, что это и не предмет вовсе. В тот миг, когда вошел он в круг света, почувствовал, что там горячо, и так испугался, что выскочил вон и спрятался за деревом. Затем впрыгнул в свет вновь – и вновь спрятался, и едва ли не полчаса играл он вот так в салки с солнечным светом. Наконец осмелел вполне и замер в столпе – и почуял, что совсем не горит в нем, но оставаться там не захотел, забоявшись, что сварится. Вернувшись домой с шишками, он ничего не сказал ни Седой Женщине из Дун Гортина, ни Тощей из Иниш Маграта, ни Философам, зато все доложил маленькой девочке, когда пришло время спать, и затем каждый день они отправлялись играть с солнечным светом, а кролики с белками шли следом за ними и включались в их игры с интересом вдвое бо́льшим, чем прежде.

Глава II

К одинокому домику в сосновом бору иногда приходили люди – посоветоваться о предметах, чересчур темных даже для таких непревзойденных светочей вразумления, как приходской священник и таверна. Подобных посетителей всегда принимали тепло и с закавыками их разбирались мгновенно, ибо Философы любили показывать мудрость и не стеснялись проверять ученость свою – как не боялись они, в отличие от премногих мудрецов, что обеднеют или чтимы станут меньше, ежели выдадут свое знание. Водились у них вот такие любимые максимы:

Сперва сгодись дать, а уж потом сгодишься взять.

Знание – рухлядь через неделю, а потому сбагри его.

Короб сперва опорожни, тогда и пополнить сможешь.

Пополнение есть успех.

Мечу, лопате и мысли никогда не позволяй ржаветь.

Впрочем, Седая Женщина и Тощая Женщина мнений придерживались вполне противоположных, и максимы у них водились другие.

Тайна есть оружие и друг.

Мужчина – тайна Бога, Сила – тайна мужчины,

Утехи Телесные – тайна женщины.

Обретя многое, сгодишься обрести большее.

В коробе место всегда найдется.

Искусство упаковки – последнее поучение мудрости.

Кожа с головы врага твоего есть успех.

При таких-то противоположных мнениях казалось вероятным, что посетителей, явившихся за советом к Философам, жены их потрясли и заворожили б, однако женщины оставались верны своим личным взглядам и знаниями своими делиться не соглашались ни с кем, кроме людей высокопоставленных, а именно: полицейских, барыг[7] и советников округа либо графства; впрочем, даже с таких взимали они большую цену за сведения, а также премию с любых барышей, обретенных благодаря их советам. Незачем и говорить, что тех, кто искал их помощи, в сравнении с теми, кто искал ее у мужей их, было куда меньше; едва ль неделя проходила без того, чтоб не возникал средь бора какой-нибудь человек с бровями, свитыми в растерянности.

Эти люди были мальчику с девочкой глубоко интересны. После таких посещений дети удалялись потолковать о них, старались запомнить, как те люди выглядели, как разговаривали, какие у них повадки и походки, как нюхали они табак. Погодя детям стали любопытны и головоломки, с которыми обращались к родителям, а также ответы и указания, какими родители проясняли те головы. Долгими упражнениями выучились дети сидеть совершенно беззвучно, чтобы, когда разговор добирался до самого интересного, о них полностью забывали, и соображения, от каких в противном случае взрослые уберегли бы их юность, стали в беседах у этих детей обычным делом.

Когда исполнилось детям по десять лет, один Философ собрался помирать. Созвал всех домочадцев и объявил, что пришло время проститься с ними всеми и намерен он преставиться как можно скорее. На беду, продолжил он, здравие его давно не было таким добрым, как нынче, но это, конечно, не преграда для намерения, ибо смерть зависит не от нездоровья, а от множества других предпосылок, подробностями коих он никого обременять не станет.

Жена его, Седая Женщина из Дун Гортина, рукоплескала его решимости и добавила, уточняя, что, дескать, самое время супругу ее что-нибудь предпринять; жизнь, какую вел он, – скучна и неприбыльна; стибрил он женины тысячу четыреста проклятий, а проку в них не нашел; наградил ее ребенком, в котором проку не нашлось ей; и в общем и целом чем скорее он помрет и бросит болтать, тем скорее возрадуются все, кому есть до всего этого дело.

Другой Философ, раскуривая трубку, отозвался кротко:

– Брат, величайшая из всех добродетелей – любопытство, предел же всякого желания – мудрость, а потому поведай нам, как ты достиг, пошагово, этой похвальной решимости.

На это Философ ответил:

– Я обрел всю мудрость, какую способен выдержать. В пределах целой недели не посетило меня ни единой новой истины. Все, что прочел недавно, знал я и прежде, а все, о чем думал, есть обобщение старых докучливых мыслей. Перед моими глазами нет более горизонта. Пространство сузилось до мелочности моего большого пальца. Время – часовой тик. Добро и зло – два сапога пара. Лицо жены моей одно и то же вовеки. Желаю играть с детьми, но вместе с тем не хочу. Твои беседы со мной, брат, все равно что нытье пчелы в темной келье. Сосны пускают корни, растут и умирают. Все вздор, прощайте.

Друг ответил ему:

– Брат, это всё веские соображения, я и впрямь отчетливо постигаю, что пришло время тебе остановиться. Я бы отметил – не дабы восстать против взглядов твоих, а лишь для поддержания интересной беседы, – что есть по-прежнему знания, каких ты пока не впитал: пока что не знаешь, ни как играть на бубне, ни как обращаться с женою твоей обходительно, ни как вставать поутру первым и приготавливать завтрак. Выучился ли ты курить крепкий табак так, как я? Умеешь ли танцевать при луне с женщиной из сидов? Понимать теорию, что стоит за всем на свете, недостаточно. Теория есть не более чем подготовка к практике. Открылось мне, брат, что мудрость может не быть пределом всего. Доброта и радушие, вероятно, превосходят мудрость. Не возможно ли, что окончательный предел есть веселость, и музыка, и танец радости? Мудрость – старейшая на свете. Мудрость – сплошь голова и никакого сердца. Узри же, брат: тебя сокрушило весом твоей головы. Ты помираешь от старости, а сам все еще дитя.

На страницу:
1 из 4