Полная версия
В ожидании Роберта Капы
Сусана Фортес
В ожидании Роберта Капы
Карлоте
Может, если бы я хотел, чтобы меня понимали и чтобы я понимал, я бы тоже дал околпачить себя и поверил в бога, но я репортер, а бог существует только для авторов передовиц[1].
Грэм Грин.Тихий американец.Настоящая история о войне – не мораль. Она ничему не учит, не вдохновляет на подвиги, не дает образцов правильного поведения, не мешает делать то, что люди делают всегда. Если история попахивает моралью, не верьте ей.
Тим О'Брайен.Вещи, которые брали с собой те, кто сражался.Денек с удачным освещением, сигарета, война…
Артуро Перес-Реверте.Территория команчей.Герде Таро, которая, проведя год на испанском фронте, там и осталась.
Роберт Капа.Война производит смерть.Susana Fortes
ESPERANDO A ROBERT САРА
Esperando a Robert Сара
© by Susana Fortes, 2009 Russian Edition Copyright
© Sindbad Publishers Ltd., 2019
Перевод с испанского Екатерины Хованович
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2019
info@sindbadbooks.ru
www.sindbadbooks.ru
www.facebook.com/sindbad.publishers
www.vk.com/sindbad_publishers
www.instagram.com/sindbad_publishers
I
«Идти на попятную всегда поздно. Вдруг просыпаешься однажды и понимаешь, что этому не будет конца, что это навсегда. Вскочить в первый же поезд, сделать мгновенный выбор. Тут или там. Черное или белое. Этому верю, тому – нет. Вчера мне снилось, что мы с Георгием и со всеми остальными устроили собрание в доме у озера, в Лейпциге. Сидим за столом, покрытым льняной скатертью, на ней – ваза с тюльпанами, книга Джона Рида и пистолет. Всю ночь я видела во сне этот пистолет и проснулась с привкусом гари во рту, будто наглоталась угольной пыли».
Девушка захлопнула раскрытую у нее на коленях тетрадь и подняла глаза на бегущий за окном пейзаж: голубоватые луга между Рейном и Вогезами, деревянные сельские домики, розовые кусты, развалины замка, разрушенного еще в Средние века во время войн, которые в Эльзасе в те давние времена не прекращались. Смотришь – и прошлое будто ближе, подумала она, не зная, что скоро эти места вновь станут полем битвы. Танки, бомбардировщики «бленхейм» среднего радиуса, бипланы-истребители, «Хейнкели-51» немецкого люфтваффе…
Поезд проехал мимо кладбища, и соседи по вагону перекрестились. Качало так, что уснуть было невозможно. Оконная рама то и дело ударяла в висок. Одолевала усталость. Девушка закрыла глаза и не то чтобы вспомнила, а увидела отца в громоздком шевиотовом пальто на перроне лейпцигского вокзала. Стоя под полупрозрачным навесом, едва пропускающим тусклый пыльный свет, он махал ей рукой, сжав челюсти, как грузчик под непосильной ношей. Стиснуть зубы, сжать кулаки в карманах и еле слышно выругаться на идише – что еще остается мужчинам, не умеющим плакать? То ли характер не позволял ему раскисать, то ли принципы. Не до сантиментов, когда надо уносить ноги.
Отец вел ничем не объяснимую бесконечную войну со слезами. В детстве запрещал им с братьями плакать. Побьют мальчишек в дворовой драке – все равно дома нюни не распускать. Порванная губа и фингал под глазом – достаточно красноречивые свидетельства поражения. Так что никаких слез. На женщин, разумеется, эти правила не распространялись, но она обожала братьев и ни за что на свете не согласилась бы, чтобы с ней обходились иначе, чем с ними. Так и выросла. А потому никаких слез. Папа знал, что говорил.
Он был человеком старой закалки, родом из Восточной Галиции, и так всю жизнь и проносил крестьянские башмаки на резиновом ходу. Она помнила, что в раннем детстве отцовские следы у курятника в огороде казались ей следами огромного буйвола. Его голос во время церемонии шаббата в синагоге был таким же глубоким, как отпечатки его башмаков на мягкой земле. И сам папа, и его голос тянули килограммов на девяносто.
Иврит – язык древний, в нем тоска бесприютных развалин, он как голос, зовущий тебя со склона холма, или сирена далекого парохода. Музыка псалмов все еще трогает ее сердце. По спине бегут мурашки, когда во сне она слышит их мелодию. Вот и сейчас, в поезде, уносящем все дальше от границы, ей становится слегка щекотно где-то под лопаткой. Там, наверное, и живет душа, думает она.
Ей так и не удалось узнать, что такое душа. Когда она была маленькой и семья жила в Ройтлингене, казалось, что души – это белые простынки, которые мама развешивает на крыше террасы. Душа Оскара, душа Карла. И ее собственная. Но теперь она в такие вещи не верит. Так бы и врезала и Богу Авраама, и всем двенадцати коленам Израилевым. Она им ничем не обязана. И вообще предпочитает английскую поэзию. Стихотворение Элиота в тысячу раз лучше очищает от скверны, подумала она. А что Бог? Разве он смог вытащить ее из тюрьмы на Вехтерштрассе?
Нет. Она выбралась сама, своими силами, благодаря выдержке и самообладанию. Блондинка, такая юная и нарядная, не может быть коммунисткой, должно быть, решили тюремщики. Да она и сама раньше так думала. Сказал бы ей кто, что она заинтересуется политикой, в те времена, когда она ходила в теннисный клуб «Вальдау». Ровный загар, белый свитер, короткая плиссированная юбка… Ей нравились ощущения в теле после физических упражнений, она любила танцы, с удовольствием красила губы, носила шляпу, курила через мундштук, пила шампанское. Как Грета Гарбо в «Саге о Йосте Берлинге».
Поезд, протяжно свистнув, въехал в тоннель. Стало темно. Она вдохнула такой печально знакомый железнодорожный запах.
Трудно сказать, с каких пор все пошло наперекосяк. Беда подступила незаметно. Возможно, виновата проклятая угольная пыль. Улицы вдруг стали пахнуть вокзалом. Несло дымом пожарищ, кожей. Высокие, начищенные до блеска сапоги, портупеи, коричневые рубахи, ремни с пряжкой, военная амуниция… Однажды во вторник, выходя из кино с подругой Руфью, в образцовом поселке Вайсенхоф она услышала, как кучка парней поет нацистский гимн. Щенки какие-то. Девушки решили не обращать внимания. Вскоре объявили запрет на покупки в еврейских магазинах. Она вспомнила, как маму вытолкал за дверь лавочник, как она наклонилась в дверях, чтобы поднять упавший шарф. Эта картина кровоподтеком застыла в памяти. Синий шарф, втоптанный в снег. Почти сразу после этого начали жечь книги и партитуры. Потом толпы стали заполнять стадионы. Женщины-красавицы, здоровые парни, честные отцы семейств. Не фанатики – нормальные люди, аптекари, домохозяйки, студенты и среди них даже ученики Хайдеггера. И не скажешь, что, мол, не разобрались: все слушали речи внимательно. Понимали, что происходит. Надо было делать выбор, и они его сделали. Сделали.
18 марта в семь вечера патруль СА арестовал ее в родительском доме. Лил дождь. Пришли за Оскаром и Карлом, но, не найдя их, забрали ее.
Взломанные замки, распахнутые шкафы, перевернутые ящики, разбросанные бумаги… При обыске конфисковали последнее письмо от Георгия из Италии. Оно, мол, истекает большевистскими помоями. Но чего ж они ждали от русского? Георгий и о любви не мог говорить, не упоминая через слово классовую борьбу. Хорошо хоть сумел бежать и теперь был в безопасности. Она честно призналась, что познакомилась с ним в университете. Он изучал в Лейпциге медицину. Они были, считай, помолвлены, но жили порознь. Он никогда не ходил к ее друзьям на вечеринки, а она никогда не расспрашивала его о собраниях, на которых он пропадал ночами. Им она сказала: «Я в жизни не интересовалась политикой». Должно быть, прозвучало убедительно. Тем более от такой модницы. На ней была юбка гранатового цвета, подаренная тетушкой Террой на выпускной, туфли на высоком каблуке, блузка с глубоким вырезом. Будто ее арестовали по дороге на танцы. Мать всегда говорила: иногда правильная одежда – вопрос жизни и смерти. И была права. Никто не осмелился поднять на нее руку.
Пока ее вели в камеру, она наслушалась криков из западного крыла здания, где велись допросы, и, когда очередь дошла до нее, исполнила роль блестяще. Наивная испуганная девушка. Она и вправду была наивной и испуганной, но не настолько, чтобы разучиться думать. Иногда для того, чтобы выжить, достаточно иметь голову на плечах и быть настороже. Ей угрожали, что продержат в тюрьме до тех пор, пока не придут и не сдадутся Карл и Оскар, но удалось притвориться, что она ничегошеньки не знает. Спотыкающаяся речь, распахнутые глаза, нежная улыбка.
Ночью она, лежа на койке, молча курила и глядела в потолок, переживая свое унижение и желая как можно скорее покончить с этим дурацким спектаклем. Думала о братьях, молилась о том, чтобы им поскорее удалось уйти в подполье, нелегально проехать через Швейцарию или Италию, как Георгий. Сама она тоже собиралась бежать, как только выйдет на волю. Германия ей чужая. Так что речь не о том, чтобы временно где-то укрыться, а о том, чтобы начать новую жизнь. Не зря же она учила языки. Все должно было получиться. Без сомнения. Ведь у нее была своя звезда.
Поезд, громыхая, как телега, вынырнул из тоннеля на свет. Пейзаж за окном сменился. Река, усадьба, окруженная яблонями, деревеньки, дымящие трубы, закат. Перед последним поворотом на насыпи стояли ребятишки и махали вслед составу.
Первую падающую звезду она увидела в Ройтлингене, в пять лет. Они возвращались из пекарни Якоба с пирогом и сгущенкой на ужин. Карл шел впереди, поддавая ногой камушки, она и Оскар, как всегда, отстали. И тут Карл уверенным жестом старшего брата указал куда-то в небо.
– Вон, видишь, форелька? Загадывай желание.
Ее всегда так называли, форелькой. Темное небо над головой было цвета спелой сливы. Трое ребятишек встали в кружок, положив друг другу руки на плечи, и уставились вверх, на звезды, падающие с неба то по две, то по три, то, будто соль, целыми щепотками. До сих пор, вспоминая эти мгновения, она чувствует запах шерстяных рукавов у себя на плечах.
– Комета – это подарок судьбы, – сказал Оскар.
– Как на день рождения? – спросила она.
– Лучше. Потому что этот подарок – навсегда.
Есть тайны, известные только братьям и сестрам. Мелочи, по которым секретные агенты узнают своих. Воспоминания, скользящие в высоких травах детства.
Карл всегда был самым сообразительным из троих. Он объяснил ей, как вести себя при аресте, и научил перестукиваться с другими заключенными секретным кодом, которым пользовались молодые коммунисты. За это ее сильно зауважали соседки по камере. В тюрьме не выжить без взаимовыручки. Там сколько умеешь – столько и стоишь… Зато Оскар научил ее крепиться, скрывать свои слабости, держаться стойко, верить в себя. Не дай эмоциям выдать тебя, наставлял он, опасность можно почуять заранее. Заметить ее приближение. Она настороженно огляделась. Один из пассажиров без передышки курил. Она потянула вниз окно, чтобы проветрить вагон, и облокотилась о раму. Мелкая морось увлажнила волосы и освежила кожу. Чую, подумала она. Опасность рядом. Ты должна соображать быстрее, чем они, испарись, ускользни, как хочешь – но исчезни, превратись в другую, говорил ей брат. Так она научилась выдумывать для себя роль, играть ее, как когда они с Руфью подростками изображали на чердаке сцены из немого кино, принимая эффектные позы, держа между пальцами мундштук от сигареты. Аста Нильсен и Грета Гарбо. Опередить – значит выжить.
Через две недели ее отпустили. 4 апреля. Дома на подоконнике лежала красная георгина и раскрытая книга. Хлопоты родных, действовавших через польского посла, принесли плоды. Но ей всегда казалось, что вывела ее из тюрьмы – звезда.
Влияние звезд на судьбы мира вовсе не метафора. Ведь и чудесная способность минералов точно ориентироваться на магнитный полюс – не выдумка. Звезды испокон веков указывали путь картографам и мореплавателям, посылая сигнал сквозь миллионы световых лет. Если звуковые волны распространяются в эфире на бесконечные расстояния, в какой-то отдаленной точке галактики, должно быть, плывут сквозь скопления светил людские молитвы, псалмы, литании.
Яхве, Элохим, Гоб, Громовержец – кто бы ты ни был, повелитель стихий и океанов, усмиритель хаоса и истребитель толп, хозяин удачи и погибели, спаси меня. Поезд подъезжал под железную арку к перрону Восточного вокзала. За окном по-будничному суетились пассажиры. Девушка открыла тетрадку и написала:
«Когда нет того мира, в который можно было бы вернуться, остается положиться на судьбу. На способность к импровизации и хладнокровие. Это мое оружие. Им я пользуюсь с детства. Оно до сих пор помогало мне выжить. Я – Герта Похорилле. Родилась в Штутгарте, еврейка с польским паспортом. Я только что приехала в Париж, мне двадцать четыре года, и я жива».
II
Задребезжал дверной звонок, и Герта замерла, затаив дыхание, перед кухонной плитой с чайником в руках. Сегодня она никого не ждала. За окном мансарды серая туча всей тяжестью давила на крыши рю Лобино. Разбитое стекло залеплено пластырем, Руфь так старательно наклеивала его. В этой квартире они жили вдвоем с самого приезда в Париж.
Герта до крови закусила губу. Ей ведь уже казалось, что страх ушел, но нет. Теперь она знала: страх, настоящий страх, если уж поселился в человеке, никуда не денется, он так и сидит внутри, съежившись, прикинувшись осторожностью, мнительностью, даже если причин для него уже не существует, даже если ты в безопасности, даже если давно не в Германии, а в городе, где чуть не под каждой крышей мансарда, зато нет застенков, в которых могут запытать до смерти. Чувство такое, будто в конце любой лестницы не хватает одной ступеньки. Знакомое ощущение, сказала она себе, переводя дух и успокаиваясь, как будто выброс адреналина придал ей смелости. Страх утек на плитки пола вместе с несколькими каплями чая. Страх был старым знакомым, давним попутчиком.
Каждый пассажир знает, где сидит сосед. Ты – там. Я – тут. Все по местам. Возможно, так лучше, подумала Герта. Когда позвонили во второй раз, она медленно опустила чайник на стол и пошла открывать.
Тощий мальчишка с едва заметным пушком над верхней губой склонился перед ней в почтительном поклоне и передал письмо в длинном конверте без почтового штемпеля, но с красно-синей маркой Центра помощи беженцам. Ее имя и адрес были напечатаны на машинке заглавными буквами. Распечатывая конверт, Герта слышала, как кровь стучит в висках, медленно, как у подсудимого в ожидании вердикта. Виновен. Невиновен. Она никак не могла понять, что написано в письме, пришлось перечитать его несколько раз, пока не прошло оцепенение в мышцах и выражение лица не изменилось, как меняется пейзаж, когда солнце выглядывает из-за тучи; она не то чтобы улыбалась, улыбка поселилась внутри ее, завладела ею без остатка – не только уголками губ, но и глазами, взглядом, внезапно устремленным в потолок, как будто там, вверху заплясало в воздухе перышко ангела. Есть слова, которые только братья и сестры умеют говорить друг другу. И как только они их скажут, все встает на свои места, Вселенная снова обретает гармонию. Отрывок из авантюрного романа, прочитанного в детстве вслух на крыльце в ожидании ужина, может оказаться секретным кодом, которого никому больше не дано расшифровать. И потому, когда Герта прочла: «Взору его предстала извилистая река, крепость на берегу и над ее стенами – купола двух соборов, крыши трех дворцов и арсенала». Она видела, как свет керосиновой лампы освещает сначала рукава свитера, плечи, а потом и обложку, на которой юноша со связанными руками бредет по заснеженной дороге за всадником-татарином… Теперь уж сомнений не было: река – это Москва-река, крепость – Кремль, а город – Москва, именно так описанная в первой главе жюль-верновского «Михаила Строгова»[2]. Она с облегчением вздохнула, поняв, что Оскар и Карл в безопасности.
Новость окрылила ее, наполнила восторгом, который тут же потребовал выражения. Хотелось поделиться новостью с Руфью, с Вилли, с остальными. Герта подошла к шкафу и посмотрелась в зеркало: руки в карманах, светлые волосы, короткая стрижка, высоко поднятые брови. Она изучала себя внимательно и осторожно, будто нежданно встреченную незнакомку. Незнакомку ростом метр пятьдесят, маленькую и поджарую, точно жокей. Не красавица, не слишком бойкая, одна из двадцати пяти тысяч беженцев, оказавшихся в этом году в Париже. Блузка с засученными рукавами, серые брюки, острый подбородок. Она подошла ближе к зеркалу и заметила в глазах какое-то особое выражение, что-то вроде необъяснимого, почти неосознанного упрямства, достала из тумбочки губную помаду и, приоткрыв рот, подчеркнула улыбку яростно-алым, почти до неприличия ярким цветом.
Можно оказаться за сотни километров от дома в мансарде Латинского квартала с пятнами влаги на потолке и постоянно ревущими, точно пароходный гудок, трубами канализации, не зная толком, что с тобой будет, без вида на жительство и без денег, кроме тех, которые изредка присылают друзья из Штутгарта, можно ощутить на своей шкуре вечную причину людской бесприютности, разделить отчаяние тех, кто прошел самую длинную тысячу метров в своей жизни, а потом, глянув в зеркало, убедиться, что на лице твоем все еще светится непобедимая жажда счастья, бодрая, неисчерпаемая, неколебимая решимость. «Возможно, – подумала она, – эта улыбка – моя единственная охранная грамота. Самые красные нынче губы в Париже».
Она на бегу сдернула плащ с вешалки, выскочила на улицу и окунулась в парижское утро.
Вот уже несколько месяцев город на берегах Сены кипел идеями, служил колыбелью самых смелых замыслов. Монпарнасские кафе, открытые в любое время суток, для вновь прибывших стали чуть ли не центром мироздания. Здесь обменивались адресами, подыскивали хоть какую-нибудь работу, обсуждали последние новости из Германии, иногда появлялись кое-какие берлинские газеты. Обычно посетитель обходил весь зал, от столика к столику, и так получал полный отчет о событиях дня. Они с Руфью завели привычку встречаться на террасе кафе «Ле Дом», и именно туда направилась Герта своей особой походкой, засунув руки в карманы плаща. Ежась от холода, девушка пересекла рю Сэн. Ей нравился этот сумрачный свет, кафе, открытые ночь напролет, свинцовые водостоки на крышах, распахнутые окна и споры о судьбах мира.
Но было у Парижа и другое лицо. Многих французов наплыв беженцев тяготил. «Парижане обнимают тебя, а потом преспокойно бросают помирать от холода за порогом», – говорила Руфь, и нельзя было с ней не согласиться. Судьба евреев Европы теперь была расписана и на парижских стенах, как раньше на стенах Берлина, Будапешта и Вены… Проходя мимо вокзала Аустерлиц, где ей должны были передать посылку, Герта увидела, как группа парней из «Огненных крестов»[3] расклеивает антисемитские листовки на стенах метро, и в глазах у нее потемнело. Опять горький привкус угольной пыли подступил к горлу. Внезапно нахлынувшее чувство совсем не походило на страх, охвативший ее дома, когда позвонили в дверь. Теперь скорее случился неуправляемый взрыв гнева, от которого Герта закричала не своим голосом:
– Fascistes! Fils de pute![4] – Она сама изумилась, как ясно и четко это у нее вышло, да еще на идеальном французском. Парней было пятеро. Все в кожаных куртках и высоких сапогах, как петухи со шпорами. Но куда, черт возьми, подевалось ее хваленое самообладание и хладнокровие – с опозданием спохватилась Герта. Пожилой господин, выходящий из здания почты, смерил ее с ног до головы осуждающим взглядом. Несдержанность так раздражает французов.
Самый высокий из парней подскочил и помчался за ней прыжками. Можно было укрыться в ближайшем магазине или кафе, да хоть на той же почте, но почему-то это не пришло девушке в голову. Она просто резко свернула на другую улицу, узкую, с нависающими балконами, и шла, стараясь не ускорять шаг, прижимая сумку к животу, как будто инстинктивно защищаясь ею, слушая шаги за спиной, но не решаясь обернуться. Через полквартала Герта разобрала, что кричит ей преследователь. Голос – как лезвие ножовки. И тут она побежала. Со всех ног. Не важно куда, будто бежать заставляла не угроза, а нечто иное, нечто давящее изнутри. Герта неслась вперед, словно пытаясь выбраться из лабиринта, в котором оказалась пленницей. А она ведь и вправду была в лабиринте. Во рту пересохло, к горлу подступала горечь стыда и унижения, как в детстве, когда одноклассницы смеялись над ее привычками. Она снова стала той девочкой в белой блузке и юбке в складку, которой нельзя было в субботу прикасаться к монетам и которая в глубине души злилась на то, что она еврейка, ведь это делало ее уязвимой. Еврейство – это синий шарф, втоптанный в снег на пороге бакалейной лавки, и мать на корточках с опущенной головой. Герта лавировала между пешеходами, чуть не сталкиваясь с ними лицом к лицу, и тогда они оборачивались и с удивлением глядели ей вслед: от кого это девушка убегает сломя голову? Скорее всего, от себя самой. Герта свернула в переулок с серыми мансардами, пропахший супом из цветной капусты, от запаха которого ее чуть не вывернуло наизнанку. Не оставалось ничего, кроме как остановиться. Она ухватилась за водосточную трубу, и тут ее все-таки вырвало всем, что она съела на завтрак.
Уже за полдень добралась она до террасы кафе «Ле Дом». Вся в поту, влажные волосы откинуты со лба.
– Что, черт возьми, с тобой случилось? – спросила Руфь.
Герта еще глубже засунула руки в карманы и, нахохлившись, забилась в плетеное кресло, но ничего не ответила. По крайней мере, не ответила прямо.
– Сегодня вечером я собираюсь в бар «Капулад», – вот все, что она смогла сказать. – Пойдешь со мной – буду рада, не хочешь – пойду одна.
Руфь посмотрела на нее внезапно серьезным, оценивающим взглядом. Девушки слишком хорошо знали друг друга.
– Уверена, что стоит?
– Да, – ответила Герта.
Это могло означать что угодно, подумала Руфь. В частности, возвращение к прошлому. Возвращение в те места, из которых они, как им казалось, бежали. Но она промолчала. Все было понятно. Как не понять подругу? Ведь сама Руфь готова была провалиться сквозь землю, когда людей, которые обращались в четвертый отдел Центра помощи беженцам, где она работала, приходилось перенаправлять в другие районы, где, как ей было прекрасно известно, тоже уже никого не принимают, потому что жилья и еды не хватает на всех. Наибольший наплыв случился в самый тяжелый момент, когда уровень безработицы во Франции взлетел до небес. Многие французы считали, что у них отбирают хлеб, так что антиеврейские демонстрации проходили все чаще и чаще. Кольцо сжималось.
Беженцам приходилось передавать из рук в руки одну и ту же банкноту в тысячу франков, чтобы предъявить ее на французской таможне в подтверждение платежеспособности и получить право на въезд. Правда, Герта и Руфь не были такими уж беззащитными. Молодые и симпатичные, окруженные друзьями, со знанием иностранных языков и умением подать себя.
– Тебе подходящего кавалера не хватает, – сказала Руфь, прикуривая и давая таким образом понять, что хочет сменить тему. – Будь у тебя парень, тут же расхотелось бы усложнять себе жизнь. Ты не умеешь быть одна, Герта, признай это. Отсюда и завиральные идеи.
– Я не одна. У меня есть Георгий.
– Георгий слишком далеко. – Руфь снова взглянула на нее слегка осуждающе. Вечно она была для Герты нянькой, и не потому, что старше на несколько лет, а просто так сложилось. И вот теперь Руфь переживала, что Герта опять влипнет в историю, и старалась не допустить этого, не понимая, что иногда судьба путает все карты, бывает, бежишь от собаки и – прямо в лапы волку. То, чего не ждешь, происходит легко, внезапно, как будто могло и не произойти. Встреча случается, письмо приходит. Все наступает в свой черед. Даже смерть, но ее еще надо научиться ждать. – Сегодня я познакомилась с одним венгром, почти сумасшедшим, – добавила она, заговорщически подмигнув. – Он хочет меня сфотографировать. Говорит, ему нужна блондинка для рекламной кампании. Представляешь, шведская страховая фирма… – и улыбнулась чуть насмешливо, но и гордо. Руфь действительно очень подходила для рекламных снимков. Румяная, пышущая здоровьем, со светлыми густыми волосами до плеч, косой пробор слева с элегантным завитком на лбу – в общем, вылитая киноактриса. Терта, стриженная под мальчика, скуластая, с озорными искрами в золотисто-зеленоватых глазах, выглядела рядом с ней всего лишь девушкой, которая «тоже по-своему хороша».
Сейчас обе от души хохотали, откинувшись на спинки плетеных кресел. Именно за это Терта больше всего ценила свою подругу: за умение во всем видеть смешную сторону, за то, что та знала, как развеселить ее, отвлечь от мрачных раздумий.