bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Мартин старался, насколько позволяла программа, игнорировать христианство, делая основной упор на этику, сравнительную историю религий, философию, социологию (в общем, на все, кроме христианства). Если у какого-нибудь фашиствующего родителя, регбиста-англиканца, возникали претензии, он заявлял, что это его вклад в «развитие понимания и духовности». Он тратил уйму времени, рассказывая своим ученикам об основах буддизма: методом проб и ошибок он обнаружил, что это самый действенный способ влезть к ним в мозги.

Он думал: «Попреподаю немного, а потом поеду путешествовать, или выучусь на кого-нибудь другого, или найду работу поинтереснее, и начнется новая жизнь», но жизнь текла по-прежнему, и он чувствовал, нить ее разматывается в никуда и становится все тоньше, и сознавал, что если ничего не сделает, то останется там навсегда, с каждым годом становясь все старше своих учеников, пока не выйдет на пенсию и не умрет, проведя почти всю жизнь в интернате. Он знал, что должен действовать сам, он не из тех, с кем все просто случается. Его жизнь проживалась на нейтральной передаче: он никогда не ломал ни руки, ни ноги, его никогда не жалила пчела, он не бывал близок ни к любви, ни к смерти. Никогда не стремился к величию и получил в награду скромное существование.

Вот-вот стукнет сорок. Он был пассажиром экспресса, летящего навстречу смерти, – ему всегда служили утешением несколько лихорадочные метафоры, – когда записался на литературные курсы в рамках образовательной программы для сельской местности. Занятия проходили в сельском клубе, их вела сомнительной квалификации дама по имени Дороти, которая приезжала из Кендала. На счету Дороти была пара рассказов, опубликованных в каком-то северном литературном журнале, публичные чтения и семинары («книги в работе»), а также не имевшая успеха пьеса о женщинах в жизни Мильтона («Женщины Мильтона»), поставленная на эдинбургском «Фриндже». От одного упоминания об Эдинбурге Мартина охватила острая ностальгия по городу, которого он практически не знал. Его мать была уроженкой шотландской столицы, и он провел там три первых года своей жизни, когда его отец служил в Замке[11]. Однажды, подумал он, пока Дороти тараторила про форму и содержание и необходимость «найти собственный голос», – однажды он вернется в Эдинбург и будет там жить.

– И читать! – воскликнула она, широко раскинув руки, отчего ее необъятная бархатная накидка разошлась в стороны крыльями летучей мыши. – Читать все, что когда-либо было написано.

По классу прокатился мятежный ропоток – они пришли сюда учиться писать (по крайней мере некоторые из них), а не читать Дороти просто кипела энтузиазмом. Она красила губы красной помадой, носила длинные юбки и яркие шарфы и шали, которые закалывала большими оловянными или серебряными брошками, ботильоны на каблуке, черные чулки с ромбами и забавные шляпы из мятого бархата. Так было в начале осеннего семестра, пока Озерный край щеголял своим кричащим убранством, но, когда на смену пришла грязно-серая зимняя сырость, Дороти облачилась в менее театральные резиновые сапоги и флисовую куртку. В ее поведении театра тоже поубавилось. В начале семестра она часто упоминала своего «коллегу», писателя, который преподавал где-то литературу, но с приближением Рождества перестала о нем говорить, и красная помада сменилась грустно-бежевой, под тон ее кожи.

Они тоже обманули ее надежды, разношерстная кучка пенсионеров, фермерских жен и тех, кто хотел изменить свою жизнь, пока не стало слишком поздно. «Никогда не бывает слишком поздно!» – заявляла она с пылом проповедника, но большинство из них понимали, что иногда – бывает. В группе был один хмурый, довольно высокомерный тип, писавший – в хьюзовской манере[12] – о хищных птицах и мертвых овцах на склонах гор. Мартин решил, что он по сельскохозяйственной части – фермер там или егерь, – но тот оказался уволенным по сокращению геологом-нефтяником, который перебрался на Озера и замаскировался под местного. Была девушка, по виду студентка, которая презирала всех по-настоящему. Она красилась черной помадой (резковатый контраст с бежевыми губами Дороти) и писала о собственной смерти и о том, как ее кончина повлияет на окружающих. Еще была пара милых дамочек из Женского института[13] – те, казалось, вовсе ничего не хотели сочинять.

Дороти побуждала их изливать свои тревоги и страхи в исповедальных автобиографических эссе, терапевтических текстах о детстве, мечтах, депрессиях. Вместо этого они писали о погоде, отпусках, животных. Хмурый тип написал о сексе, и все как один вперили глаза в пол, пока он читал вслух, только Дороти слушала с вежливым интересом, склонив набок голову и растянув губы в поощрительной улыбке.

– Ладно, – сдалась она, – вот вам домашнее задание. Напишите о том, как ходили в поликлинику или лежали в больнице.

Мартин недоумевал, когда же они примутся за художественную прозу, но педагог в нем откликнулся на слова «домашнее задание», и он добросовестно его выполнил.

Дамы из Женского института разразились сентиментальными эссе о том, как навещали в больнице стариков и детей.

– Прелестно, – сказала Дороти.

Хмурый тип в кровавых деталях описал операцию по удалению аппендикса.

– Энергично, – отметила Дороти.

Несчастная девица написала, как попала в больницу в Барроу-ин-Фёрнессе после попытки вскрыть себе вены.

– Жаль, не задалась попытка, – буркнула одна из фермерских жен, сидевшая рядом с Мартином.

Сам Мартин загремел в больницу один раз в жизни, в четырнадцать, – в свое время он обнаружил, что каждый новый год отрочества сулит новый ад. По пути домой из города он проезжал мимо парка аттракционов. Отец тогда служил в Германии, и Мартин с братом Кристофером проводили там летние каникулы, отдыхая от интернатской муштры. Тот факт, что парк аттракционов немецкий, делал его в глазах Мартина еще более ужасным местом. Он не знал, куда делся после обеда Кристофер, – наверное, играл в крикет с ребятами с базы. Раньше Мартин видел парк только вечером, когда огни, запахи и крики сливались в жутковатое видение, которое с удовольствием написал бы Босх. При дневном свете там было не так страшно, и у него в голове, по (печальному) обыкновению, раздался зычный отцовский голос: «Посмотри страху в лицо, сын!» Поэтому он заплатил за вход и принялся с осторожностью обходить аттракционы, потому что боялся он на самом деле не атмосферы – он боялся кататься. Когда он был помладше, его тошнило даже от качелей во дворе.

Он выскреб из кармана мелочь и купил в киоске Kartoffelpuffer. Его познания в немецком были скудными, но в Kartoffel он не сомневался. Оладушек оказался жирным и почему-то сладким и осел в желудке свинцовой тяжестью, так что отцовский голос выбрал крайне неудачное время для появления – как раз когда Мартин проходил мимо огромного раскачивающегося корабля. Он не знал, как такой аттракцион называется у немцев, но по-английски это был «Пиратский корабль».

«Пиратский корабль» взмывал вверх и падал, вычерчивая в небе огромную, невероятную параболу, по той же траектории летели вопли его пассажиров. Одна мысль о нем, не говоря об осязаемой реальности перед глазами, отзывалась у Мартина в груди чистым ужасом, потому он швырнул остатки Kartoffelpuffer в урну, купил билет и поднялся на борт.

Из гражданской Krankenhaus его забирал отец. В больницу Мартина отвезли после того, как нашли на полу «Пиратского корабля» ослабевшим и почти без сознания. Это не был какой-то невроз, и о трусости речь не шла, просто оказалось, что у него повышенная чувствительность к перегрузке. Врач рассмеялся и сказал на безупречном английском: «Мой тебе совет, не записывайся в летчики-истребители».

Отец прошел мимо больничной койки, не узнав его. Мартин ему помахал, но руки сына, слабо трепыхающейся над одеялом, тот не видел в упор. В конце концов кто-то из медсестер указал ему на нужную койку. Отец был в форме и смотрелся в больничной палате неуместно. Он навис над Мартином и произнес: «Педрила долбаный. Возьми себя в руки».

– Некоторые вещи не имеют никакого отношения к слабости характера. С чем-то человек не способен справиться просто в силу своей конституции, – закончил Мартин. – Но это было в другой стране, в другой жизни.

– Очень хорошо, – сказала Дороти.

– Пресновато, – заявил хмурый тип.

– Вся моя жизнь пока что была пресновата, – сказал Мартин.


На последнее в семестре занятие Дороти принесла несколько бутылок вина, крекер «Ритц» и кусок красного чеддера. Бумажные стаканчики и тарелки они позаимствовали на клубной кухне. Дороти подняла стакан и изрекла: «Ну что, мы выжили», – странный тост. «Будем надеяться, – продолжала она, – что весной мы все встретимся снова». То ли дело было в неотвратимо грядущем Рождестве, то ли в развешенных по клубу шариках и гирляндах из фольги, а может, и впрямь в непривычной мысли о выживании, но их накрыло волной особенно праздничного настроения. Даже хмурый тип и суицидальная девица поддались общему веселью. Из рюкзаков и сумок появились еще бутылки вина – ученики не знали, будет ли вечеринка, но подготовились.

На следующее утро Мартин проснулся в Кендале, в постели Дороти, – эта неожиданность явилась результатом взаимодействия всех факторов, но главным образом дело было в вине.

Дороти была бледная, под глазами мешки. Она натянула на себя одеяло со словами: «Не смотри на меня, я похожа на пугало». Выглядела она действительно неважно, но Мартин никогда бы ей этого не сказал. Ему захотелось спросить, сколько ей лет, но он подумал, что это прозвучит еще хуже.

Потом, за дорогим ужином в отеле с видом на озеро Уиндермир – Мартин был уверен, что они оба это заслужили, пережив больше, чем просто литературный курс, – она подняла бокал отличного кремнистого шабли:

– Знаешь, Мартин, ты – единственный из всего класса, кому удается так составлять слова, чтобы блевать не тянуло, прости за безличный глагол. Тебе нужно стать писателем.


Мартин ждал, что водитель «хонды» поднимется и начнет рыскать в толпе в поисках обидчика, метнувшего снаряд. Он попытался раствориться в очереди, притвориться, что не существует. Закрыл глаза. Он делал так в школе, когда его задирали, цепляясь за древнюю, отчаянную магию: они не тронут тебя, если ты их не видишь. Он представил, как водитель «хонды» направляется в его сторону с высоко поднятой бейсбольной битой, готовой выписать смертоносную дугу.

К своему изумлению, открыв глаза, он увидел, что водитель «хонды» садится в машину. Когда тот покатил прочь, несколько человек в толпе медленно захлопали. Мартин не был уверен, выражали они порицание водителю «хонды» или разочарование тем, что он не довел дело до конца. Публика, в общем, попалась придирчивая.

Мартин опустился на колени и спросил у водителя «пежо»: «Вы как, в порядке?» – но тут его вежливо, но твердо оттерли в сторону две женщины в полицейской форме, взявшие происшествие под контроль.

3

Глория не видела, что там случилось. К тому времени как слух пересчитал все позвонки очереди, его словно пропустили через «испорченный телефон»: «Кого-то убили». «Небось кто-то попытался пролезть без очереди», – уверенным тоном заявила она стоявшей рядом трещотке Пэм. Глория проявляла в очередях стоическое спокойствие, и ее раздражали те, кто вертелся и жаловался, как будто эта нетерпеливость в какой-то мере отражала их личные качества. Очереди – как жизнь, прикусываешь язык и тянешь лямку. Какая жалость, что она родилась слишком поздно и не застала Вторую мировую, – она обладала именно той несгибаемостью духа, которая позволяла выстоять в военное время. В современном мире, по мнению Глории, стоицизм как добродетель сильно потерял в цене.

Она вполне понимала, почему кому-то могло захотеться убить наглеца. Дай ей волю, она бы, недолго думая, казнила уже целую толпу народа – например, тех, кто мусорит на улице; люди точно бы подумали дважды, прежде чем бросать фантик себе под ноги, если бы за это вздергивали на ближайшем фонарном столбе. Когда-то Глория была противницей смертной казни, в годы так быстро пролетевшей учебы в университете она даже ходила на демонстрацию против казней в какой-то далекой стране, которую не смогла бы найти на карте, – но теперь ее чувства приобрели совсем другое направление.

Глория любила правила, правила – это хорошо. Ей нравились правила, гласившие, что нельзя превышать скорость и парковаться на двойных желтых линиях, правила, запрещавшие бросать мусор и разрисовывать здания. Ей опротивело слушать, как люди жалуются на камеры контроля скорости и инспекторов дорожного движения, – можно подумать, правила не одинаковы для всех. Когда она была моложе, она мечтала о сексе и любви, о том, чтобы разводить кур или пчел, быть выше ростом, бегать по полям с черно-белой бордер-колли. Теперь она грезила о том, как станет привратницей, будет держать в руках судьбоносный список и вычеркивать из него имена умерших, одних впуская, другим давая от ворот поворот. Все те, кто паркуется в автобусных карманах или газует по зебре на красный свет, горько пожалеют об этом, когда Глория уставится на них поверх очков и призовет к ответу.

Глория не считала Пэм подругой, просто они были так давно знакомы, что она уже отказалась от попыток избавиться от нее. Пэм была женой Мёрдо Миллера, ближайшего друга мужа Глории. Грэм с Мёрдо ходили в одну школу в Эдинбурге, дорогое образование придало светский лоск их, в общем-то неотесанным, натурам. Теперь оба были намного богаче своих однокашников, – по словам Мёрдо, этот факт «говорил сам за себя». Глория полагала, что это не говорило ни о чем, кроме, возможно, того, что они оказались более жадными и безжалостными, чем их одноклассники. Сын строителя («Жилье от Хэттера»), Грэм начинал карьеру, таская носилки с кирпичами на одной из небольших отцовских строек. Теперь он был застройщиком с многомиллионными доходами. Мёрдо был сыном владельца маленькой охранной фирмы («Охранные услуги Хейвена») и начинал вышибалой в пабе. Теперь он заправлял крупным охранным бизнесом: клубы, пабы, футбольные матчи, концерты. У Грэма с Мёрдо было много общих деловых интересов, самых разнообразных, имевших мало отношения к строительству или охране и требовавших встреч на Джерси, Кайманах, Виргинских островах. Грэм запустил пальцы в такое количество пирогов, что ему уже давно не хватало пальцев. «Бизнес рождает бизнес, – объяснял он Глории, – деньги делают деньги». Богатые богатеют, бедные беднеют.

И Грэм, и Мёрдо жили, как того требовала респектабельность: слишком большие дома, машины, которые они каждый год меняли на новые, жены, которых они не меняли. Они носили ослепительно-белые рубашки и туфли ручной работы, у обоих была больная печень и безмятежная совесть, но под своими стареющими шкурами они оставались варварами.

– Я тебе говорила, что мы переделали ванную на первом этаже? – спросила Пэм. – Ручная роспись по трафарету. Сперва я сомневалась, но теперь мне очень даже нравится.

– Гм, – ответила Глория. – Потрясающе.

Идея посетить дневную радиопостановку («„Фриндж“. Комедийное шоу») принадлежала Пэм, и Глория составила ей компанию в надежде, что по крайней мере один из комиков окажется смешным, хотя иллюзий она не питала. В отличие от иных эдинбуржцев, которые сравнивали ежегодное пришествие Фестиваля с эпидемией чумы, Глории нравилась его атмосфера, и она с удовольствием ходила на спектакль-другой или концерт в Квинс-холле. Насчет комедии она не была так уверена.

– Как дела у Грэма? – поинтересовалась Пэм.

– Ну как, – замялась Глория, – Грэм есть Грэм.

Такова правда, Грэм был Грэмом, и Глория не могла бы сказать о муже ни больше ни меньше.

– Там полицейская машина, – заметила Пэм, встав на цыпочки, чтобы было лучше видно. – На земле кто-то лежит. Вроде мертвый. – Ее голос задрожал от волнения.

В последнее время Глория много размышляла о смерти. В начале года умерла ее старшая сестра, а несколько недель назад она получила открытку от старой университетской подруги, извещавшую, что одна их сокурсница недавно скончалась от рака. Сообщение: «На прошлой неделе умерла Джилл. Первая пошла!» – показалось ей чересчур бойким. Глории было пятьдесят девять; интересно, кто «пойдет» последним, думала она, и можно ли считать это соревнованием.

– Полицейские – женщины, – радостно прощебетала Пэм.

Сквозь толпу осторожно протиснулась «скорая». Очередь существенно подтянулась, и теперь им было видно патрульную машину. Одна из полицейских кричала собравшимся, чтобы не заходили в здание, а оставались на месте, потому что нужны показания свидетелей «происшествия». Толпа, глухая к ее воззваниям, продолжала медленно просачиваться в здание.

Глория выросла на севере страны. Ларри, ее отец, человек брюзгливый, но серьезный, продавал страховые полисы, обивая пороги тех, кто не мог позволить себе страховку. Сейчас, наверное, уже никто таким не занимается. Собственное прошлое казалось Глории антикварной редкостью, виртуальным пространством, воссозданным в музее будущего. Когда отец бывал дома, а не таскал свой ветхий портфель от одного негостеприимного порога к другому, он заваливался в кресло у камина и глотал детективы, неспешно потягивая пиво из полпинтовой стеклянной кружки. Ее мать, Тельма, работала на полставки в местной аптеке. На работе она носила белый халат до колена, компенсируя его медицинскую природу крупными позолоченными серьгами с жемчугом. Она заявляла, что по роду службы посвящена в интимные секреты всех и каждого, но, по наблюдению юной Глории, мать целыми днями торговала ортопедическими стельками и ватой и отрывалась только на Рождество, украшая витрину мишурой и подарочными наборами от «Ярдли»[14].

Родители Глории вели однообразную, вялую жизнь, которую вряд ли могли скрасить позолоченные серьги с жемчугом и детективные романы. Глория считала, что ее жизнь будет совершенно другой – что на нее снизойдет слава (как и предполагало ее имя), что она будет сиять изнутри и снаружи и прочертит пламенный след, подобно комете. Но увы!

Берил и Джок, родители Грэма, не многим отличались от родителей Глории: у них было больше денег и они дальше продвинулись по социальной лестнице, но они так же мало ждали от жизни. Они жили в симпатичном «эдинбургском бунгало» в Корсторфине, где у Джока была относительно небольшая строительная компания, приносившая хороший доход. Сам Грэм посвятил год изучению премудростей гражданского строительства в Нейпире[15] («идиотская трата времени»), а затем начал работать с отцом. Не прошло и десяти лет, как он стал председателем совета директоров целой империи – «Жилье от Хэттера. Реальные дома для реальных людей». Этот слоган много лет назад придумала сама Глория и теперь очень об этом жалела.

Грэм с Глорией поженились в Эдинбурге, а не в ее родном городе (в Эдинбурге она училась), и ее родители приехали на свадьбу, купив дешевые обратные билеты на тот же день, и уехали сразу же после того, как молодые разрезали торт. Мать Грэма готовила этот торт на Рождество и наспех переделала в свадебный. Берил всегда пекла рождественский торт в сентябре, заворачивала в белые тканевые салфетки и оставляла «доходить» в кладовой, каждую неделю осторожно разворачивая и окропляя крестильным бренди. К Рождеству белые салфетки приобретали оттенок красного дерева. Берил переживала насчет торта, поскольку до его «рождения» было еще далеко (они поженились в конце октября), но собрала волю в кулак и украсила его марципаном и королевской глазурью, как обычно, а на почетное место снеговика водрузила пластмассовых жениха с невестой, застывших в неубедительном вальсе. Все считали, что Глория беременна (это было не так), мол, с чего бы иначе Грэму на ней жениться.

Возможно, родителей смутило их решение пожениться в муниципалитете. «Но мы же с тобой не христиане, Глория», – сказал Грэм, и был прав. Сам он – воинствующий атеист, Глория, на четверть еврейка из Лидса, на четверть ирландская католичка, воспитанная в Западном Йоркшире в баптистской вере, – пассивный агностик, хотя когда два года назад она удаляла шишку на стопе в Мюррейфилде, то в больничной анкете, за неимением лучшего, в графе «вероисповедание» написала «Шотландская церковь»[16]. Если она и представляла себе Бога, то в виде некой абстрактной сущности, что ошивалась у нее за левым плечом, как надоедливый попугай.

Давным-давно Глория сидела за барной стойкой в пабе на мосту Георга IV в Эдинбурге, на ней (каким бы невероятным это сейчас ни казалось) была вызывающая мини-юбка, она вдумчиво курила «Эмбасси», пила джин с апельсиновым соком и надеялась, что хороша собой, а вокруг бушевала горячая студенческая дискуссия о марксизме. Тим, ее тогдашний парень, – долговязый юноша, носивший афро еще до того, как афро вошли в моду и у белых, и у черных, – кричал больше всех и принимался размахивать руками всякий раз, когда произносил «товарный обмен» или «норма прибавочной стоимости», пока Глория потягивала свой коктейль и кивала с умным видом, надеясь, что никому не придет в голову потребовать от нее участия в разговоре, потому что она не имела ни малейшего понятия, о чем речь. Она была на втором курсе, изучала историю, но относилась к предмету довольно равнодушно, пренебрегая политикой (Абротской декларацией и Клятвой в зале для игры в мяч[17]) в пользу романтики (Роб Рой, Мария-Антуанетта) и не особенно нравясь преподавателям.

Фамилию Тима она уже не помнила, в памяти осталось только великолепное облако его волос, словно головка отцветшего одуванчика. Тим заявил собравшимся, что теперь они все – рабочий класс. Глория нахмурилась, ей не хотелось быть рабочим классом, но окружающие согласно забормотали – хотя все до единого были отпрысками врачей, адвокатов или бизнесменов, – и тут громкий голос произнес: «Дерьмо это все. Без капитализма вас бы всех здесь не было, капитализм спас человечество». Это был Грэм.

Он был в дубленке, какие носили торговцы подержанными автомобилями, и пил пиво в одиночку в углу бара. Он казался взрослым мужчиной, хотя ему не исполнилось и двадцати пяти – что тоже не возраст, теперь понимала Глория. А потом он допил пиво, повернулся к ней и сказал: «Ты идешь?» – и она соскользнула с табурета и последовала за ним как собачонка, потому что он был таким властным и привлекательным по сравнению с тем, чья голова похожа на одуванчик.

И вот всему этому подходил конец. Вчера в головной офис «Жилья от Хэттера» на Квинсферри-роуд нанес неожиданный, но вежливый визит отдел по борьбе с мошенничеством, и Грэм опасался, что они вот-вот заберутся в самые неприбранные закоулки его бизнеса. Он вернулся домой поздно, совершенно убитый, опрокинул двойной «Макаллан», даже не почувствовав вкуса, плюхнулся на диван и слепо уставился в телевизор. Глория поджарила ему баранью отбивную с оставшейся от обеда картошкой и спросила: «Они что, нашли твою черную бухгалтерию?» – и он мрачно рассмеялся: «Им никогда до меня не добраться, Глория», но впервые за те тридцать девять лет, что Глория его знала, в его голосе не было уверенности. Они сели ему на хвост, и он это знал.

Во всем было виновато то поле. Он купил участок в лесопарковой зоне без разрешения на застройку. Земля досталась ему задешево – в конце концов, без разрешения на строительство это всего лишь поле, – но потом оп! – и шести месяцев не прошло, как разрешение было получено, и теперь на северо-восточной окраине города строился уродливый район из «семейных домов» о двух, трех и четырех спальнях.

Всего-то и потребовался увесистый куш кое-кому в департаменте – Грэм проворачивал подобные сделки сотни раз, «подмазывая шестерни», по его выражению. Для Грэма это был пустяк, его грязные дела простирались далеко за пределы зеленого поля на городской окраине. Но больших людей часто губят именно пустяки.


Как только «скорая» с водителем «пежо» скрылась из виду, полицейские начали опрашивать толпу. «Будем надеяться, что получим что-нибудь с камер наблюдения», – сказала одна из них, указывая на камеру, которой Глория не заметила, высоко на стене. Глории нравилось, что все и везде находятся под наблюдением. В прошлом году Грэм установил у них в доме новую суперсовременную охранную систему – камеры, инфракрасные датчики, кнопки тревоги и бог знает что еще. Глория обожала этих маленьких роботов-помощников, неусыпно охранявших ее сад. Когда-то за людьми следило Божье око, теперь – объективы камер.

– С ним была собака. – Пэм нервно взъерошила абрикосового оттенка волосы.

– Собаку помнят все, – вздохнула офицер. – У меня есть несколько очень подробных описаний собаки, а вот с водителем «хонды» – кто во что горазд: «смуглый», «светлокожий», «высокий», «маленький», «тощий», «толстый», «слегка за двадцать», «под пятьдесят». Никто даже не записал номер его машины, уж это-то можно было догадаться сделать.

– Да, – согласилась Глория. – Можно было бы догадаться.


На радиопостановку Би-би-си они уже опоздали. Пэм была в восторге оттого, что вместо комедии их развлекла драма.

– А в четверг у меня Книжный фестиваль, – сказала она. – Ты уверена, что не хочешь пойти?

На страницу:
2 из 7