Полная версия
Моя гениальная подруга
– До него слишком далеко.
– А до дома не далеко?
– Тоже далеко.
– Пойдем лучше к морю.
– Нет.
– Почему?
Никогда еще я не видела, чтобы она так нервничала. Как будто она хотела, но все никак не решалась что-то мне сказать, объяснить, почему мы должны срочно возвращаться обратно. Я ее не понимала. Времени у нас еще было достаточно, до моря, скорее всего, оставалось не так уж далеко, а дождь… Ну так мы все равно вымокнем – что по пути домой, что продолжая шагать вперед. Рассуждать подобным образом я научилась у нее и поражалась, почему она сама не сообразит, что к чему.
Черное небо рассекли ослепительные фиолетовые лучи, и тут же оглушительно прогрохотал гром. Лила рванула меня за руку, и мы побежали в обратную сторону. Поднялся ветер. Капли застучали чаще и через несколько секунд превратились в настоящий водопад. Нам и в голову не пришло искать укрытие. Мы бежали, ничего не видя из-за дождя. Одежда у нас сразу промокла, голые ноги в разношенных сандалиях оставляли на уже размокшей земле неглубокие следы. Мы неслись во весь дух.
Потом мы выдохлись и побежали медленнее. Сверкали молнии, гремел гром, по обочинам дороги неслись потоки дождевой воды, мимо со страшным грохотом пролетали, поднимая волны грязи, грузовики. Теперь мы просто шли быстрым шагом. Сердце у меня колотилось как сумасшедшее. Вскоре ливень перешел в просто дождь, который тоже стих, хотя небо оставалось серым. Мы вымокли насквозь, волосы у нас прилипли к голове, а губы посинели. Вот и туннель. Карабкаясь вверх по склону, мы задевали набухшие водой ветки кустов, и то и дело вздрагивали. Мы нашли свои портфели, надели поверх мокрых платьев сухие фартуки и направились к дому. Лила больше не держала меня за руку, но шла опустив глаза.
Скоро выяснилось, что весь наш тщательно продуманный план полетел кувырком. Гроза собралась как раз к окончанию уроков, и моя мать пошла к школе, прихватив зонт, чтобы проводить меня на праздник к учительнице. Там она узнала, что я прогуляла занятия, а никакого праздника нет и не предвидится. Она искала меня несколько часов. Я издалека заметила ее прихрамывающую фигуру, бросила Лилу и побежала ей навстречу. Она даже не стала ни о чем меня спрашивать. Надавала мне по щекам, стукнула зонтом и заорала, что в следующий раз меня убьет.
Лила улизнула – у нее дома так никто ни о чем и не догадался.
Вечером мать обо всем доложила отцу и попросила меня выпороть. Он не хотел меня бить, и они поссорились. Сначала он отвесил затрещину ей, потом, в бешенстве на себя, всыпал и мне как следует. Всю ночь я пыталась понять, что же произошло. Мы собирались пойти к морю, но не пошли, а меня ни за что отлупили. Как будто каким-то таинственным образом мы с Лилой поменялись местами: я, несмотря на дождь, хотела продолжать путь, как будто расстояние, отделявшее меня от дома – я тогда впервые испытала это чувство, – освободило меня от любых уз и заглушило любые тревоги. А Лила внезапно передумала идти к морю и решила вернуться домой. У меня это не укладывалось в голове.
На следующий день я не стала дожидаться ее у ворот и пошла в школу одна. Мы увиделись в сквере, она заметила синяки у меня на руках и спросила, что случилось. Я пожала плечами.
– Отлупили?
– А что еще со мной должны были сделать?
– И больше ничего? Они что, все равно отпускают тебя учить латынь?
Я смотрела на нее в растерянности.
Неужели она… Неужели она потащила меня с собой только ради того, чтобы родители в наказание не пустили меня в среднюю школу? А зачем тогда сломя голову потащила меня назад? Чтобы спасти от наказания? Или – я до сих пор не знаю ответа на этот вопрос – ей сначала захотелось одного, а потом другого?
17Пришло время выпускных экзаменов за начальную школу. Когда Лила осознала, что после них я буду сдавать еще вступительный в среднюю, она как будто потеряла к учебе всякий интерес. Из-за этого я, ко всеобщему изумлению, сдала все экзамены на десятки, а Лила – на девятки, а арифметику вообще на восьмерку.
Я не услышала от нее ни слова недовольства или досады. Зато она спелась с Кармелой Пелузо, дочерью столяра-игрока, как будто одной меня ей стало мало. За несколько дней мы превратились в трио, в котором я, признанная лучшей ученицей школы, почти всегда оказывалась третьей лишней. Они болтали и шутили между собой, точнее, Лила говорила и шутила, а Кармела слушала и смеялась. Когда мы гуляли вдоль шоссе, Лила всегда шагала в центре, а мы – по сторонам. Я не могла не замечать, что Кармеле она уделяет куда больше внимания, чем мне; я расстраивалась, и меня так и подмывало уйти домой.
В то время Лила была сама не своя, как будто пережила солнечный удар. Уже стояла жара, и мы часто смачивали голову под питьевым фонтанчиком. Я помню ее мокрые волосы, капли, стекающие по лицу, и постоянные рассказы о том, как в следующем году мы пойдем в школу. Эта тема стала у нее любимой; она только об этом и твердила, будто пересказывала сюжет будущего рассказа, который поможет ей разбогатеть. Правда, теперь она в основном обращалась к Кармеле Пелузо, которая окончила начальную школу на семерки и тоже не сдавала вступительный экзамен.
Лила умела рассказывать. Слушая ее, я верила, что все это и правда будет – и школа, в которую мы пойдем, и новые учителя. Она заставляла меня то смеяться, то по-настоящему волноваться. Но однажды я ее перебила.
– Лила, – сказала я, – ты не можешь поступать в среднюю школу: ты же не сдавала вступительный экзамен. Вас туда не примут: ни тебя, ни Пелузо.
Она разозлилась. И сказала, что она все равно туда поступит, с экзаменом или без экзамена.
– И Кармела?
– И Кармела.
– Это невозможно.
– Вот увидишь!
Но мои слова, видимо, сильно ее задели. После того разговора она перестала рассказывать о нашем школьном будущем и снова стала молчаливой. Потом внезапно принялась изводить домашних, без конца твердя, что тоже хочет учить латынь, как мы с Джильолой Спаньюоло. Особенно она обижалась на Рино, который обещал помочь, но не помог. Объяснять ей, что уже ничего не поделаешь, было бесполезно, она не желала прислушиваться к разумным доводам и только еще больше злилась.
К началу лета в моем отношении к Лиле стало преобладать чувство, которое мне трудно описать словами. Я видела, какой раздражительной и агрессивной она стала, и радовалась, что узнаю ее прежнюю. Но к моей радости примешивалась тревога: за ее привычными выходками теперь угадывалось страдание. Ей было плохо, и я за нее переживала. Мне больше нравилась Лила, не похожая на меня, далекая от моих забот. Но неловкость, которую я испытывала, видя ее слабость, каким-то непостижимым образом превращалась в жажду превосходства. Я не упускала случая, особенно когда рядом не было Кармелы Пелузо, осторожно напомнить Лиле, что мои оценки лучше, чем ее. При каждой возможности подчеркивала, что я пойду в среднюю школу, а она – нет. Перестать быть второй, опередить ее хоть раз в жизни – это казалось мне большим успехом. Должно быть, она догадывалась об этом и становилась все резче, но не со мной, а со своей родней.
Поджидая ее во дворе, я часто слышала доносившиеся из окна крики. Она ругалась такими грязными словами, что я невольно вздрагивала: как можно, думала я, так вести себя с родителями и старшим братом. Конечно, ее отец, сапожник Фернандо, быстро впадал в ярость. Но мы привыкли, что все отцы заводятся с полоборота. Отец Лилы в этом смысле был лучше других – если, конечно, не выводить его из себя. Чертами он напоминал актера Рэндольфа Скотта, только проще и грубее: никаких светлых тонов, густая черная борода от самых глаз, широкие короткопалые руки с въевшейся грязью под ногтями. Он любил пошутить. Когда я заходила к ним, он зажимал мне нос указательным и средним пальцами и делал вид, что собирается его оторвать. А потом радостно заявлял, что украл мой нос, и изображал, будто он мечется у него между пальцами, пытаясь удрать и вернуться ко мне на лицо. Это было здорово и смешно. Но стоило Лиле, или Рино, или другим детям его рассердить, даже мне становилось страшно, хоть я и стояла на улице.
Не знаю, что случилось в тот день после обеда. Обычно в теплую погоду мы гуляли до позднего вечера, но в тот раз Лила не вышла, и я отправилась к ним под окна. «Ли, Ли, Ли!» – звала я, но почти не слышала себя из-за громовых криков Фернандо, громких воплей матери Лилы и настойчивого голоса моей подруги. Я поняла, что там происходит что-то ужасное. Из окон неслись грубый неаполитанский говор и грохот: кидали и били вещи. На вид все было так же, как у меня дома, когда мать злилась, что не хватает денег, а отец злился, что она уже потратила часть зарплаты, которую он ей дал. На самом деле разница была существенная. Мой отец сдерживался, даже когда злился, через силу стараясь говорить тихо, не позволяя себе повышать голос, даже когда на шее вздувались вены и глаза вспыхивали огнем. Фернандо, напротив, орал, ломал вещи, его ярость подпитывала сама себя, не давая ему остановиться, а когда жена пыталась успокоить его, злился еще сильнее и, даже если ссорился не с ней, в конце концов избивал ее. Поэтому я настойчиво продолжала звать Лилу, чтобы вытащить ее из этого ада ругани, шума и разрушения. Я кричала: «Ли, Ли, Ли», – но она меня не слышала и продолжала осыпать отца оскорблениями.
Нам было десять лет, скоро должно было исполниться одиннадцать. Я полнела, а Лила оставалась маленькой и худющей, легкой и изящной. Вдруг крики прекратились, и мгновение спустя моя подруга вылетела из окна и упала на асфальт позади меня.
Я стояла разинув рот. Фернандо высунулся в окно, продолжая выкрикивать в адрес дочери жуткие угрозы. Он выбросил ее, как ненужную тряпку.
Я в ужасе смотрела, как она пытается приподняться. С почти веселой ухмылкой она произнесла: «А что я такого сделала-то?»
По лицу у нее текла кровь, а рука была сломана.
18Отцы могли делать с непослушными дочерьми что заблагорассудится. После того случая Фернандо стал еще мрачнее и работал еще одержимее, чем раньше. Летом мы с Кармелой и Лилой часто ходили мимо его мастерской; Рино всегда махал нам рукой, а сапожник даже не смотрел на дочь с рукой в гипсе. Чувствовалось, что ему неприятно. Но отцовские колотушки казались пустяком по сравнению с тем, что творилось у нас в квартале. Карточный проигрыш в душном баре «Солара», не говоря уже о бесконечном пьянстве, частенько заканчивался дракой. Хозяин бара Сильвио Солара – толстый, пузатый, с голубыми глазами и высоким лбом – держал за стойкой черную дубинку, которой охаживал каждого, кто посмел не заплатить по счету или просрочить долг. Ему помогали сыновья, Марчелло и Микеле, ровесники брата Лилы – у этих рука была еще тяжелее, чем у папаши. Там вечно кого-то мутузили. А потом мужчины, подогретые алкоголем и проигрышем и злые на весь свет, возвращались домой. Одно неосторожное слово от домашних – и они пускали в ход кулаки: одна обида порождала другую.
В то долгое лето произошло событие, которое потрясло всех, но особое впечатление произвело на Лилу. Дон Акилле, ужасный дон Акилле, одним необычайно дождливым августовским днем был убит у себя дома.
Он был на кухне и как раз открыл окно, чтобы впустить в квартиру свежего, пахнущего дождем воздуха. Специально встал ради этого с кровати, прервав послеобеденный отдых. На нем была сильно поношенная голубая пижама, на ногах – желтоватые, потемневшие на пятках носки. Но только он распахнул оконную створку, ему в лицо дохнуло дождем, а в шею с правой стороны, ровно посередине между верхней челюстью и ключицей, ударил нож.
Кровь брызнула на медную кастрюлю, висевшую на стене. Медь была такой блестящей, что кровь на ней казалась чернильным пятном, из которого, как нам рассказывала Лила, вытекала извилистая черная струйка. Убийца – Лила склонялась к тому, что это была женщина, – проникла в квартиру в то время, когда дети обычно гуляют на улице, а взрослые, если они не на работе, отдыхают. Замок, разумеется, открыла отмычкой. И разумеется, хотела нанести удар спящему Акилле в сердце, но обнаружила, что он проснулся, и вонзила нож ему в горло. Дон Акилле обернулся: лезвие целиком вошло ему в тело, глаза вылезли из орбит, кровь текла на пижаму рекой. Он рухнул на колени, а затем упал на пол лицом вниз.
Убийство так поразило Лилу, что она почти каждый день рассказывала нам о нем, добавляя все новые подробности, как будто сама при нем присутствовала. Нам с Кармелой Пелузо становилось очень страшно, а Кармела даже не могла спать по ночам. В самые жуткие моменты Лила – рассказывая, как по медной кастрюле стекала струйка крови, – прищуривалась, и в ее глазах появлялось ожесточение. Конечно, она верила, что убийца – женщина, только потому, что так ей было проще представлять на ее месте себя.
В то время мы часто ходили домой к Пелузо играть в шашки или крестики-нолики, которыми тогда увлеклась Лила. Мать Кармелы устраивала нас в столовой, заставленной мебелью, которую ее муж смастерил в те времена, когда дон Акилле еще не отобрал у него столярные инструменты и мастерскую. Мы садились за стол, втиснутый между двумя зеркальными буфетами, и играли. Кармела нравилась мне все меньше, но я делала вид, что мы с ней такие же подруги, как с Лилой; иногда я даже давала ей понять, что она нравится мне больше. Но вот кто мне и правда нравился, так это синьора Пелузо. Она работала на табачной фабрике, но за несколько месяцев до тех событий ее уволили, и теперь она постоянно была дома. Но и в хорошие, и в плохие времена она оставалась веселой. Полная, с большой грудью и румяными щеками, она всегда, несмотря на то что денег вечно не хватало, ухитрялась угостить нас чем-нибудь вкусненьким. Да и муж ее стал куда спокойней, чем раньше. Он устроился официантом в пиццерию и старался обходить бар «Солара» за милю, чтобы не проиграть то немногое, что зарабатывал.
Однажды утром мы сидели в столовой и играли в шашки: мы с Кармелой против Лилы. Мы вдвоем занимали одну сторону стола, она – другую. За нашими спинами стояли одинаковые буфеты темного дерева, сверху украшенные карнизами с завитками. Я смотрела на нас троих в бесконечности отражений двух зеркал, но никак не могла сосредоточиться ни на наших лицах, которые казались мне уродливыми, ни на голосе Альфредо Пелузо – в тот день он был чем-то расстроен, и они с Джузеппиной громко ссорились.
В дверь постучали, и синьора Пелузо пошла открывать. Мы услышали, как она вскрикнула, втроем выглянули в коридор и увидели карабинеров, которых боялись все. Карабинеры схватили Альфредо и увели с собой. Он сопротивлялся, кричал, звал по именам детей – Паскуале, Кармелу, Чиро, Иммаколату, – цеплялся за мебель, сделанную своими руками, за Джузеппину, и клялся, что невиновен и не убивал дона Акилле. Кармела заплакала, все заплакали, и я тоже. Лила – нет. Лила смотрела тем же взглядом, каким когда-то смотрела на Мелину. Разница была в том, что теперь она стояла на месте, но мне казалось, что она перемещается вместе с Альфредо Пелузо, который хриплым от ужаса голосом все выкрикивал: «Ах! А-а-ах!»
Это было самое страшное из всего, что я видела в детстве. Меня эта картина потрясла. Лила занималась Кармелой, утешала ее. Говорила, что если дона Акилле действительно убил ее отец, то он правильно сделал, но, по ее мнению, это не он: конечно же он невиновен и вскоре вырвется из тюрьмы. Они долго говорили между собой, а при моем приближении отошли в сторону, чтобы я ничего не услышала.
ОТРОЧЕСТВО
История ботинок
31 декабря 1958 года с Лилой впервые случилась «обрезка».[5] Это слово придумала не я, да и Лила использовала его, вкладывая в него свой особый смысл. Она говорила, что в моменты «обрезки» очертания людей и предметов вокруг нее словно расплывались и становились неопределенными. Это ощущение вдруг накрыло ее в ту ночь на верхней террасе, где мы праздновали наступление 1959 года; она испугалась, но промолчала, поскольку пока не знала, как его описать. Только много лет спустя, ноябрьским вечером 1980-го – нам обеим уже исполнилось по тридцать шесть, мы обе были замужем, с детьми, – она впервые в разговоре со мной употребила это слово и рассказала в подробностях, что с ней тогда произошло и время от времени повторялось.
Терраса располагалась на крыше одного из домов квартала. На улице было очень холодно, но мы пришли в открытых легких платьях, чтобы выглядеть красиво. Мы смотрели на подвыпивших напористых парней, на их подвижные черные силуэты и лица, оживленные праздником, едой и шампанским. Они привыкли встречать Новый год фейерверками, и теперь один за другим поджигали фитили – как я расскажу позднее, Лила принимала самое активное участие в этом традиционном ритуале и в тот вечер с довольным видом любовалась рассыпавшимися по небу огненными штрихами. «Но вдруг, – делилась она со мной потом, – меня, несмотря на холод, окатило потом». Ей вдруг почудилось, что все кричат слишком громко и двигаются слишком быстро. Ее замутило, и у нее возникло странное ощущение, будто вокруг нее и всех остальных сгустилось что-то непонятное, хотя абсолютно материальное, что существовало всегда, но сейчас проявилось с особенной силой, словно сдирало с людей и вещей оболочку и открывало их внутреннюю сущность.
Сердце у нее заколотилось в бешеном ритме. Возгласы, которые издавали люди на террасе, двигавшиеся среди дыма и взрывов, приводили ее в ужас, как будто эти громкие звуки подчинялись каким-то новым, неведомым законам. Тошнота нарастала, диалект, на котором мы изъяснялись, звучал непривычно, словно слова намокали у нас в горле, пропитываясь слюной, и это было невыносимо. Шевелящиеся тела, их исступленно сотрясавшиеся костяные скелеты вызывали у нее отвращение. «Как отвратительно мы устроены, – думала она, – какие мы безобразные». Широкие плечи, руки, ноги, уши, носы, глаза, казалось, принадлежат чудовищным созданиям, явившимся сюда из заброшенного закоулка бескрайнего черного неба. Почему-то самое омерзительное впечатление произвело на нее тело ее брата Рино, самого близкого ей человека, которого она любила больше всех на свете.
Она словно впервые увидела его таким, какой он на самом деле: с приземистой коренастой фигурой сильного зверя, самого хищного, самого алчного, громче всех рычащего и самого ничтожного. Ею овладело смятение, она почувствовала, что задыхается. Слишком много дыма, слишком много едкой вони, слишком много огней, сверкающих в ледяном воздухе. Лила старалась взять себя в руки, внушала себе: «Я должна понять, что со мной происходит, я должна сбросить это наваждение». В этот момент среди радостных криков она расслышала звук взрыва, наверное, это был последний взрыв, и ее коснулось легкое, как от взмаха крыльев, дуновение. Это был выстрел, а не салют; кто-то стрелял из пистолета. Рино, обращаясь к желтым огненным вспышкам, выкрикивал непристойные ругательства.
Лила рассказала, что состояние, которое она называла обрезкой, уже было ей знакомо, хотя в ту ночь впервые проявилось так отчетливо. Например, ее и раньше посещало чувство, будто она, нарушая привычные границы, на доли секунды вселяется в другого человека, или предмет, или число, или слог. В тот день, когда отец выбросил ее из окна, она, пока летела вниз, явственно видела, как мелкие красноватые живые существа растворяют твердый асфальт, превращая его в гладкую мягкую материю. Но в ту новогоднюю ночь она впервые ощутила присутствие неизвестной сущности, разрушающей контуры окружающего мира и показывающей его отвратительную природу. И это ее потрясло.
2Когда сняли гипс и Лила снова смогла двигать своей бледной рукой, ее отец Фернандо заключил с самим собой соглашение. Напрямую дочери он ничего не сказал, но через Рино и жену Нунцию разрешил ей ходить в школу. Не знаю, чему ее там собирались учить: может, стенографии, или бухгалтерии, или домоводству, или всему этому разом.
Она пошла туда неохотно. Нунцию вызывали преподаватели, потому что ее дочь часто пропускала занятия без уважительной причины, мешала другим, отказывалась отвечать, когда ее спрашивали, а любое задание делала за пять минут и потом докучала товарищам. В какой-то момент она подхватила жуткий грипп, хотя раньше никогда ничем не болела: она с такой беспомощностью поддалась вирусу, что он быстро отнял у нее все силы. Дни проходили, а она все никак не выздоравливала. Как только она, еще более бледная, чем обычно, пыталась вернуться к обычной жизни, у нее снова поднималась температура. Как-то раз я встретила ее на улице, и она показалась мне призраком – призраком девочки, которая съела ядовитые ягоды, как на картинке в книге учительницы Оливьеро. Вокруг шептались, что она скоро умрет, и это страшно меня мучило. Однако она поправилась – как будто против своей воли. Но в школу, ссылаясь на отсутствие сил, ходила все реже и в конце года провалила экзамены.
Мне в первом классе средней школы тоже пришлось несладко. Поначалу я питала радужные надежды и, хоть не признавалась себе в этом, радовалась, что поступила именно с Джильолой Спаньюоло, а не с Лилой. В глубине души, никому не доступной, я предвкушала, как буду учиться без сидящей за соседней партой Лилы и буду лучшей. Но я сразу же начала отставать: в классе многие оказались сильнее меня. Мы с Джильолой словно попали в болото и, как затравленные зверюшки, затаились, напуганные собственной посредственностью; мы весь год изо всех сил барахтались, чтобы не оказаться в числе худших. Я чувствовала себя отвратительно. Меня терзала мысль, что без Лилы мне больше никогда не выбиться в хорошие ученики.
В школе я то и дело сталкивалась с младшим сыном дона Акилле Альфонсо, но мы делали вид, что не знаем друг друга. Я не знала, что ему сказать, потому что считала, что Альфредо Пелузо правильно сделал, что убил его отца, и не находила слов утешения. Меня не трогало даже, что Альфонсо теперь сирота, как будто на нем лежала часть вины за то, что я столько лет боялась дона Акилле. Он носил куртку с пришитой черной лентой, никогда не смеялся и всегда был чем-то озабочен. Альфонсо учился не в моем классе, но говорили, что учится он очень хорошо. В конце года стало известно, что в следующий класс его перевели со средней оценкой восемь – я даже расстроилась. Джильолу отправили на переэкзаменовку по латыни и математике, а я еле проскочила со всеми шестерками.
Преподавательница вызвала мою мать и в моем присутствии сообщила, что от переэкзаменовки по латыни меня спасло только ее великодушие и что следующий класс мне без дополнительных занятий никак не одолеть. Я испытала двойное унижение: от стыда, что так плохо учусь, и от контраста между преподавательницей, стройной, в аккуратной одежде, изъясняющейся на литературном итальянском, и своей матерью, уродливой, в старых ботинках, с немытыми волосами и чудовищным диалектом.
Должно быть, мать тоже что-то такое почувствовала. Домой она вернулась мрачная и сказала отцу, что учителя мной недовольны, а ей нужна помощь по дому и я должна бросить учебу. Они долго спорили и препирались, но в конце концов отец решил, что раз меня все-таки перевели, а Джильола не сдала целых два предмета, то пусть я учусь дальше.
Лето у меня прошло скучно, во дворе и на прудах, в основном в компании Джильолы, которая без конца твердила о студенте-репетиторе, который приходил к ним домой и, как ей казалось, был в нее влюблен. Я ее слушала, но мне было неинтересно. Время от времени я видела Лилу: она гуляла с Кармелой Пелузо, которую тоже отчислили из какой-то там школы. Я понимала, что Лила больше не хочет дружить со мной, и от этой мысли на меня наваливалась невыносимая усталость и очень хотелось спать. Иногда, когда мать не видела, я ложилась в кровать и дремала.
Однажды днем я уснула по-настоящему, а когда проснулась, то почувствовала, что я мокрая. Пошла в туалет посмотреть и обнаружила, что трусы испачканы кровью. В ужасе, сама не знаю отчего (наверное, боялась, что мать будет ругаться за то, что я поранилась между ног), я хорошенько выстирала трусы, отжала и снова надела, как были, мокрыми. Потом вышла во двор: было тепло. Сердце колотилось от страха.
Я встретила Лилу с Кармелой и пошла с ними прогуляться до церкви. Я чувствовала, как у меня снова все намокает, но уговаривала себя, что это просто влажные трусы. Когда страх стал нестерпимым, я шепнула Лиле:
– Мне нужно кое-что тебе рассказать.
– Что?
– Я хочу рассказать только тебе.
Я взяла ее за руку и потащила за собой, но Кармела пошла за нами. Я так волновалась, что призналась обеим, хотя обращалась только к Лиле.
– Что это? – спросила я.
Объяснила все Кармела. У нее кровь шла уже год, каждый месяц.
– Это нормально, – сказала она. – У женщин так от природы: несколько дней кровит, болит живот и спина, но потом проходит.
– Точно?
– Точно.
Молчание Лилы подтолкнуло меня к Кармеле. Непринужденность, с какой она рассказала мне то немногое, что знала сама, успокоила меня, и я прониклась к ней симпатией. Я весь день проговорила с ней, до самого ужина. Выяснила, что рана не смертельная. Напротив, «это значит, что ты взрослая и можешь родить ребенка, если мужчина вставит тебе в живот свою штуку».