Полная версия
Голубка
…Уголь постепенно разгорался, черные его бока покрывались белым горячим пеплом. Сквозь листву была видна раковина эстрады. Какой-то человек говорил что-то резкое, размахивал рукой со сжатым кулаком. Время от времени зрители горячо хлопали в ладоши, поддерживая выступающего. Изредка слышались слова, которые были нам понятны – «фашиз-мос», «империализмос»… Потом стоя пели хором гимн Греции и «Интернационал».
Витёк размахивал картонкой, раздувая пламя. От дыма глаза его слезились, но аромат мяса раззадоривал аппетит:
– Ух как жрать-то хочется…
В доме Витька редко видели мясо. Мать варила и жарила картошку, делала икру из баклажанов и умела готовить вкуснейший макаронный суп только на поджаренном луке. Жили они бедно, но даже те небольшие деньги, что были, уходили на водку для отца Вити, дяди Серёжи. Он был контужен на войне и уже после третьей стопки начинал страшно заикаться. На груди его была татуировка – обнажённая женщина, однако, когда Витёк достиг семилетнего возраста, мать заставила мужа вытатуировать на «бесстыжей» лифчик и трусы.
Подошёл седой Манолис, глянул на наш уголь, и, удовлетворённо кивнув, показал на часы:
– Через польчас ставить охонь.
Вновь смазал мясо своим соусом и пошёл проверять остальные вертелы.
А праздник был уже в самом разгаре. Отовсюду слышались музыка, смех, возгласы. На освещённой эстраде дети танцевали сиртаки, высоко поднимая колени.
Небо ещё было светлым, но под деревьями, где мы разжигали угли, было уже темно и через пепел светилось пламя.
Рядом, по аллее, не замечая нас, шла пара влюблённых. Мужчина что-то шептал девушке на ушко, она звонко смеялась и отводила его руку, которой тот пытался обнять её за талию. Девушка что-то сказала по-гречески, и даже я, не зная языка, догадался, что это было шутливое «Дурачок!»
Среди деревьев вспыхнули разноцветные гирлянды. Ветер качал листву. На лицах влюблённых мелькали причудливые отблески.
– Умеют же отдыхать люди, блин! – грустно вздохнул Витёк и закурил папироску, стыренную у отца.
А на сцене, сменив детский танцевальный ансамбль, уже пел, аккомпанируя себе на гитаре, молодой певец.
Мы разложили под своими вертелами уголь. Опыт уже был, и соседи, такие же пацаны, как и мы, с уважением посматривали на нас. Угли надо было разложить равномерно и на определённом расстоянии от туш. И, главное, надо было вертеть ручку вертела – медленно и беспрерывно. Это была непростая задача: спинка барана была тяжелее брюха и всё время тянула вниз. К тому же приходилось непрерывно стоять на коленях, а жар от углей обжигал руки и лица. Но всё скрашивалось невероятным ароматом, исходившим от жарившегося мяса. Туша, обмазанная соусом, постепенно покрывалась аппетитной золотистой корочкой.
В парке всегда стоял дым от шашлыков. Их готовили в трёх местах. Но то был привычный, наш, шашлычный дым. Этот же – совсем другой. Или нам это только казалось?
Подошёл Тасис. Он был уже слегка пьян и веселей, чем обычно. Подмигнув нам, вытащил из кармана бутылку:
– Вот, пейте за нашу Грецию! – торжественно произнёс он и откупорил бутылку. Тут его кто-то окликнул, и он ушёл. Понюхав, Витек с разочарованием констатировал:
– А, сухое, кислятина!
Однако тут же сбегал куда-то и принёс мутный гранёный стакан. Мы выпили по глотку терпкого красного вина, но потом решили, что остальное допьём, когда будет готово мясо.
Через некоторое время вновь появился Манолис. Он протыкал туши длинным острым ножом, принюхивался, качал головой, мол, ещё не готово. Витек сглотнул подступившую слюну:
– А я бы попробовал…
Грек строго посмотрел на него, погрозил толстым пальцем и пошёл проверять готовность остальных туш.
В тени деревьев и кустов, где мы со скрипом крутили свои вертела, стало совсем темно. На аллее послышался шум.
– Отец – тихо сказал Витёк.
Я оглянулся. Дядя Серёжа, которого под руки вёл милиционер, заикаясь, говорил громким голосом:
– Т-ты… С-с-сержант… Д-д-да ты з-з-знаешь, с кем дело им-м-меешь? Я – к-к-капитан артил-л-лерис-с-ст! А ты кто т-такой? У-у-убери р-р-руки! Где хочу, там и-и-и г-гуляю! Тож-же, понаехали тут г-греки всякие! – Тут он перешёл на мат, называя всех подряд фашистами.
Подошёл Тасис с друзьями.
– Вам надо дом, спать, – вежливо попытался внушить ему Тасис. Отец Вити вырвал руку и замахнулся, пытаясь его ударить, но был слишком пьян, да и Тасис, занимавшийся борьбой, просто увернулся, и вместо удара дядя Серёжа неловко повалился наземь. Все вокруг засмеялись.
Витёк выбежал на аллею.
– Пап, пошли домой! – отчаянно крикнул Витя, поднимая отца с земли. Он любил отца безмерно, гордился им, но страшно стеснялся, когда тот в пьяном угаре выкидывал фортели. И хотя было темно, я точно знал, что лицо Витька горит от горечи и стыда за отца.
– Отпустите его… – не поднимая глаз, попросил он милиционера. – Я его домой отведу… Ну прошу вас, пожалуйста…
– В вытрезвителе ему место… – сержант крепко взял дядю Серёжу под локоть, почти вывернув руку. Витя оглянулся и посмотрел на Тасиса блестящими от слёз глазами.
– Тасис… – умоляюще произнёс Витёк. Грек смутился от его голоса.
Я смотрел из темноты сквозь листву кустов. Витёк вёл покачивающегося отца по ярко освещённой аллее к выходу из парка. Вокруг смеялись и танцевали весёлые люди, говорили на непонятном языке. А дядя Серёжа пытался всё это перекричать и пел военные песни: «Там, где пехота не пройдёт и бронепоезд не промчится…»
…Угли почти догорели. Манолис попробовал мясо, облизал пальцы и довольно сказал:
– Молодей! А где твоя друг?
Я хотел было ответить, но грек уверенным движением отрезал от спины два отменных куска горячего мяса.
– Это тебе, а это – твоя другу. За хороший работ…
Он положил мясо и два куска хлеба на обрывок обёрточной бумаги и пошёл к другим вертелам. «Отнесу Витьке домой!» – подумал я и надкусил свой кусок. Какое блаженство! Сочное, невероятно ароматное, нежное мясо…
– Вкусно?
Я вздрогнул и оглянулся. Из-за кустов на меня смотрели глаза Юли. Я не сразу узнал её. Прошёл почти год, как мы не виделись. Юля жила в соседнем дворе с матерью. Она была на три года старше, очень красивая и очень свободная. Все ребята на нашей улице были тайно в неё влюблены. Не миновала эта участь и меня. Соседки сплетничали, прополаскивая в тазах белье у водопроводной колонки, что она «слишком распущенна я». Но какое нам было дело до женской болтовни? В самом деле, смеялась Юля очень громко, но при этом на щеках у неё появлялись удивительно симпатичные ямочки, а глаза всегда весело блестели. Она первая на нашей улице отрезала себе косы, первая надела туфли на высоких каблуках. Всегда могла постоять за себя, и справедливость была у неё на первом месте. Пару раз участвовала в мальчишеских разборках, защищая слабых. Говорили, что мать поколачивала дочь, пытаясь восполнить пробелы в воспитании. А ещё болтали, что всё это следствие «безотцовщины» и что Юля «плохо кончит».
Конечно же, у неё было много поклонников. Почти полгода на нашу улицу с обязательным букетом цветов приходил курсант из военного училища. А потом появился бородатый геолог, который бренчал на гитаре, пел песни собственного сочинения, читал стихи, мог часами рассказывать романтические истории. И Юля, бросив всё, уехала с ним…
…Она стояла передо мной, и блики от гирлянд из раскрашенных лампочек играли на её лице. Почти не изменилась. Только похудела немного. Губы ярко накрашены помадой, брови выщипаны дугой. А в глазах, всё таких же огромных и блестящих, словно поселилась грусть. Но она улыбалась.
– Я тебя сразу узнала. Ты, кажется… – и она назвала не моё имя. Но я не стал её поправлять. Какое дело уличной красавице до соседского пацана, который младше аж на целых три года!
Она вышла из-за кустов.
– Дай откусить! – полушутливо попросила она.
«Дай откусить» было своеобразным паролем того времени. Если кто-то, выйдя во двор с куском хлеба с маслом, да ещё присыпанным сахаром, не давал откусить, то его навсегда записывали в позорный стан жмотов и жадин-говядин.
– Конечно! – излишне торопливо произнёс я и протянул ей Витькин кусок мяса. Она присела рядом, и я почувствовал прикосновение её тела. Год назад венцом мечтаний и мальчишеских грёз было просто постоять с ней рядом.
Юля старалась есть неторопливо, но у неё это не получалось – была очень голодна. Чтобы не смущать её, я отвернулся.
– Какая вкуснятина! – говорила она, словно оправдываясь.
Я вспомнил о бутылке вина, принесённой нам Тасисом.
– Вот вино… Хочешь? – спросил я, наливая сухое вино в стакан.
– Ух ты! Да у тебя здесь настоящий ресторан! – засмеялась Юля, с удовольствием выпила и снова принялась за мясо. Мой надкушенный кусок оставался лежать на бумаге в траве. Доев, она, уже не спрашивая, налила себе вина. Выпила, а остатки вылила в стакан и протянула мне. Сделав глоток, я поставил стакан.
– Вот, если не брезгуешь, съешь и мой кусок… И вино тут ещё… – неожиданно для себя предложил я, испытывая пленительное ощущение от того, что можешь одарить чем-то любимого человека. Даже если он и не подозревает о том, что любим…
Юля съела всё до последней крошки и выпила оставшееся вино. Мы сидели рядом и смотрели, как в раковине эстрады поёт пожилая певица.
– Даже не знаю, как тебя отблагодарить… – негромко произнесла Юля и стала подниматься.
Греческая песня была под стать моему настроению – хотелось плакать. Юля посмотрела на меня, неожиданно присела и, обняв, поцеловала. Крепко и благодарно. На мгновение мне показалось, что я теряю сознание.
Юля встала, поправила платье.
– Спасибо тебе за всё! – тепло улыбнулась она и уже было пошла, но в следующее мгновение оглянулась и строго приказала:
– Ты меня не видел, понял?
Оглушённый, растерянный и счастливый, я шёл на ватных ногах по аллее парка в сторону ворот. Праздник продолжался.
…Когда в ресторане официант раскрывает передо мной меню, я с улыбкой нахожу среди названий мясных блюд «мясо по-французски», «мясо по-гречески». Знаю, что это обычные поварские уловки. Просто в одно блюдо добавляют шампиньоны, а в другое – побольше тёртого сыра, а на самом деле это один и тот же кусок мяса.
До сих пор не знаю, похожи ли современные греки на своих героических предков из древних мифов… Но точно знаю, какой вкус у мяса, которое ел Одиссей. Этот вкус до сих пор у меня на губах. Мясо по-гречески…
Июль 2007 г.
Дирижёр
(Из цикла «Парк Тельмана»)
На центральную аллею парка можно было попасть с трёх сторон: слева – через «Котлованчик», лучшую пивную, справа – по пологому спуску, мимо одиноко стоящей балерины, а также – по главной лестнице в центре. Каждый посетитель парка попадал на эту аллею своим путём, в соответствии со своими наклонностями и характером. Кто-то слева, выпив по дороге кружечку пивка со ста граммами в придачу; кто-то по спуску, мимо кинотеатрика под открытым небом, в котором бесплатно показывали документальные фильмы; но большинство отдыхающих спускалось по главной лестнице, широкой и торжественной, мимо львиных морд, из пастей которых лились струи воды. Шли обычно неторопливо и степенно, снимая шляпы, здороваясь со знакомыми и друзьями.
В центре аллеи, среди цветника, стоял бетонный Сталин, покрашенный серебрянкой. Оттого что вождя старательно и прилежно красили каждую весну, его несколько оплывшая фигура была покрыта чешуйками старых многочисленных слоёв. Он смотрел куда-то вдаль, мимо площадки из красного песка, по которому чинно прогуливались мужчины в чесучовых белых костюмах и покрашенных зубным порошком парусиновых туфлях, женщины в крепдешиновых платьях и туфлях поверх белых носочков, их дети разных возрастов в ношеных, но аккуратно выстиранных одеждах с совсем незаметными заплатками. Воздух был пропитан ярким запахом духов «Красная Москва», холодного мужского одеколона «Шипр», кисловатым дымком папирос «Казбек», ароматом жарящегося шашлыка. Левее шелестел фонтан какой-то необычной формы. Из бетонных позеленевших вазонов стекала вода.
Дальше, в самом конце аллеи, заманчиво поблёскивала лампочками раковина эстрады. Одни шли в летний кинотеатр, другие проходили дальше, в пивную «Островок», а кто-то направлялся в шахматный клуб, где играли в домино, шашки и шахматы, но большинство всё же ожидало восьми часов вечера, когда на эстрадную площадку поднимался военный духовой оркестр. Это зрелище было совершенно бесплатным, и, наверное, поэтому все скамейки перед раковиной были заняты загодя. Музыканты в отглаженных парадных мундирах рассаживались на табуретках, расставляли никелированные пюпитры, с серьёзными лицами листали ноты и продували свои сверкающие золотом трубы. Разноголосица настраиваемых инструментов служила своеобразным вступлением к концерту. Традиция была, по-видимому, давняя, так как часть репертуара состояла из старинных маршей, вальсов и полонезов. А сбоку от эстрады, в тени чахлых кустов боярышника, стоял человек в тёмной мятой рубашке с длинными рукавами, в брюках непонятного цвета и потёртых дырчатых сандалиях на босу ногу. Трудно было определить его возраст, потому что был он худощав, даже костляв, на носу висели очки-велосипеды, а серые, зачёсанные назад волосы набриолиненно блестели. Постоянные зрители хорошо его знали: он приходил сюда каждый раз, когда выступал оркестр, заранее отламывал прямую ивовую веточку, очищал её от коры, и в ожидании начала концерта присаживался на корточки, словно стараясь слиться с зеленью, спрятаться от многочисленных зрителей, которые, лузгая семечки и покуривая папиросы «Север», всегда наблюдали за ним, посмеиваясь и тыча в его сторону пальцами.
На сцене зажигался полный свет, и выходил пожилой майор, дирижёр военного оркестра. Он сдержанно кланялся и громко и чётко (тогда не было привычных микрофонов) объявлял:
– Выступает духовой оркестр Туркестанского военного округа. «Амурские волны». Вальс…
Прищёлкнув каблуками начищенных сапог, он оборачивался, строго оглядывал свой оркестр, постукивал палочкой по краю пюпитра и поднимал руки. На мгновение в воздухе повисала пауза.
А через секунду всё пространство наполнялось звуками. Мягко вступали альты и трубы, брутально хрипел фагот, ухали тубы, погромыхивал барабан, позванивали металлические тарелки и треугольники. Грустная гармония старинного вальса, казалось, проникала в самое сердце. А потом мелодия переходила на высокие ноты, и солировали уже чёрные флейты и серебряные пикколо…
А в тени, слева, у облупленного кирпичного фундамента сцены, дирижировал человек в сандалиях. Он поднимался на ногах, покачивался в такт музыке всем своим худым телом, волосы его сбивались на лоб, а из-под очков по щекам текли слезы… И не от грусти или страдания, нет. Человек, забыв обо всём на свете, светился от счастья и непреодолимой радости.
Большинство зрителей, особенно в первых рядах, смотрели не на оркестр, не на майора на сцене, а на этого тщедушного человека в кустах, на его то плавные, то судорожные движения. Белая палочка мелькала в тени кустов, и этот странный дублёр военного дирижёра каким-то непонятным образом обострял восприятие вальса, делал его почти трагическим…
«Амурские волны» сменялись каким-нибудь «Маршем энтузиастов», а за ним плыл в воздухе полный невероятной грусти полонез Огинского. И снова звучали мелодии из советских фильмов, чардаши, падеграсы и фокстроты Цфасмана. А человек в кустах продолжал дирижировать, уже вовсе не замечая насмешливых взглядов и перешептываний.
Обычно выступление духового оркестра заканчивалось маршем «Прощание славянки». Зрители знали об этом и поднимались.
Человек делал свое последнее движение вместе с музыкантами и незаметно уходил, растворяясь в темноте кустов. Может быть, не хотел чувствовать на себе назойливое любопытство отдыхающих?..
…Прошло много лет. Я уходил служить в армию. На станции «Ташкент-товарная» было многолюдно и суетно. Пели под гармошку пьяные компании, какая-то девушка навзрыд плакала, матери совали своим детям пакеты с едой, вдоль обшарпанных вагонов со сломанными стёклами стучали каблуками офицеры-«покупатели», и сержанты грубыми голосами выкрикивали чьи-то фамилии… Провожавшие меня мама и жена тихо плакали. Мне было тоже грустно, но я держался, шутками стараясь успокоить близких мне женщин.
И вдруг совсем рядом зазвучал тот самый марш! «Прощание славянки»… Я почувствовал, как сжалось что-то в груди от этой мелодии, от этого звонкого, минорного звука флейты.
– Ну вот, и ты заплакал… – успокаивала меня мама, вытирая выступившие вдруг слёзы. Жена тоже ободряюще улыбнулась:
– Всё будет хорошо! Всего-то один год!..
Бог знает, отчего вдруг человек начинает плакать или, наоборот, смеяться. Есть, конечно, внешние причины. Но есть и что-то глубинное, личное, что живёт лишь в твоей памяти.
Я вдруг явственно вспомнил лицо человека с ивовой «дирижёрской» палочкой в руках. Он стоял перед Вовчиком, по кличке Волдырь, окружённый шпаной из трущоб «Шанхая», что была на берегу Салара, и растерянно-беспомощно говорил, что без музыки не умеет дирижировать. А низколобый Волдырь настаивал на своём, обдавая его перегаром водки и пива. Потом он сломал его палочку и толкнул. Как потом говорил на суде Волдырь (и, может быть, это было правдой), он вовсе не собирался убивать Дирижёра, просто хотел, чтобы он «подирижировал» для него… А тот упал и ударился виском об угол бетонного парапета…
Постоянные слушатели духового оркестра какое-то время машинально приглядывались к кустам, где обычно прятался тот человек. Но была уже осень, и выступления оркестра прекратились. А на следующий год его никто и не вспоминал. Он ушёл из их жизней, как уходят и растворяются в небе облака, как улетает неизвестно куда сухой кленовый лист в декабре…
– По вагонам! – гортанно крикнул сержант, перекрывая звуки духового оркестра, продолжавшего играть «Прощание славянки».
Март 2006 г.
Голубка
(Из цикла «Парк Тельмана»)
Первый раз я увидел её в декабре. После басни Сергея Михалкова «Крот-бюрократ» конферансье, он же замдиректора клуба, объявил, подглядывая в бумажку:
– А сейчас сотрудник планового отдела завода Ильича Мария Боголюбова споёт песню «Голубка». Слова Болотина и Сикорской, музыка Ирадье.
На сцену, краснея от смущения, вышла девушка в вязаном свитере и с красными бусами на шее. Аккордеонист сел на табуретку, вопросительно посмотрел на певицу. Та кивнула. Пальцы застучали по пожелтевшим костяным клавишам трофейного аккордеона вступление. Женщина вначале немного замешкалась, но тут же догнала аккомпанемент:
Когда из твоей Гаваны уплыл я вдаль,Лишь ты угадать сумела мою печаль.Заря золотила ясных небес края,И ты мне в слезах шепнула – любовь моя…Голос у неё был не очень сильный, но красивый, чуть с хрипотцой. Она так старательно пропевала текст, что зал притих. До этого, узнав, что вместо кино будет концерт, мы хотели уйти. Но после первого куплета мне захотелось остаться в этом зальчике.
Где б ты ни плавал, всюду к тебе, мой милый,Я прилечу голубкой сизокрылой,Паруся твой найду над волной морскою,Ты мои перья нежно погладь рукою… —пела она, и я явственно представлял голубое море, парусник, солнце, себя на палубе, чаек и, конечно, голубку, которая садится на мою ладонь. От мелодии, которую я уже слышал по радио, хотелось плакать. Она проникала в самые глубины души. Быстро вытерев слёзы, я оглянулся: не видел ли кто-нибудь из друзей моей слабости?
Мы с пацанами и девчонками со двора в тот декабрь почти каждый день бегали в старинное здание САНИИРИ, что расшифровывалось как «Среднеазиатский научно-исследовательский институт ирригации». В этом здании, похожем на замок, до революции располагался «Охотничий домик» для офицеров. А в советские времена здесь обычно организовывали избирательные участки. Крыльцо украшалось кумачовыми лозунгами, плакатами, портретами кандидатов в депутаты Верховного Совета с подробными биографиями. Обычно в начале вечера сухонький старичок из общества «Знание» читал лекцию о международном положении, в которой он разоблачал американских империалистов, германских реваншистов в лице Конрада Аденауэра и ревизионистов типа предателя югославского народа Иосипа Броз Тито. Потом крутили кино.
Киномеханик передвижки заправлял переносной проектор, выключал верхний свет, и волшебный луч вырывался на экран-простыню. Затаив дыхание, мы самозабвенно смотрели фильмы преимущественно о Гражданской войне или о героях-разведчиках. Какие-то смотрели по несколько раз, и в том месте, где фашистский генерал поднимал бокал со словами «За победу!» – мы хором отвечали из тёмного зала:
– За нашу победу!
Но сегодня вместо кино был концерт художественной самодеятельности. На улице было холодно и неуютно, а здесь топилась огромная изразцовая печь, и было приятно чувствовать под собой мягкость старинных потёртых кресел, разглядывая лепнину на охотничью тему под сводами небольшого зала.
Меньше месяца оставалось до денежной реформы, четыре месяца до ликования по поводу полёта Юрия Гагарина в космос и три месяца до моего четырнадцатилетия. Уже кое-где висели транспаранты «С Новым, 1961 годом!», и я с волнением открывал для себя, что, если перевернуть это магическое число, оно снова станет – 1961!
Мария продолжала петь:
О голубка моя, будь со мною, молю,В этом синем и пенном просторе,В дальнем родном краю.О голубка моя, как тебя я люблю,Как ловлю я за рокотом моряДальнюю песнь твою.Закончив петь, она как-то неловко поклонилась. Зал зааплодировал. Раскрасневшаяся, взволнованная, она спустилась со сцены и прошла мимо меня. Смешанный запах духов и жаркого тела на мгновение обдал меня необыкновенной волной.
Прошла зима, весна, и уже кончалось лето.
И расшифровка аббревиатуры «СССР – Стакан Семечек Стоит Рубль» уже не была актуальна. Стакан семечек стоил уже не рубль, а десять копеек.
Ночами мы вглядывались в тёмное небо и среди звёзд искали проплывающие огоньки спутников.
Почти каждый августовский вечер ходили в парк Тельмана. Иногда с родителями, но чаще с друзьями. Маршрут наш не имел никакой логики и смысла. Мы бродили по парку, оказываясь то в одном месте, то в другом. Если не было денег, перелезали через забор летнего кинотеатра и смотрели фильмы или стояли у решётки платной танцплощадки, с интересом разглядывая в толпе кучку «стиляг». У них были узкие брюки, «коки» на головах и яркие рубашки. Пока среди танцующих мрачно ходили дружинники с красными повязками на рукавах, они, как и все, танцевали вальсы или в крайнем случае танго. Обычно трубач громко кричал, в который раз повторяя свою заезженную шутку:
– А теперь танго-орангутанго!
И все каждый раз смеялись. И начиналась «Кумпарсита». Но когда дружинники уходили, один из «стиляг» давал знак музыкантам, звонко щёлкнув пальцами: «Давай, Гарик!»
«От Москвы и до Калуги мы танцуем буги-вуги!» – задавала ритм ударная установка, ухал контрабас, звонко выводила труба. И толстые подошвы ребят, и каблучки девушек словно вырывались на свободу.
Танцевали и буги-вуги, и рок-н-ролл.
– Ван, ту, фри, фо, файф о клок! Рок! Рок!
Крики, заливистый свист, пыль столбом! Но прибегали грозные дружинники, теперь уже с милиционером в белой форме и сдвинутой на затылок фуражке. Он свистел в латунный свисток: «Прекратить!» И снова на танцплощадке звучали размеренные вальсы, допустимые фокстроты Цфасмана и «Ландыши»… Белого мая привет…
Становилось неинтересно, и мы уходили. В раковине эстрады играл марши военный духовой оркестр. А на освещённом пятачке площадки в центре главной аллеи парка, покрытом утоптанным красным песком, под баян танцевали пенсионеры и женщины не первой молодости. Кавалеров не хватало, и женщины «за тридцать» танцевали друг с другом, «шерочка с машерочкой». Та, что была крупнее и выше, изображала «мужчину». Отставив мизинчик правой руки на спине партнёрши, она «вела» подругу и, далеко отведя левую руку, задавала ритм танца. «Женщина» обычно склоняла голову на грудь, доверчиво и покорно. Слепой баянист выводил мелодии прошлых лет: «Сердце, тебе не хочется покоя…», «Брызги шампанского», и мы обычно с равнодушным хихиканьем пробегали мимо этой толпы, пахнущей дешёвым одеколоном и нафталином. Эта имитация жизни, ненастоящесть происходящего раздражали нашу юношескую самоуверенность. «Убогие», как нам тогда казалось, танцы под хриплые звуки прохудившихся мехов баяна вызывали если не презрение, то уж точно ощущение «полной лажи и туфты»…
Пройдёт время, прежде чем высокомерие юности растворится, и ты вдруг отчётливо вспомнишь этих странно танцующих друг с другом женщин. И поймёшь, что это живые жертвы той недавней войны. Несчастное поколение девчонок, не успевших познать чувства любви, не разделивших со своими парнями любовного ложа. С теми, кто остались где-то далеко растерзанными в воронках из-под многотонных бомб, расстрелянными в бессмысленных атаках, истекшими кровью в полевых госпиталях, окончившими жизнь в плену… С теми, кто просто исчез. Не вернулись. Остались только на фотокарточках.