bannerbanner
Ленинбургъ г-на Яблонского
Ленинбургъ г-на Яблонского

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 14

Раскланивался ли господин Яблонский с Аракчеевым или Кочубеями, неизвестно. Скорее всего, раскланивался. Вряд ли они отвечали на его поклоны. А ежели и отвечали, то не глядя. Но услугами наверняка пользовались, как и большое количество офицеров лейб-гвардии Преображенского полка. Кареты часто ломались – вечная проблема: «дураки и дороги» – ничего не изменилось, да и потребности господ офицеров по мере продвижения по службе возрастали – требовались новые экипажи. Не случайно Иосиф Франциевич выбрал для места своего жительства самое сердце Преображенской слободы, простиравшейся от Литейного проспекта до Конногвардейской и Слоновой улиц (Суворовского пр.) и от Сергиевской улицы до Виленского переулка…Как будто вчера это было, и – в другой жизни. Вижу: из дома нумер 8 по Спасской улице – потом названной именем не очень мне симпатичного декабриста, но поэта Кондратия Рылеева – из дома номер 8 по Спасской (Рылеева) выходит пожилой господин в шубе мехом вовнутрь, с ним его сын – молодой офицер Павел Яблонский, недавно переведенный из подпоручиков 145-го пехотного Новочеркасского Императора Александра Третьего полка в лейб-гвардии Павловский полк, он ведет под руку своего сына – Александра, только что выпущенного Х классом из Училища Правоведения (59-й выпуск, 15 мая 1898 года), будущего надворного советника, с ним – мой папа, Павлуша, он в девичьем платье, как было принято в 10-х годах нового XX столетия одевать мальчиков. А вот и я. Плетусь сзади. На мне матроска с якорем и ботиночки со шнурками – подарок моего дяди. Навстречу – вдова Василия Викторовича Кочубея – Елена Павловна, урожденная Бибикова, падчерица А. Х. Бенкендорфа. Она приветлива, ей нравится платьице моего папы. Из Спасо-Преображенского собора выходит граф Аракчеев. Истово перекрестившись, басит: «Так это целая артиллерийская команда. Иоська Францевич, отдай их мне. Молодцами сделаю!» – «Этот, пожалуй, сделает!» – ехидно роняет генерал Александр Александрович Пушкин и поправляет мою матроску. Борода окладистая серебряная. Он особо любезен с Павлом Осиповичем. Знакомы ещё с Балканской кампании 1877–1878 года. Александр Александрович командовал там Нарвским гусарским полком, почти одновременно они вместе с прадедом были награждены золотым оружием с надписью: «За храбрость» и Владимиром IV степени. Сыну Пушкина тогда было 44 года, моему прадеду – около 30-ти. Павел Осипович имеет квартиру в казармах лейб-гвардии Павловского полка на Царицыном лугу (Марсовом поле), минут десять – пятнадцать неторопливым шагом от нашего дома. Генерал Александр Александрович Пушкин квартирует в Доме Мурузи, как и мы. Правда, его просторные апартаменты имеют вход с Пантелеймоновской, у нас же вход в коммуналку без удобств – с Короленко.

Иосиф Франциевич Яблонский умер в 1884 году.

Павел Осипович – в 1914-м.

Александр Павлович 1-й – в 1924-м.

Павел Александрович – в 1991-м.

Александр Павлович 2-й – ещё жив. На пути к Городу.

Уже бледнеет и светаетНад Петропавловской иглой,И снизу в окна шум влетает,Шуршанье дворника метлой.Люблю домой, мечтаний полнымИ сонным телом чуя хлад,Спешить по улицам безмолвнымЕще сквозь мертвый Ленинград.

«Саша, выходи!» – это Адик Гликман. Вход в его коммуналку – тоже с Пантелеймоновской или тогда – с улицы Пестеля, первая парадная от Литейного, квартира № 14. С Адиком мы дружим. Точнее – курим. Иногда мы ходим друг к другу в гости. У него симпатичные родители, которых я не помню. Но помню бабушку. Она всегда открывала входную дверь. Полное имя Адика – Адам, что веселит наших сверстников. «Адам, а Адам, где твоя Ева?!» – это уже не шутка, а приветствие. В гости друг к другу мы ходим редко, только зимой. А как только потеплело – с середины или конца апреля – «Саша, выходи!». Если я не слышу, так как занимаюсь на рояле, мама говорит: «Тебя Адик выкликает, иди уж». Она не знает, зачем он меня выкликает. Я выглядываю в окно: он стоит на привычном месте, напротив, около дома декабриста Булатова, где проходили собрания его единомышленников.

Дом, угловой, выходящий на Рылеева и Короленко, строго говоря, принадлежал поначалу не самому Александру Михайловичу, а его матери, Марии Богдановне Булатовой, урожденной Нилус, супруге генерал-лейтенанта Михаила Леонтьевича Булатова – будущего губернатора Западной Сибири. В те пушкинские времена в народе дом называли «домом генеральши Булатовой». Александру Михайловичу он перешел по наследству позже, когда он там жить уже не мог – он вообще не мог жить, а мы там ещё не курили.

Так вот, в гости к Булатовым – удивительное семейство, даже по тем уникальным временам – мы и шли. Но не в гостиные комнаты и не в залы второго этажа, где, как говорили старушки нашего дома, бывал на балах Пушкин; нет, мы топали в подвал. Танцевал ли в залах Пушкин, мне неведомо. Возможно, старушки нафантазировали. Однако то, что в этом доме поэт бывал, это точно: в правой части дома жил в начале тридцатых годов камер-юнкер Николай Михайлович Смирнов (вместе, кстати, со своей знаменитой женой Александрой Смирновой-Россет) – близкий знакомый Пушкина. Возможно, Пушкин там даже курил, если он вообще курил. Но не в подвалах, как мы, а в гостиной или в биллиардной. Наверняка курил, потому что нервничал, когда занимал у Николая Михайловича в долг пять тысяч рублей. Николай Михайлович был большой богач. Пушкин всегда нервничал, занимая в долг, – не любил это занятие. Долг в 5000 рублей ассигнациями Н. Смирнов получил уже после смерти Пушкина – Николай отдал.

Ленинградские подвалы послевоенного времени… Это были лабиринты с навалом битого кирпича, тайными лазами в соседний подвал, кошачьими колониями, дровяными кладями, рухлядью, своими обитателями и своими законами. В то время, когда мы с Адиком спускались в подвал дома Булатовых – а это был 1953-й–54-й год, обитателей подвалов уже почти всех выловили, но милиция иногда наведывалась. С опаской, униженно пригибаясь, как бы кланяясь, спотыкаясь и матюгаясь, пробирались доблестные служители порядка сквозь завалы и полуобвалившиеся стены, обшаривая закоулки лучиками электрических фонариков. Кошки с визгом шарахались и рассыпались по сторонам.

Курили мы самые дешевые коротенькие сигареты «Новые» – сантиметра два длиной. Сначала слегка кружилась голова, и это было интересно, но потом привыкли. Влекло не курение само по себе, а весь процесс: во-первых, надо было пробраться в подвал, чтобы никто не заметил (правда, никто и не следил). В подвале был желтоватый мрак, прорезаемый лучами света, пробивающегося сквозь щели и плоские подвальные оконца, в узких коридорах которого стояли неподвижные столбы плотной пыли. Затем предстояло проникнуть в заветные укромные уголки, спокойно закурить, вслушиваясь в неясные звуки, шорохи, скрипы, вздохи старинного дома, беседуя на различные темы и наслаждаясь своим подвигом, уединенностью и недосягаемостью. Нам было лет 9–10. Потом бежали в аптеку на Пестеля и покупали «Сен-сен» – тоненькие ароматические таблеточки за 4 копейки, чтобы отбить запах изо рта. Иногда мы заходили в гости к Клейнмихелю. На углу его дома размещалась кондитерская, где можно было выпить стакан томатного сока, посыпая его крупной влажной серой солью, неизменно заполнявшей две трети граненого стакана, или – для разнообразия – яблочного, персикового или клюквенного.

Пару раз Адик приводил нового мальчика, только что переехавшего в наш дом. Очень хочется вспомнить, что это был рыжий мальчик. Надо бы вспомнить – кто проверит! Скорее всего, это действительно был рыжий мальчик. Так соблазнительно намекнуть, что я уже в ранней молодости курил и размышлял о поэзии с Нобелевским лауреатом. Потомки этот намек превратили бы в исторический факт, и обо мне писали бы монографии. И, возможно, поставили бы маленький памятник, размером с заварной чайник, вместе с памятником Бродскому, который хотели возвести в сквере рядом с домом Булатовых около Спасо-Преображеского собора на заросшем тогда сочной травой треугольнике, где располагалась временная звонница сгоревшего в 1825 году собора. После пожара хозяева «дома генеральши Булатовой» (сама Мария Богдановна ушла в мир иной в 1822 году) предоставили свой дом, в подвалах которого мы с Адиком курили, по Спасской (Рылеева) 1 для богослужения, а перед домом поставили козлы, на которых повесили новые колокола. Старые от сильного жара расплавились. Отсюда вскоре направился в свой последний путь сын генеральши – мой сосед и тезка – Александр Булатов…Потом передумали ставить там памятник Бродскому – слишком уж уникальное историческое место, – собрались сотворить его на брандмауэре Дома Мурузи. Там и мне могли бы отвести место на его тыльной стороне рядом с креплением. Однако Иосиф Бродский с семьей въехал в наш Дом Мурузи (квартира № 27 или 28 – стал забывать, первый парадный подъезд от Преображенской площади по Пестеля) в 1955 году, когда я перешел из 182-й школы в 203-ю – Анненшуле, и с Адиком уже не курил. Да и не стал бы он курить с малолетней шантрапой: был старше нас на пару лет. Я вообще бросил это занятие, так как стал заниматься плаванием. У нас – у пловцов – западло́ было дыхалку табаком керосинить. Так что это был другой рыжий мальчик.

В удивительном мире я рос. Сигареты «Новые», сын Пушкина и мой прадед, Аракчеев, рок-н-ролл, дворник Алексеева, приносившая дрова, магазин с плавающими в аквариуме карпами, папины ордена, Булатовы, Танечка-физкультурница, Брюс, Миклухо-Маклай, Корчной, Кочубей, папа, Адик, Горемыкин, невесты у «луча надежды»… Я с ними беседовал, играл, жил в их мире и только к старости, во время приближения к Городу, стал понимать, какой это был странный, уникальный, так и не познанный мир, и как мне улыбнулся Всевышний, погрузив в это подрагивающее марево теней, давно ушедших, живых, загадочных и притягивающих имен, событий, соседей, предков, домов, этого пятачка, размером примерно в 2 квадратных километра, на котором была соткана история города, страны, моя история. По сию пору говорю, спорю, размышляю с моими соседями. Поражаюсь им. Восхищаюсь. Пытаюсь учиться. И не могу понять ни их, ни нашу историю, ни нашу страну, ни себя…Аполлоныч разберется.

Курить я бросил, зато начал пить. Точнее – выпивать. Сначала понемногу. И не сразу после окончания курительного периода. С зазором в лет пять… А за пять лет столько произошло!

Венерические заболевания очень серьезно осложняют жизнь!

– Голубчик, ну что вы понаписали?! Гладенько, но так скользко. Как бы вам, голубчик, не поскользнуться. Не на «Снегурочках» катаетесь! Учитесь у князя Трубецкого. Всё выложил. Даже все то, о чем и не спрашивали, о чем и не догадывались.

– Не запендюривай мне хвуздополку, чмо!

– Мое дело предупредить, Ваше высокородие. Про Адамицкого Игоря Алексеевича – кот наплакал. Да и то – иеромонах Епифаний, георгиевский какой-то кавалер. Предки… Кого это е…т!? Ты мне про «Часы» докладывай, сука, про этого, как его, Останкина, про всю эту кодлу.

– Останина!

– О! Теперь ты колешься натурально! Потей, старайся и не бзди, прорвешься! А то – иеромонах, сволочь.

– Виноват, товарищ коллежский асессор. Только напрасно вы меня с товарищем Трубецким ровняете. Или с этим… Пестелем. Я не энтузиаст-стукач. Я за идею страдаю. И вообще, пошел вон, козел!..

– Не извольте беспокоиться. Исчезаю-с, истаиваю-с…

Адамицкого я любил. Он был умница. Настоящий ленинградец, моего призыва воин. «Город не сдался ни перед кем и ни перед чем. И я не знал, что через полстолетия сюда придут полчища (…) лавочников с «верхним» образованием и глубиной ума инфузории-туфельки, и возьмут город голеньким. Без оружия. Но с деньгами. Чтобы явилось пророчество: «Петербургу быть пусту». Или чтобы лечь, как девка, под унылое однообразие стандартной глобальной цивилизации. «Маска Гиппократа» обозначилась на лице города, начиная с третьего тысячелетия». Это он уже не о Ленинграде. О нынешнем Санкт-Петербурге. Питер-Бурхе эпохи всеобщего изумления и деградации.

Последняя русская царица и последняя царствующая равнородная неиноземная супруга русского монарха Евдокия (Лопухина) – старица Елена – была права… Пусты быти.

Поезд дернулся, остановился, снова дернулся. Прощай, Тверь, несостоявшаяся столица России. Мимо испуганной змеей прошмыгнул встречный. Тронулись. Опять встали.

Наконец сменили пластинку. Встречный подкинул, что ли.

Не изменяя веселой традицииДождиком встретил меня Ленинград.Мокнут прохожие, мокнет милиция,Мокнут которое лето подряд.

Сердце сдавило. Лучше бы продолжали про холодные руки.

Это была самая лучезарная страничка моей жизни. Нечто подобное случилось позже, лет через тридцать с гаком, но тогда – в 90-х – интуиция, опыт и знания подсказывали, что все это ненадолго. Надежд не было, было лишь желание и потребность надышаться, пока опять не прикрыли форточку. Прикрыли по желанию трудящихся, конечно. Когда же закончился мой курительный период – совпало все: возраст, время, наивность, память, надежды, их воплощения. Это – как рассвет. Ночь ещё не ушла, но уже не страшна, вернее, ещё страшна, но не пугает, кажется, что кошмары позади. Уходящие ночи – это не только ужас всевластия упырей, черные воронки, звонки в дверь в три ночи, шмыгающие тени и трупный запах изо рта Василия Ульриха. Ночь – это посвистывание соловья, аромат душистого табака и ночной фиалки, мерцание звезд и гвалт цикад. И – забрезжило. Ночь истаивает, и уже одно это радует. Кажется, вернее – казалось, что рассвет принесет солнечный радостный день. Температура будет умеренной. После этого чудного дня, возможно, потом опять наступит ночь, но это будет светлая июньская белая ночь, пора первой любви, робких поцелуев на набережной и новых надежд. Иначе быть не может после такого рассвета. То, что после робкого, но светлеющего утра будет серый коротенький промозглый день и снова длинная черная безысходная ночь, в те чудные времена не верилось. Значительно позже жизнь научила, что с временами суток и года на нашей территории несколько иной порядок, нежели в природе. После ночи, как правило, наступает ещё более дремучая ночь. После оттепели – удар по почкам и перелом позвоночника.

Тогда же опыта не было. Не было на памяти наших отцов и, тем более, на нашей памяти наступления утра после ночи. Ночь была перманентным состоянием нашей жизни и настроя души. И в то время, когда я бросил курить, ночь ещё не ушла. На трибуне Мавзолея уже белой вороной стоял стиляга периода полночной стужи. Матерчатый желтый картуз и полувоенный китель производства московского закройщика Шамберга наглядно свидетельствовали о приверженности их обладателя – верного соратника, ученика и последователя, а также двурушника, участника антипартийной группы, вместе с «примкнувшим Ш.», – к немеркнущим идеям и попранным нормам. Сын дворянина из братской Македонии не был однозначной фигурой, как, впрочем, многие из ближайшего окружения кремлевского горца. Не все негодяи были дураками. Максимильяныч отменил «конверты» – за что и поплатился: партийная элита не могла так просто отказаться от неучтенной второй – «черной» зарплаты. Мухи отдельно, котлеты отдельно. Партийная совесть и материальные блага всегда у нас были непересекающимися плоскостями. Хрущев «конверты» вернул и выиграл. Временно. Белая ворона в кителе à la Киров или Орджоникидзе также предложил вдвое снизить сельхозналог и простить недоимки прошлых лет: «Пришел Маленков – поели блинков» – в деревне его полюбили. В 1954 году, 19 февраля, под его председательством Совет министров СССР принял обстоятельно фундированное и верное решение о передаче Крыма в состав Украинской ССР, «учитывая общность экономики, территориальную близость и тесные хозяйственные и культурные связи между Крымской областью и Украинской ССР» (указ подписал товарищ тогдашний «Президент» Клим Ворошилов). Не зря Маленков посидел в кресле премьер-министра. «Лаврентий Палыч Берия не оправдал доверия, и товарищ Маленков надавал ему пинков». Однако при всем этом в памяти его одутловатая опухшая рожа, сталинская тужурка – полукитель с матерчатыми пуговицами, тусклый взгляд – все это осталось символом уходящей страшной ночи, эпохи вечной мерзлоты.

В это же чудное время племянники, зятья, внуки и даже дети стиляг с трибуны над Саркофагом уже открыли новую эпоху: стиляг-«штатников».

Слово «стиляги» появилось в каком-то фельетоне, имя автора упоминать стыдно. Мудак какой-то. Идейный, малограмотный, бездарный. Стилягами были все. В том числе и эти, в шляпах и с красными бантами на первомайской трибуне. Стиляги Политбюро и Центрального комитета. Их отпрыски – прежде всего студенты МГИМО, имевшие доступ к иностранцам, хотя бы типа Поля Робсона или Жерара Филиппа, не говоря уж о дипкорпусе, открыли новую эпоху стиляг – штатников. Моментально новая генерация штатской молодежи соскользнула с поднебесья недоступного МГИМО сначала в зарождающуюся фарцу с ее лидерами Яном Рокотовым – «Косым», Владиком Файбишенко – «Червончиком», Юрием Захаром, а затем – в широкие молодежные массы. Эти стиляги были утренними людьми. Свободными и молодыми. Они вырывались из серой жизни, унылой бытовой культуры и стали жить, как им хотелось. В этом была их оппозиционность. И поразительно: «Софья Власьевна» победила в борьбе с русской культурой и нормальной жизнью, одолела басмачей, сионистов, бендеровцев, нацистов, троцкистов, крестьянство и интеллигенцию. Впервые она проиграла, как точно заметил Лев Лурье, стилягам. Эти молодые люди, напевавшие «Чаттанугу чу-чу», определили дальнейшее развитие общества, которое почему-то называют гражданским. Прошвырнуться по Бродвею значило прошвырнуться в другую жизнь. Дневную. Солнечную.

Брод… «Как много в нем отозвалось»…

Поразительное было время. Коньки «снегурки» стали вытесняться «канадками». Почему «канадками»? В Канаде про «канадки» и не слышали. Но мы пересели на «канадки», которые были похожи на «хоккейки», но «канадки» считались лучше. Лучше чего? – Лучше всего, потому что «канадки». Странным образом никому ранее не известная Канада влезла в наши головы. Самая стильная стрижка – «под канадку» или «канадская полечка». Как совместить «польку» – то есть якобы польский стиль прически (или танца?!) с Канадой? – совмещали. Четкой окантовкой в области шеи. Полубокс, возможно, лучше, мужественнее, но продвинутая молодежь предпочитает «канадку» – западнее. Так и с коньками. «Снегурки» были устойчивее, удобнее, особенно для новичков. Но все устремились к «канадкам». Их долгое время было не достать. «Снегурки» имели лезвия, похожие на полозья саней, с загнутым передом. Они привязывались к валенкам, часто при помощи веревок, закрученных палочками. Однако чаще они крепились кожаными ремешками или хитроумным способом к обыкновенным ботинкам: в каблуке делалось углубление, его закрывала металлическая пластина с овальным отверстием. Конек поворачивался поперек стопы и в отверстие вставлялся штифт, находившийся на пятке конька. Конек разворачивался, и штифт прочно крепил его с ботинком. Целая наука! Но ее одолевали, так как каток был, пожалуй, главным развлечением и самым романтичным местом Ленинграда 50-х – начала 60-х. Катков тогда было много, но, конечно, главный и самый заманчивый – Цепочка, то есть каток в ЦПКО на Островах.

Я кататься на коньках не умел, хотя вместе со всеми запрезирал «снегурочки» и зауважал «канадки». Вместе со всеми моя душа рвалась в Цепочку, но я там бывал редко: не было времени, так как я рос в интеллигентной семье, где было принято играть на рояле, заниматься фигурным катанием и учить иностранный язык – английский. Фигурным катанием я не занимался в силу того, что мой организм, подорванный блокадой, требовал движения в воде и глубокого дыхания. Иностранный язык было не осилить по причине специфики материального положения в семье. По сей день эта специфика сказывается. Короче говоря, в Цепочке я бывал редко, но какое это было наслаждение: хотя бы смотреть на мчавшиеся по освещенному кругу одиночные фигуры и, особенно, пары. Все девушки были очаровательны, стройны, самовязанные свитера с оленями на груди плотно облегали их фигуры, некоторые были в коротких юбочках, надетых поверх рейтузов, из-под вязанных шапочек с помпончиками выбивались развевающиеся по ветру волосы… Играла музыка… Какая музыка! Казалось, что не было прекраснее этих звуков, вбирающих в себя морозный воздух, завораживающий скрежет коньков, смех, легкое кружение поземки. В гущу грустных и волнующих старинных вальсов, полек Штрауса, галопов и жизнерадостных увертюр Дунаевского вдруг стали вкрапливаться другие, досель неведомые звуки.

You load sixteen tons, and what do you get?Another day older and deeper in debt.Saint-Peter, don’t you call me, 'cause I can’t go;I owe my soul to the company store…

Несмотря на то, что Поль Робсон был американцем, его голос звучал на просторах СССР. Сталинская премия мира перевесила американское гражданство. Так что спасибо Джозефу Маккарти и его комиссии за то, что бас Робсона – глубокий, бархатный, свингующий – разносил над катком Цепочки эту чудную штатскую мелодию. Помню, мы пели на свои – наши – слова:

Шестнадцать тонн, умри, но отдай,Всю жизнь работай – весь век страдай.Но помни, дружище, что в день похоронТебе мы сыграем 16 тонн…

Сейчас слушаю эту песнь и стараюсь держать свою задолбанную нервную систему в руках. Каждая клеточка помнит то время, которое никогда не вернуть. Стыдно. Хотя уже скоро Город. Ничего не стыдно. You load sixteen tons, and what do you get?

Задолго до поездок на каток, мы ездили с мамой на острова кататься на лыжах во время зимних каникул. Вернее, катался я, а мама смотрела, как я неуклюже передвигаю лыжи по лыжне. Лыжи мы брали «на прокат» (или: «напрокат»?) в Елагиноостровском дворце (архитектор – предположительно, Кваренги, скульптурное оформление Пименова и Демут-Малиновского), построенном пятым владельцем острова обер-гофмейстером Императорского Двора Иваном Перфильевичем Елагиным. Лыжи были с мягкими креплениями, которые постоянно спадали с моих обыкновенных ботинок. Маме было холодно, она постукивала бурками по снегу, приплясывала, пытаясь согреться, и терпеливо ждала, пока я надышусь свежим морозным воздухом. Я же потел в своем осенне-зимнем пальтишке. Мы ехали от дома в полупустом в дневное время вагоне 14-го трамвая, который делал кольцо у ЦПКО. Вечером же, особенно перед выходным днем, Четырнадцатый был забит веселыми молодыми людьми с коньками. Толпа вываливалась на кольце и выстраивалась в длинные очереди перед кассами, расположенными по углам моста со стороны трамвайного кольца. Редкие смельчаки пытались прорваться мимо контролеров у входных ворот на мост или по льду Средней Невки.

Это было чудное время. Чудная песня. «Шестнадцать тонн», Цепочка, коньки. Непередаваемое время радостного предчувствия жизни. Ожидание светлого бесконечного дня. Я часто думаю, действительно ли мы ездили с мамой кататься на лыжах или мне это счастье только снится…

Выше знамя пролетарского интернационализма!

…Американский турист – в Москве у автомата с газированной водой. Бросает три копейки. Ждет. Автомат жужжит, кашляет, чихает. Американец бросает ещё одну монету. Тот же эффект.

Постоял, почесал затылок, молвил:

– А это идея!!

…Так появились игральные автоматы.

Это – анекдот конца 50-х. Американец у автомата с газировкой уже не в диковинку. Причем этот американец – не поджигатель войны, не шпиён вечно в кожаных перчатках, чтоб не оставлять отпечатков, разбрасывающий по советским улицам свои шпиёнские камни. Сообразительный, как и подобает американцу. Пытается, к тому же, сравнить вкус советской газировки и родной «Пепси». Эта забава была тогда в моде.

В июне 1959 года весь мир облетела сенсационная фотография. Это был не советский спутник рядом с фотографией оборотной стороны Луны, не открытие XXI съезда партии, не изумленные лица москвичей, взиравших на скопление «марсиан» – кинозвезд, прибывших на Первый Международный Кинофестиваль в Москве; с таким же ужасом и осуждением разглядывали советские люди, особенно ошеломленные пожилые женщины, манекенщиц Кристиана Диора, бродивших по ГУМу во время Диоровского дефиле в том же 59-м году. Не фотографии, тайком вывезенные на Запад, кровавого подавления восстания в Темиртау или улыбающихся членов тургруппы Дятлова перед ее отбытием в гибельный и загадочный путь… Нет! Это была фотография Советского лидера Никиты Хрущева, пьющего Пепси-колу из картонного стаканчика. Лидер – в неизменной шляпе, в украинской косоворотке под мешковатым пиджаком. Рядом Ричард Никсон и Роберт Кендалл – Президент PepsiCo. Все улыбаются. Улыбаются, так как довольны.

Кендалл доволен успешно проведенной операцией по реабилитации своего присутствия на выставке. Большинство американских компаний бойкотировало выставку во враждебно настроенной стране. Кендалл же нуждался в продвижении своей продукции и завоевании новых рынков. Надо было обставить Кока-колу. Поэтому он уговорил Никсона, с которым дружил, как, впрочем, со многими президентами и лидерами Республиканской партии, свести его с Хрущевым на выставке. Что американский вице-президент и сделал. Оказавшись рядом с настороженным Хрущевым, Кендалл задал провокационный вопрос, на который простодушный Лидер и клюнул: «Какое Пепси лучше: сделанное в Америке или в Москве?» (В Союзе тогда Пепси не производилось!). Никита Сергеевич, попробовав напиток из двух стаканчиков, определил: «Конечно, ЭТА!». То есть советского производства. И стал давать пробовать лучшее Пепси окружающим. Так что Хрущев был доволен своим ответом.

На страницу:
9 из 14