Полная версия
Ода к Радости в предчувствии Третьей Мировой
2-й адвокат: – И я вас понимаю, коллега. Поэтому прощаю вас, за «вашего», то есть «моего» Манштейна. Он такой же мой, как и ваш, то есть руконеподаваемый и непрощаемый. Он – враг. И к «Окончательному решению» я отношусь так же, как и вы, и вы это прекрасно знаете. Однако это ни в коем случае не влияет на оценку обсуждаемых сегодня событий и позиции Автора, которая мне близка не в силу профессиональных обязанностей, а по самой сокровенной сути. Эта сокровенная суть в следующем: каков бы ни был Манштейн, но если бы командование СОР не покинуло Севастополь, не обрекло на смерть и пленение почти 80 тысяч солдат и матросов, то есть, если бы выстраивало свое поведение по примеру Нахимова, Истомина или Хрулева и сообразуясь с нормами солдатской этики Манштейна или Хюбе, хоть они и враги, то большинство из 79 956 человек, брошенных на произвол судьбы, то есть нацистов, не погибли бы. Ведь вам, как и мне, известно, что попавшие в плен погибали при конвоировании или в концлагерях, комиссары, коммунисты и евреи расстреливались на месте или в фильтрационных лагерях, многих закапывали заживо, топили в море. Вам также известно, как обращались немцы с оставшимися в живых: «Вы даже не представляете, что чувствовали тысячи голодных и израненных бойцов на скалах Херсонеса, когда немцы сверху закидывали их гранатами, да на головы мочились, всю бездну отчаяния и черной убивающей тоски, которую пришлось испытать людям, брошенным своим командованием и обреченным на смерть и плен». Это лишь одно из многих свидетельств – матроса Григория Земиховского. Количество раненых, брошенных в Севастополе, точно не известно – от 15 до 40 тысяч человек. Все медицинские учреждения армии и флота были оставлены на «милость победителя». Впрочем, с ранеными, медперсоналом, обслуживающим контингентом и просто прибившимися гражданскими лицами в Инкерманских штольнях – имею в виду Медсанбат № 427 – разобрались «своими силами». Это особый разговор… Немногие выжившие испили свое в концлагерях – сначала немецких, затем в советских, уже после войны. И в советских было в разы страшнее и обиднее. Генеральско-адмиральские беглецы же… Да вы сами все знаете. Цацки навесили.
Председатель: – Ваше время истекло. Объявляется перерыв.
* * *– Так вы утверждаете, что в боксерский клуб вас сосватала мадам Плевицкая?
– Нет, я ничего не утверждаю, я отвечаю на ваш вопрос. С хозяином «Спортивно-бойцовского товарищества» меня познакомила Юлия Константиновна Таскина.
– Это, которая баронесса.
– Да, баронесса фон Клод-Юнгерсбург.
– И с чего это баронесса вас так возлюбила?
– Она меня никогда не видела. Об этом, вероятно, ее попросила мадам Плевицкая. Данная баронесса была пианисткой, первой женщиной-аккомпаниатором на радио Константинополя. Наверное, госпожа Плевицкая попросила ее.
– Плевицкая, Плевицкая. Супруга генерала Скоблина… То есть вашей судьбой интересовались генерал Белой армии и его жена… И помогали вам. Это за какие такие глазки, извольте спросить?
– Насколько я знаю, этот белый генерал и его жена – ваши агенты. Плевицкая уже сидит в парижской тюрьме, слава Богу, а генерал…
– Тебе, сука, ещё не все зубы выбили? Я тебе, блядь, яйца отобью, козел. Ты у меня кровью срать будешь! Сухадрев, в разделочную его!
* * *«– Я понял, этого быть не должно.
– Чего не должно быть?
– Доброго и благородного, – отвечал Адриан. – Того… за что боролись люди, во имя чего штурмовали Бастилии и о чем, ликуя, возвещали лучшие умы. Этого не должно быть. Это должно быть отнято. И я это отниму.
– Что ты хочешь отнять? – Девятую симфонию, – ответил он».
Томас Манн, «Доктор Фаустус».* * *«Московское время – пятнадцать часов, пятнадцать минут. Передаем…». Уж который день прошу метлу дать новую. Эта один мусор плодит. Шкварк, шкварк, только асфальт общественный царапает. А асфальт тоже денег стоит. Федюнька опять насрал. Сразу видно. Зоська так не срет, они – таксочки – так мелко-мелко гадят, а Федюня – здоровый пес, полковничий. Любо-дорого за таким убирать. Сразу видно – полковничий. Овчарки вообще уважение вызывают. Но не такое, как волкодавы. Вот волкодав срет – одно изумление. В 29-м доме такой живет. Прямо член Политбюро или начальник Газнефти, а не пес. А я всё думаю, с чего это Шаламов взял, что Спиридон – сексот. Мол, все дворники из крестьян не стучать не могут. Так он Ляксандру Исаичу писал где-то в годе 65-66-м. Я не читал, ребята в ЖЭКе рассказывали. Вот я или, к примеру, Тимофей из 29-го, где волкодав вавилонские башни зафузыривает, так мы – крестьяне, но мы не стучим. Докладываем, как положено, по начальству, кто балует или нажрался кто, но так это по закону. А что б сексотничать… Впрочем, Варламу Тихоновичу виднее. Уж он-то все знает. Да и с кошкой он прав, а Исаич не прав. Не могла кошка пробежать мимо этапа. Ее давно бы съели. Прямо так, живую. Разодрали бы и съели. Пока теплая. Там всё ели, что двигалось. Варлам Тихонович доподлинно знал. Писал об этом. Тимошка малохольный и сел за это – что читал и рассказывал. Шаламыч хороший, тихий жилец… А хоть и все сексоты! Хоть и Спиридон. Ну, стучал, но это на пользу. Главное же, его истина: волкодав прав, людоед – нет! Если сексот, значит дурак?! Так не бывает. Сексот – он умнее всех. Одно непонятно, откуда Спиридон это знал – про волкодава… Не мог же он Эренбурга читать, да ещё в 42-м, да в «Красной звезде». «Красную звезду» тогда сразу на самокрутку пускали. Хотя Эренбурга не курили. Его берегли. Это не какой-нибудь пустобрех вроде Алешки Толстого. Да, тут Ляксандр Исаич маху дал. Маху и Авенариусу. Волкодав прав! Век – волкодав! На плечи кидается. Но не волк я по крови своей. А кто я? Нет уж, лучше волкодавом. Волкодав прав. А людоед – нет. Людоеды – те почти все на Бутовском. Или дают стране угля на Воркуте. Или в нитяных тапочках по просторам Каракума шкандыбают. Так вот, я всё думаю, у волкодава, наверное, промеж ног батон размером с любительскую колбасу болтается, не меньше.
* * *Столько лет прожил и ничему не научился. И только сейчас, на 75-м году, наконец, осознал правоту Шаламова. Его мудрость, выработанную на зоне, но без которой выжить во всеобщей Зоне «Одной Шестой (уже – одной Восьмой)» невозможно. «У меня изменилось представление о жизни как о благе, о счастье. Колыма научила меня совсем другому. Сначала нужно возвратить пощечины и только во вторую очередь- подаяния. Помнить зло раньше добра. Помнить все хорошее – сто лет, а все плохое – двести. Этим я и отличаюсь от всех русских гуманистов девятнадцатого и двадцатого века».
* * *Если пройтись по Невскому в семь часов вечера в состоянии средней трезвости, да ещё и в хорошую погоду, чтобы без дождя или мокрого снега, а такое случается раз пять в году, то где-то около магазина «Мечта» (это дом № 72) можно было встретить немолодого человека в сером макинтоше и поношенной кепочке а-ля Ильич. Личность ничем не примечательная. Но в этом была вся прелесть и загадочность этой фигуры. Росточка мужичонка был среднего – думаю, метр семьдесят, если считать с кепкой и толстыми подошвами ботинок. Ботинки – всегда в пыли; такое впечатление, что добирался он до магазина «Мечта» сквозь песчаные бури пустыни Гоби или ремонтные работы на Садовой улице. Выражение лица неизменно сосредоточенное. Видно, что думал или ждал, или просто дышал воздухом Невского. Некоторые прохожие с ним здоровались, и он им ответно кланялся. Никто с ним не заговаривал. И он был не словоохотлив. Изредка поднимал голову и пристально смотрел на слово «МЕЧТА». Стоял он недолго – около часа и уходил. Куда, самому Б-гу известно. Когда его не стало, город опустел. Я уехал. Мечта исчезла. Невский – на месте, но стал другим. Чужим.
* * *Генерал снял фуражку, вынул белоснежный носовой платок и приложил ко лбу. Батист моментально увлажнился, обозначив контуры его территории: довольно обширной с заметными «лиманами» – залысинами. Затем он аккуратно освободил переносицу от пенсне, протер стекла и прикрыл глаза. Казалось, что он на минуту заснул. Впрочем, это случалось часто. Генерал был тучен, одышлив и, казалось, сонлив. Впрочем, он действительно был сонлив, особенно на всевозможных совещаниях, как правило, пустых, ненужных и многословных, на молебнах и парадах. Так его и запомнили на всех официальных церемониях: с опущенными веками, утирающим пот белоснежным носовым платком с лица и багровой шеи. Его адъютант – Павел Андреевич Макаров постоянно фальшиво стенал, что главная задача при командующем есть добыча хорошего вина, хотя это была приятная и не сложная задача, но вот с обеспечением носовыми платками всегда возникали проблемы: не напасешься. Барон Врангель, познакомившись с ним, писал, что, не будь на нем генеральского мундира, «каждый бы принял его за комика провинциальной сцены», с «красным обрюзгшим лицом, отвислыми щеками и громадным носом-сливой, маленькими мышиными глазками на гладко выбритом лице».
Зато когда появлялся в цепи, он молодел и армия молодела. Узнать его было невозможно. С трудом, отдуваясь и вытирая лицо очередным белоснежным платком, вылезал он из своего вагона и по-стариковски переваливаясь, направлялся к цепи. Но поравнявшись с нею, он преображался. Это был другой человек. Бодрый, уверенный в движениях, – как вспоминал позже Миша Левитов, – с легкой пританцовывающей походкой: гусар двенадцатого года. К пулям относился, как к надоедливым мухам – отмахивался, но не нагибался, не вздрагивал, не уклонялся. «Пусть они меня боятся». И они его боялись, обходили – облетали стороной. Солдаты и офицеры обожали своего Мая. Бесстрашие тогда ценили более всего. В атаку с ним шли, «как на учения». И побеждали. Тот же барон Врангель, крайне разборчивый в отношении своих сослуживцев, отмечал ум, внутреннюю силу, беспримерную отвагу, кристальную честность своего предшественника на посту Главнокомандующего Добровольческой армией. Как вспоминал впоследствии 32-летний генерал-лейтенант Андрей Шкуро (в 1919 году – командующий конным корпусом), когда красные в мае предприняли массированное наступление на Каменноугольный район, Май-Маевский с согласия Деникина начал отвод войск. Составы уходили один за другим. Снаряды рвались на станции. Все бежали. Даже начштаба генерал Агапеев. Остался лишь поезд командующего. «Май-Маевский сохранял, однако, полное спокойствие и хладнокровие; он успокаивал всех. Простояв три часа, генеральский эшелон дождался последних отступавших частей» и – неожиданно! – подкрепления: пластунской Кубанской бригады полковника Якова Слащёва, хотя и ослабленного состава, переломившей ход сражения, и сделавшей отступление ненужным.
Генерал Борис Александрович Штейфон – герой японской и Великой войны, соратник генерала Юденича во время штурма Эрзерума, офицер Добровольческой армии, профессор, доктор военных наук, впоследствии начальник штаба, затем командир Русского Охранного корпуса (РОК) – личность с невероятной судьбой: генерал в русской армии, в Белом движении – один из немногих, если не единственный, еврей (по отцу), не говоря уж о Вермахте и СС, в состав которого входил РОК; этот генерал Штейфон, в 1919 году – командир Белозерского полка, а затем 4-й пехотной дивизии Добровольческой армии, впоследствии вспоминал:
«Застучал телеграфный аппарат:
– У аппарата ген[ерал] Май-Маевский. Какова у вас обстановка?
Я доложил. Утешительного было мало. […]
Аппарат "задумался". А затем через минуту:
– Я сам сейчас приеду на атакованный участок. Продержитесь?
– Продержимся, Ваше Превосходительство. Не беспокойтесь!
В фигуре М[ай]-Маевского было мало воинственного. Страдая одышкой, много ходить он не мог. Узнав о его намерении приехать, я отнесся скептически к подобному намерению и не возлагал особых надежд на приезд командира корпуса.
Через 1/2 часа генерал был уже у наших цепей. Большевицкие пули щелкали по паровозу и по железной обшивке вагона.
Май вышел, остановился на ступеньках вагона и, не обращая внимания на огонь, спокойно рассматривал поле боя.
Затем грузно спрыгнул на землю и пошел по цепям.
– Здравствуйте, N-цы!
– Здравия желаем, Ваше Пр-во.
– Ну что, заробел? – обратился он к какому-то солдату.
– Никак нет. Чего тут робеть!
– Молодец. Чего их бояться, таких-сяких.
Через 5 минут раздалась команда командира корпуса:
– Встать! Вперед! Гони эту сволочь!
Наша редкая цепь с громким криком "ура" бросилась вперед. Большевики не выдержали этого порыва, и положение было восстановлено».
……………………………………….
– Не понимаю вашего настроения Владимир Зенонович. Полтава так никогда и никого не встречала. Триумф.
– Посмотрим, как будет провожать, Борис Александрович.
Замолчали. Командующий посмотрел на пустой графин.
– Павел Андреевич!
– Слушаю, Ваше Превосходительство, – в кабинет бесшумно влетел простоватого вида адъютант командующего, с прямым пробором гладко зачесанных волос.
– Озаботьтесь, голубчик.
– Слушаюсь, Владимир Зенонович.
– Ваш адъютант по виду из купеческого сословия.
– Да Бог его знает, Борис Александрович. Услужливый малый. Вы знаете, дроздовцы меня поначалу не очень возлюбили…
– Да, они – крепкий орешек. И верны памяти Михаила Гордеевича. Хотя – лучшие из лучших. Направляются они – не мне вам рассказывать – на самые трудные участки фронта. «Малиновые» не отступают, хоть и несут огромные потери, но стоят до последнего. Гвардия!
– Отступают, отступают. Все мы отступаем…
Адъютант также бесшумно проскользнул в открывшуюся дверь и поставил на столик запотевший графин с белым вином, две граненые рюмки и небольшое блюдце, накрытое крахмальной салфеткой.
– Спасибо, голубчик.
Адъютант исчез.
– Да… так вот поначалу не очень. И я их понимаю. После генерала Дроздовского… Полагаю, что Антон Иванович намеренно устроил мне сие испытание, так как ранее меня фактически не знал. Я ведь не был первопоходником, как вы знаете, да и вообще в обоих Кубанских походах не участвовал. Решил посмотреть, примут ли меня дроздовцы: примут – значит быть мне на коне, а не примут – сослали бы куда-нибудь в тыл, обучать юнкеров…
Разрешите? «21-й номер» – лучший. Сейчас такое вино уже не гонят. Где Смирновы…
– Спасибо, Владимир Зенонович, но я не пью. Днем. Да и вообще.
Май-Маевский с сожалением посмотрел на графин.
– Павел Андреевич!
– Слушаю!
– Убери!
– Есть!
– Такое впечатление, что он лежит под дверью. Молниеносен…
– Да. Услужливый паренек.
– Скорее походит на денщика, нежели…
– Так он мне очень пригодился, когда я приступил. Мои глаза и уши. Я знал, что дроздовцы говорят и думают. Очень пригодилось.
– Осмелюсь возразить, Владимир Зенонович. Пригодилось ваше умение воевать и личная храбрость. Этим вы покорили их. Если не полюбили – любят они своего первого командира, – то уважением прониклись. А это у малиновых дорогого стоит. Так что дело не в вашем «купчике» с прилизанными волосами.
– Не нравится он вам… Да, кстати, ведь вы тоже из купеческого сословия, если не ошибаюсь?
– Так точно. Батюшка мой – Александр Константинович – купец 3-й гильдии, ранее цеховой мастер.
– Выкрест?
– Да. Моя матушка была дочерью дьякона, так что брак иначе…
– Знаете, меня это как-то мало волнует. В наших двух родах – Маев и Маевских были и католики, и православные. А, всё едино. Мой батюшка – поляк, шляхтич, капитан, геройски с горцами воевавший, был уволен со службы без пенсии и без мундира. Отказался участвовать в экспедиции генерала Муравьева против повстанцев Калиновского в 63 году… А мы – из мелкопоместных, то есть полунищие. Где Бог был? Честно говоря, у меня с Ним непонятные отношения. Погромы же стараюсь пресекать, но разве всюду поспеешь. Да и люди озверели-с…
Штейфон сдержал улыбку. Нерелигиозность и грубоватость Владимира Зеноновича были секретом Полишинеля. Ходила история о том, как генерал, относившийся с нескрываемой иронией к рассказам Митрополита Киевского о святых мощах Киево-Печерской Лавры, спасённых им же, генералом, от большевиков, велел мощи вскрыть. То ли стало любопытно, что это, то ли сомневался в их существовании. Митрополит, упорно, но вежливо сопротивлявшийся такому святотатству, в конце концов вынужден был подчиниться. Очевидцы рассказывали: когда Митрополит Киевский поднёс Май-Маевскому серебряную ложку со святой пещерной водой, генерал, не желая обидеть монахов и не компрометировать себя, принял ее, но затем, отвернувшись, тихонько «отраву» выплюнул, да попал случайно на эти самые мощи.
Что же касается погромов, то, действительно, никакой «политики белого террора», коллективного наказания за деяния большевистских лидеров Май не проводил, напротив, противился оной. Однако подобные эксцессы, неоднократно имевшие место (до 500 человек было убито во время погромов), достойного отпора не получали, виновные наказывались выборочно и весьма мягко. Исключением был, пожалуй, Александр Павлович Кутепов: его короткое, как удар хлыста, слово «расстрелять!» вселяло ужас, и в радиусе его влияния погромы не случались. В целом же силы военной власти были недостаточны, распылены, в основном, направлены на борьбу с большевиками, сочувствовавшими, Петлюрой и различными бандами. Здесь Май-Маевский был беспощаден. До 20 тысяч было убито при борьбе с повстанцами Махно и других атаманов, большевики расстреливались по приказу генерала без рассмотрения дел, в массовом порядке.
– Так что выпить не желаете? И правильно. Я с этим злом борюсь. Но получается не всегда.
И об этом знал Борис Александрович. О том, что генерал был «тихушником», то есть пил в одиночку и круто пил, знали практически все. Так же, как и то, что его шустрый адъютант, вошедший в полное доверие командующего, добился такого влияния, благодаря «дару» вовремя налить, умело опохмелить, да и с дамами «из общества» познакомить. Поговаривали, что оба пользовались «благосклонностью» дочерей харьковского купца-миллионщика Жмудского: генерал – старшей дочери, адъютант – младшей. Впрочем, это были слухи, в них не очень верилось. А если кто и верил, то за грех не считал. Популярность генерала в армии от этого не страдала. Таких оглушительных побед в безнадежном положении никто не знал, а поражения были достойны и неизбежны. Пока никто так близко к Москве не подходил. И никого солдатская масса так не ценила. Вчера, и сегодня. Даже в 17-м – когда генералов и офицеров вешали, расстреливали, пытали, прибивая гвоздями к груди андреевские ленты, а к плечам – погоны, бросали на штыки, как последнего Верховного Главнокомандующего русской армии в Великой войне Николая Николаевича Духонина, в это кровавое время Май-Маевский к своим наградам: Св. Анне (3-й и 2-й степени), Св. Владимиру (4-й и 3-й ст.), Св. Станиславу (3-й, 2-й и 1-й ст.), золотому Георгиевскому оружию, Святому Георгию (3-й и 4-й степени), прибавил самую ценную награду – солдатский Георгиевский крест («с веточкой»), то есть награду, вручаемую с марта 1917 года по решению солдатских собраний в порядке исключения офицерам за «личную храбрость».
– Так что же так хмуры, генерал?
– Ну, вас, Борис Александрович, Господь умом не обделил. Не можете не понимать.
– Вы о ваших конфликтах с Антоном Ивановичем?
– О, это пустое. Дрязги. Судьбу России это не решает. Даже если он согласился бы со мной, а я его настоятельно просил подумать о решении аграрного вопроса в положительном для крестьян смысле…
– Барон, как я знаю, также был против вашего суждения, считая, что решение крестьянского и рабочего вопросов возможно только после полной победы над большевиками и на основании твердой законности. Нельзя уступать вожделениям простолюдина, пробольшевистски настроенного. Это признак слабости, что недопустимо.
– Дорогой Борис Александрович, их устами мед бы пить. Все это прекрасно и справедливо в одном случае: если победа над этим хаосом была бы возможна. А она немыслима, если мы, помимо всего прочего, отталкиваем от себя Россию, которая нас кормит. А дожидаться твердой законности в России можно до второго пришествия. Так что дело не в недоразумениях с Деникиным. Даже, если он бы и согласился со мной, это лишь отсрочило бы катастрофу.
– Помилуйте, Владимир Зенонович, какую катастрофу! На войне всегда кто-то временно побеждает, кто-то отступает. Совсем недавно вы дошли до Киева, Орла, Воронежа. Это было славное мгновение, и ваше имя впишут…
– Никуда не впишут. Отступления не простят. Деникин уступит мою армию Петру Николаевичу, а меня – в отставку. Поражения не прощают. Но это все – мелочи. Катастрофа неминуема. Поверьте мне. Это – судьба России. К ней она шла всю свою историю. Шла своим «уникальным», в кавычках, путем. Дошла!
– Так за что же сражаемся, головы кладем, замерзаем, вшивеем, порем, вешаем, убиваем, живем в крови, отчаянии и надежде?! Вы – за что?!
– Да за то, чтобы умереть в ближайшем будущем, на последней пяди с чистой совестью: я делал, что мог, этой сволочи не поклонился, не согнулся. Сражаемся, чтобы себя уважать. Вы как хотите, а я… Павел Андреевич!
– Слушаю, Владимир Зенонович.
– Озаботьтесь, голубчик.
Генерал Штейфон не уставал поражаться какой-то невероятной прозорливости Май-Маевского, той мудрости, которую он подмечал у подчас неграмотных мужиков, хотя Зенонович был прекрасно образован, эрудирован: незаметной, тихой, потаённой, никак не угадывающейся за простоватой, неуклюжей, порой комической внешностью и весьма сомнительной в бытовом отношении репутацией. Прошло много лет, жизнь прошла, но Штейфон вспоминал своего командующего в самых неожиданных ситуациях, вплоть до того дня – 30 апреля 1945 года в Загребе, и дивился: как он мог предвидеть…
И, вместе с тем, как уживалась эта мудрость, эта сила духа полководца и бойца с такой элементарной мужицкой слабостью, страстью, которую он не мог и не смог преодолеть, с «пагубным пристрастием, с которым этот храбрейший солдат и несчастный человек» «боролся, но не поборол» (Деникин). В минуты просветления понимал, не мог не понимать, что с ним происходит. Не мог не задумываться, откуда берутся деньги на все эти кутежи, что представляет из себя его адъютант – «человек малоинтеллигентный, полуграмотный, без признаков даже внешнего воспитания» (Штейфон), осмеливавшийся называть во время попоек командующего на «ты». Не мог не прислушиваться к увещеваниям Кутепова и Деникина умерить возлияния и, главное, удалить адъютанта. Александр Павлович был подчиненным Мая, поэтому при всем авторитете военачальника и жестокого воителя с нарушениями дисциплины в войсках, оказать воздействия не мог. Антон же Иванович мог, но «видно, не считал нужным пресечь решительными мерами все увеличивающийся соблазн» (Штейфон). Владимир Зенонович понимал, задумывался, прислушивался. Однако таких минут просветления становилось все меньше, особенно после освобождения Харькова. Ранее генерал был «тихушником», то есть пил в одиночестве или со своим адъютантом, не подавая пример другим, никого не вовлекая. В Харькове, по мере того как город становился всё в большей степени тылом, даже самые стойкие, даже Штейфон, как он сам позже признавался, не могли не поддаться соблазнам «известного комфорта, правда, примитивного, от которого мы все отвыкли». «С ужасающей быстротой тыл стал затягивать всех, кто более или менее соприкасался с ним. Лично на себе я испытывал его тлетворное влияние». Упоение победой, «инстинкт прежней жизни, прежних культурных вкусов, привычек», влюбленность горожан и горожанок – все это ломало многих – но не всех! – от солдат до командующего. Его – в большей степени, ибо он, Генерального Штаба генерал-лейтенант, Главноначальствующий Харьковской области, председательствовал на всех банкетах: официальных, интимных. «Прежде всего и больше всего утерял свою волю и заглушил лучшие стороны своего ума и характера генерал Май-Маевский. Его слабости стали все более и более затемнять его способности, и пословица о голове и рыбе нашла яркое подтверждение в харьковском периоде» (Штейфон). Не мог не видеть, не понимать всего этого любимец армии. Признался Борису Александровичу: «Стал слабеть. Сам чувствую, что машина портится». И, конечно, он лукавил, говоря о причинах предстоящей и случившийся вскоре отставки. Штейфон эту «детскую» хитрость отметил. Ни он, ни Зеноныч не могли знать то, что напишет и неоднократно будет повторять Деникин, но оба прекрасно понимали, чувствовали истинную причину падения Главноначальствующего. А писал Антон Иванович следующее: «Личность Май-Маевского перейдет в историю с суровым осуждением… Не отрицаю и не оправдываю. Но считаю долгом засвидетельствовать, что в активе его имеется, тем не менее, блестящая страница сражений в каменноугольном районе, что он довел армию до Киева, Орла и Воронежа, что сам по себе факт отступления Добровольческой Армии от Орла до Харькова при тогдашнем соотношении сил и общей обстановке не может быть поставлен в вину ни армии, ни командующему. Бог ему судья!». То есть заслуживает осуждения отнюдь не вынужденное отступление… Как писал впоследствии Штейфон, «в 1927 году в совдепии вышла книга "Адъютант генерала Май-Маевского". В этой книге автор ее – сам Макаров – в ярких саморекламных тонах повествует, как, будучи адъютантом генерала Май-Маевского, он якобы в то же время служил и большевикам». Действительно, такая книга не только вышла, но выдержала 5 изданий. Никакой, казалось, службы Макаров большевикам не оказал и оказать не мог. Он просто не мог передавать «в Москву» якобы добытые им сведения. Никакой связи не было, и в ЧК не подозревали, что у Май-Маевского в адъютантах служит самостийный большевичок. К тому же, авантюрист и вор: пользуясь своим положением «адъютанта Его Превосходительства» и служебными документами, он делал, якобы по поручению генерала, постоянные хищения на складах Армии медикаментов, мануфактуры и продуктов питания, бывших в огромном дефиците, прежде всего, сахара и спирта, а затем продавал их на черном рынке, большую часть выручки он присваивал (пропивая в загуле с проститутками), остальное шло на оплату кутежей и все возраставшую зависимость Мая от алкоголя и своего адъютанта. Однако в главном Макаров был прав. Он, спиваясь сам, спаивал Май-Маевского – одного из самых ярких, талантливых, «везучих» генералов Белого движения. Это «весило» значительно существеннее, нежели все оперативные секретные сведения. «Слабость М.-М. /…/принесла много вреда Белому делу», констатировал Штейфон.