Полная версия
Память без срока давности
Совершенно естественным выглядело желание ребенка немного разукрасить серость дождливых будней любимыми веселыми красками. Я уверенно и безжалостно избавилась от тусклого синего спортивного костюма и влезла в свой любимый сарафан. К счастью, мамы не было дома, а то бы она быстро заставила меня переодеться. Мама с малышкой Клавдией ранним утром отправилась в детскую поликлинику.
Младшая сестра не давала родителям спать почти всю ночь. Они терялись в догадках, что творится с их годовалым ребенком, который намеревается лопнуть от крика. Получив благодаря мне бесценный опыт воспитания, в случае с Клавдией мама даже не пыталась разобраться с проблемой самостоятельно, не терпела этот ужасный душераздирающий крик, не боролась с проблемой народными методами, доводя себя тем самым до психоза, а тут же мчалась в больницу. Она часто носилась с грудной Клавой в поликлинику. Я ни разу не видела, чтобы родители применяли к младшей сестре тот же способ успокоения, что и ко мне. Что радовало и обижало одновременно.
В годовалом возрасте я, как, наверное, и любой другой ребенок, часто доставала родителей своими воплями. Когда подобное случалось, мама тут же подхватывала меня на руки и, глядя мне в лицо, начинала что-то говорить. Я не понимала ни единого звука, который извергал рот мамы, но прекрасно помню ее сначала искаженное непониманием, а потом злобой, раскрасневшееся и припухшее от слез и бессонницы лицо.
Прижимая к груди (я и сейчас, из тысяч других ароматов, с легкостью узнаю аромат маминого грудного молока, если, конечно, подобное умение понадобится), мама долго укачивала меня, пытаясь заткнуть мой рот собственным соском, но молоко меня мало интересовало. Причиной моих страданий на самом деле был издающий душераздирающие звуки орган, именуемый ртом. В моей маленькой пасти ужасно болело ВСЕ, хотя собирался показаться наружу один-единственный и всего лишь пятый по счету зуб. Мне было год и два месяца, маме девятнадцать, папе двадцать два, и эти двое понятия не имели, что делать с орущей во всю глотку их маленькой «радостью». Это был первый раз, когда они оба сдались и, оставив меня в колыбели, плотно закрыв за собой дверь, исчезли. Не знаю, куда удалились мои родители, но знаю, что я кричала, визжала и захлебывалась собственной слюной еще долго, пока не села батарейка. Воспаленные десны не перестали болеть, просто маленький организм выбился из сил и под собственные всхлипывания обрел покой во сне.
На следующий день мама делала все возможное, чтобы загладить свою вину, была любящей и заботливой как никогда: по первому требованию меняла подгузник, предлагала грудь чаще обычного и без устали таскала на руках. Как бы мне хотелось, чтобы третье августа тысяча девятьсот восемьдесят восьмого было единственным днем, когда мне пришлось одиноко засыпать в колыбели под собственные всхлипывания, а таких, как четвертое августа, наполненных любовью и заботой, было как можно больше. Но нет, чуда не произошло. Зубы не прекратили расти, а мой крохотный живот слишком часто болел, словно что-то резало его изнутри. Нормальный человек не вспоминает о подобном, и, наверное, мама только по этой причине так со мной поступала. Знай она тогда, что ее дитя может «припомнить» ей все это, вряд ли у нее хватило бы смелости так поступать. Радует одно – подобный метод воспитания не стал нормой. Мама никогда не бросала меня, не испробовав перед этим все доступные ей методы унять мой плач. Только находясь в крайней степени отчаяния, со словами «Что тебе от меня нужно?» (это я расшифровала гораздо позже), мама оставляла меня в кроватке и, громко хлопнув дверью, выбегала из моей комнаты.
Это случалось шесть раз, после каждого из которых первое, что я видела, раскрыв глаза, – мамино виноватое, зареванное лицо. А первое, что слышала: «Доченька, девочка моя, милая, прости, прости, прости, прости…» (тогда я не понимала ее слов, а просто видела, что губы родного человека изгибаются неестественно часто). Потом, как обычно, мама окутывала меня заботой, буквально облизывая с ног до головы, и спустя какое-то время покой в ее душе восстанавливался.
С Клавдией все по-другому – маме уже двадцать шесть, папе двадцать восемь, у них есть я, подарившая им бесценный опыт воспитания. Маленькой Клаве повезло: благодаря мне она никогда не узнает, как это – быть брошенной собственной матерью и, сходя с ума от нечеловеческой боли, беспомощно орать в собственной колыбели несколько часов подряд.
В раннем детстве о воспоминаниях подобного рода я умалчивала. Были моменты, когда мне едва удавалось совладать с детской обидой: то мне казалось, будто мама незаслуженно отшлепала меня, то заставила прибраться в комнате, когда у меня были совершенно другие планы, то любила Клаву больше, чем меня. В такие моменты сильно хотелось выложить все, бросить в лицо маме, обидеть в ответ, но я сдерживалась, будто чувствуя – еще не время.
Для моих близких память заработала у меня во всю мощь в трехлетнем возрасте. По домашней легенде, после того, как я на похоронах прабабушки случайно свалилась в яму, прямо на крышку гроба. После подобного все, казалось, напрочь позабыли о прабабке и стали носиться со мной, будто я центр вселенной. А я никак не могла понять, с чего это вдруг? Я трижды падала с качелей, дважды с крыши невысокого сарая и дважды с дерева. Но тогда и близко ничего подобного не происходило, а в яму – не так уж и высоко. Атмосфера похорон и мертвая прабабушка меня ничуть не пугали, и я никак не могла сообразить, почему так реагируют взрослые. Хотя всеобщее внимание мне определенно понравилось. Понравилось настолько, что я даже не наябедничала на троюродного брата пятилетнего Сережу, а именно он со злобной улыбкой во все круглое, веснушчатое лицо толкнул меня в яму.
Третьего июля девяностого года вместе с прабабушкой, земля ей пухом, был погребен под землей и ничем не примечательный ребенок. С перекошенными от испуга лицами из могилы взрослые вытащили уникальную девочку, достопримечательность и гордость. Но то, что было «до» этого дня, я продолжала хранить в секрете.
Родители охотно поверили, что у маленькой Лизы случился большой шок и именно по этой причине ее мозг заработал по-другому. Я же не стала разубеждать их и что-либо доказывать, делясь фактами из своего короткого прошлого. Я не рассказала, что сотни раз видела, как папа трахает (правда, тогда я еще не знала, как назвать то, что я видела) маму; как мама берет в рот то, что в густых зарослях волос растет у папы между ног, но не ест это, тогда в чем смысл? Как и не упомянула о том, сколько раз рыдала покинутая в колыбели. Я позволила родителям спать спокойно. Скорее всего, они бы и не вспомнили о том, как «умело» справлялись со своим плачущим первенцем и как часто занимались сексом на моих глазах, обманчиво полагая, что я ничего не запомню.
Девяносто восемь раз я видела своих родителей стонущих и извивающихся друг на друге и друг под другом – девяносто восемь раз за первых три года жизни. Но тогда им это знать было ни к чему.
И снова возвращаюсь ко второму июня девяносто четвертого.
Пока мама возилась с малышкой Клавой, а папа пропадал на работе, я была предоставлена самой себе и решила провести день с пользой. Собрав в охапку все свои цветные карандаши, раскраски и огромного, почти полметрового, желтого плюшевого слона Федю, я отправилась в гости к лучшей подруге Зое. Мелкий дождь не помеха для настоящей дружбы, а соседский дом на то и соседский, что до него можно добежать без зонта.
К счастью, входная дверь Зоиного дома распахнулась раньше, чем мне пришлось оставлять на крыльце свои игрушки и карабкаться на волшебный голубой табурет, предусмотрительно оставленный взрослыми, чтобы подружки их чада могли дотянуться до звонка.
Прямо на пороге дома я встретилась с миниатюрной тетей Лан. Даже я, семилетняя, относилась к ней как к большой кукле, а не как к взрослой тете, настолько мама Зои была компактной. На ней черная водолазка и черные гамаши, черные волосы заплетены в две косы и спадают с выразительной груди чуть ли не до самых бедер. По каким-то скрытым от посторонних людей причинам гардероб тети Лан состоял из вещей только черного цвета. Летом симпатичная кореянка всегда носила черные майки, черные шорты, черные платья, а в другие времена года к ее гардеробу присоединялись черные куртки, черные плащи и даже черные дождевики. Наверное, это помешательство возникло у нее неспроста, но это прячут ЕЕ воспоминания.
– О-о-о, Лиза, здравствуй, – удивленно, но не без улыбки, поздоровалась тетя Лена (близкие, в круг которых входила и моя семья, называли ее именно так, более привычно).
– Здравствуйте, тетя Лена. Зоя дома?
Я улыбаюсь в ответ, без стеснения демонстрируя все прелести беззубой улыбки. Этим утром, лакомясь чесночными гренками, я потеряла второй в моей жизни молочный зуб. Первый выпал еще в марте и уже наполовину вырос, что превратило меня в бобра-неудачника, гордость которого стала комплексом. Странно, но выпадали молочные зубы намного безболезненнее, чем прорастали.
– Где же ей еще быть в такую-то погоду? – тетя Лена присела на корточки, заботливой рукой поправила мне растрепанный мокрый хвост и убрала с лица дождевые капли. – А вот что здесь делаешь ты? Сомневаюсь, что твоя мама тебя отпустила.
Я виновато опускаю глаза, но только на секунду. Что плохого в том, что я не хочу скучать одна дома?
– Мама с Клавдией в больнице, а мне скучно, – честно признаюсь.
На лице тети Лены тут же появляется озабоченность.
– Что-то случилось? Что с твоей сестричкой?
– Ничего особенного, просто этой ночью она кричала больше обычного, – со знанием дела заявляю я и старательно вытираю все еще влажное лицо Федей.
– Ясно. Никуда от этого не деться. Все малыши капризничают, как бы мы их ни развлекали и ни носились с ними, – понимающе проговорила тетя Лена и снова улыбнулась. – В таком случае проходи. Зоя у себя и, по-моему, как раз сейчас собирается смотреть «Лис и Пес». Тебе нравится этот мульт-фильм?
– Да!
– Тогда поспеши. Может, успеешь к началу. А я в магазин. Вернусь и испеку вам вкусных кексов. Ты ведь любишь кексы?
– Да, – и в подтверждение собственного ответа я киваю.
Тетя Лена проводит ладошкой по моим влажным волосам, уступает мне дорогу в дом, а сама исчезает за дверью.
Довольная, я семеню прямиком в комнату Зои и застаю подругу не за просмотром мультфильма, а скрутившуюся калачиком на кровати. Зоя лежит, глядя в окно, и совсем не похоже, что она собиралась что-либо смотреть.
– Привет! – звонко здороваюсь я, вываливаю все свое добро на ковер и облегченно выдыхаю. Таскать с собой Федю, который почти с меня ростом, не так-то просто.
Зоя неохотно поворачивает голову в мою сторону и как-то странно шепчет в ответ:
– Это ты?
– Я. На улице дождь, а дома скучно. Решила, что вдвоем будет веселее. Твоя мама сказала, что ты смотришь мультик, но вижу, что тебе тоже скучно. Давай лучше вместе раскрашивать?
Сажусь на пол рядом со своим Федей и жду, что Зоя, как обычно, охотно поддержит меня, но этого не происходит.
– Я не хочу ничего раскрашивать. И вообще, веселиться с тобой не хочу.
Не сдвинувшись с места, Зоя снова уставилась в окно. Ее голос не такой веселый и дружелюбный, как обычно, но я охотно этого не замечаю.
– Это почему? – Я медленно поднимаюсь с пола и растерянно смотрю на подругу. – У меня, между прочим, самые свежие раскраски, и я специально берегла их для нас двоих…
– Мне не нужны твои раскраски, и ты мне не нужна! – Зоя вскакивает с кровати, и только теперь я замечаю, в какую страшилу ее превратила непонятная мне ненависть и ярость. – Отстань от меня и не приходи больше никогда! Не хочу дружить с такой умницей и красавицей!
Последние слова еще больше путают мой детский мозг, в котором я не нахожу ни единого свежего воспоминания, где обижала бы Зою. После той истории с фотографией мы больше не ссорились, но выступающие на пухлых щеках подруги багровые пятна говорят мне об обратном.
– Зоя, что я такого сделала?
– Вот именно что ничего особенного, только помнишь больше других, и все! А я должна страдать из-за этого! Уходи!
Подруга бросает в меня подушку, но я, растерянно хлопая ресницами, продолжаю стоять на месте. Слова Зои обижают меня, а терпеть незаслуженную обиду не в моих правилах. Мне безумно хочется во всем разобраться. Ведь Зоя, возможно уже завтра, и не вспомнит об этой ссоре, а я день за днем буду сходить с ума, вспоминая эти минуты.
– Но об этом ты давно знаешь и все равно дружила. Что же сейчас не так?
– А то, что я еще зимой примеряла мамины жемчужные бусы, доставшиеся ей от прабабушки, и теперь не могу вспомнить, куда их подевала. Сегодня они ей зачем-то очень понадобились, а их нет. Мама обыскала весь дом, но бусы не нашла. Она сказала, что, если бы ее дочкой была ты, такого бы никогда не случилось! Сказала, что ты не такая растяпа, как я. Я тебя ненавижу!
В моих глазах мгновенно застывают слезы.
– Но я ведь не виновата, что…
– Замолчи! – Зоя быстро хватает что-то со своего письменного стола, стоявшего у приоткрытого окна. – Вот тебе!
Первые секунды мной овладевает шок. Пока я молча наблюдаю, как по моему розовому сарафану расползаются черные чернильные пятна, Зоя собирает в охапку все мои вещи и с остервенением швыряет за окно.
– Убирайся!
В долгу я не остаюсь, хватаю со стола баночку зеленых чернил (этого добра в доме Хонгов всегда хватало – отец Зои школьный учитель рисования) и выплескиваю Зое прямо в лицо. Подруга начинает визжать, размазывая по лицу и волосам ядовитую зелень, я же, проглатывая слезы, бегу на улицу спасать своего Федю, карандаши и раскраски.
Из всего перечисленного мне удается отыскать только Федю и четыре карандаша – черный, зеленый, синий и фиолетовый. Бумажные страницы раскрасок от заметно усилившегося дождя спасти не получается.
В этот раз я не бегу в ванную за отбеливателем, а мчусь прямиком в свою комнату. Бросаю карандаши на стол и, крепко сжав в объятиях любимого слона, падаю лицом в подушку. Рыдаю до возвращения мамы и даже дольше. В те горькие минуты я пыталась понять и принять две вещи: мой любимый сарафан в этот раз не спасти, и у меня больше никогда не будет лучшей подруги.
– Милая, Зоя не со зла, – гладя меня, лежавшую лицом в подушке, по волосам, шепчет мама. – Все люди ссорятся, а если дороги друг другу – мирятся. Так устроен мир. Так устроены мы. Нужно уметь прощать обиды, ведь не всегда обижают тебя, иногда, не со зла, ты тоже можешь обидеть. Не расстраивайся, все у вас наладится, вот увидишь.
Глотая обиду, я отмалчиваюсь, но в голове по кругу звучит одно и то же: «Как это «не со зла»? Если один человек говорит гадости другому, это еще как «со зла». Никто никого не обижает, если не злится».
Уже через три дня на пороге нашего дома появилась Зоя. Сжимая в руках аппетитный кекс, она глупо улыбается, виновато прячет глаза и просит у меня прощения, предлагая забыть обо всем и возобновить нашу дружбу.
Кекс я не беру. Простить не обещаю. А забыть просто выше моих сил.
Сухо подсказываю Зое, где искать злосчастные жемчужные бусы: двадцать седьмого января мы вместе примеряли их на кукол, и они так и остались висеть на шее Моники, с которой мы с того дня ни разу не играли, и многозначительно добавляю:
– Если в дружбе так много слез и обид, она мне не нужна. И ты мне больше не нужна. Я больше ни с кем не хочу дружить.
Этими словами заканчивается моя дружба с первой и единственной в жизни подругой. Перед носом Зои я уверенно захлопываю дверь в свою комнату.
Помнит ли обо всем случившемся второго июня девяносто четвертого года Зоя сейчас, сильно сомневаюсь. Скорее всего, ее мозг сохранил в памяти только то, что когда-то в детстве мы были подругами и что мы разругались. Зоя вряд ли сохранила в памяти тот день и то, с какой ненавистью обливала меня черной краской и как жестоко обошлась с моими вещами. Мне же «повезло» больше, я до сих пор чувствую эту боль незаслуженной обиды, резкий и противный запах чернил, перед глазами стоит испорченный сарафан, и помню, как в горьких рыданиях на протяжении нескольких часов вздрагивало мое детское тело. Вкус ТЕХ солоновато-горьких слез мне, увы, никогда не забыть.
Лиза КотНаши дни
– Лиза, если вы меня слышите, сожмите руку в кулак.
Рядом со мной звучит голос, но я могу только догадываться о том, кому он принадлежит. Голос женский. Судя по мелодичности и искренней заботе, я представляю его обладательницу невысокой, миловидной блондинкой лет сорока – сорока пяти. Скорее всего, это дежурная медсестра, в обязанности которой входит «развлекать» таких безнадежных «счастливчиков», как я, и за заботу и мелодичность ей неплохо платят.
Как меня просил голос, сжимаю руку в кулак, хотя из-за тугих повязок это не так просто. Движение ладони скорее нервный тик, нежели согнутые пальцы, но это все, на что я способна.
– Хорошо, Лиза. Очень хорошо. – Голос звучит слишком восторженно. Как будто я не рукой пошевелила, а встала и пошла. – Теперь давайте с вами договоримся: сжатая ладонь – это ваше «ДА», а разжатая – «НЕТ».
Мысленно шепчу «хорошо» и в подтверждение сжимаю руку.
– Ваша мама третий день ждет, когда вы придете в себя. Хотите ее… – голос обрывается, и для того чтобы понять, что медсестра ищет подходящее слово, глаза не нужны. – Желаете пообщаться? Правда, недолго. Не больше пары минут, для ее успокоения.
Я не разговаривала с мамой почти семь лет (двадцать восьмое мая этого года не в счет), и тот факт, что она третий день торчит в больнице, ничего не меняет. К тому же я могу только догадываться, сколько времени нахожусь здесь я сама. Месяц? Неделю? Год? Моя рука остается неподвижной.
– Хорошо, Лиза. Я скажу ей, что вы отдыхаете и еще недостаточно окрепли даже для самой коротенькой встречи. Думаю, она поймет. Отдыхайте.
Приятный голос затих. Улавливаю звук открывающейся справа от меня двери, негромкий щелчок закрывшейся. Не знаю, надолго ли, но я снова предоставлена самой себе. Точнее, собственным мыслям.
В черепной коробке начинает стрелять. Эта боль напоминает последствия жестокого похмелья, когда кажется, будто в твоей голове взрывается сотня петард, но это только начало. Взрывы быстро уступают место другим ощущениям. Могу поклясться своей не слишком долгой жизнью, что кто-то бесчеловечный и незримый неожиданно начинает вводить в мою голову через левое ухо слабый раствор кислоты, а спустя несколько секунд, с помощью правого, очень медленно припадает высасывать все тлеющее и воспаленное содержимое наружу. Боль адская, и спасения от нее нет. По крайней мере, не для меня. Я физически ощущаю болезненные передвижения внутри черепа. Самое страшное, что я не в состоянии просить о помощи, и персонал клиники может только строить догадки на счет того – как, где и что у меня болит, и болит ли вообще. Опорожняюсь я под себя, скорее всего не без помощи какого-нибудь хитромудрого катетера (по-маленькому так точно), а потом смиренно жду, пока кто-нибудь приберет. На большее я неспособна. Моя участь – ждать.
Пожар, похоже, повредил многое во мне, вот только по какой-то самой фантастической случайности не затронул мозг, и он способен работать на все те же сто с лишним процентов. И это самое ужасное. Злосчастное «не судьба» и в этот раз не оставило мне выбора.
* * *Одним из лучших периодов моей жизни было начало апреля девяносто третьего, я была тогда еще единственным ребенком и понятия не имела, ЧТО наше небольшое семейство ждет впереди.
В марте отец подхватил вирусную пневмонию и больше месяца не пил, а вместо вечернего досуга у телевизора с пивом и сухариками мастерил мне домик на дереве. Домик так и не достроил, пятнадцатого апреля он стал отцом второй дочери, моментально раскодировался, и ему уже было не до забав со мной. Пол, две стены и целлофан вместо крыши трудно назвать полноценным домиком, но это было лучшим местом для моих игр на протяжении трех лет. Тем более это единственное, что для меня сделал в этой жизни отец, кроме того, что сделал меня.
От частых дождей, снегов и палящего солнца незащищенное от ненастий деревянное сооружение начало гнить и в конечном итоге рухнуло. Третьего февраля девяносто шестого сильный ветер сорвал с яблони последние доски, выполнявшие роль пола. Глядя из окна гостиной на опустевшее дерево, я проплакала весь вечер, а утром четвертого числа искренне радовалась тому, что никто и никогда не сможет отнять у меня воспоминания о тех днях, которые я провела в своем домике.
Спрятавшись от всего мира на высоте в пару-тройку метров, я часто угощала воображаемым чаем своего слона Федю и регулярно подкармливала семейство белок, поселившихся на соседнем дереве, реальными вкусностями. Зимой мой дом украшало от пяти до десяти кормушек для птиц, и я ни разу не забыла насыпать в них крупу или хлебные крошки. В дождь, снег или зимнюю стужу, прежде чем отправиться в школу, я заботилась о рационе несчастных синиц и воробьев, которым в холод было несладко. Иногда залетали полакомиться даже дрозды и дятел, а я стояла в нескольких шагах от яблони и боялась шелохнуться, чтоб не спугнуть голодных птиц. Хотя больше всего в моем чудо-доме радовали не благодарные трели птиц и довольный вид Феди, а завистливые взгляды Зои, которой оставалось только в собственных мечтах быть моей гостьей и злостно развешивать на деревьях возле собственного дома пародии на мои кормушки.
Зимой девяносто четвертого я впервые серьезно заболела. Ангина, тот еще сюрприз. Но со стадом колючих ежей в горле, сопровождаемым высокой температурой и неспособностью нормально глотать даже собственную слюну, у меня связаны теплые воспоминания. Той зимой себе в помощь мама вызвала бабушку Галю, папину маму, которая помогала со мной, пока мама возилась с Клавдией. Чтобы отвлечь от болезни, тоски-печали и скуки, бабушка принялась обучать меня рукоделию. До сих пор кончики пальцев нервно подергиваются от ужаса, когда я возвращаюсь в те дни, но на душе становится тепло.
То, что плести крючком – не мое, я поняла сразу, достаточно было одного взгляда на этот странный предмет. Вышиванием я увлекалась ровно один день. Это слишком кропотливая работа, и остекленевшие от болезни и лекарств глаза просто отказывались напрягаться. А вот вязание меня увлекло, пусть и ненадолго.
За считаные дни я сумела проколоть острыми спицами нежную подушечку почти каждого пальца, а указательные и большие страдали не единожды. Но это занятие я не бросила. А как я гордилась всеми своими удавшимися «лицевыми» и «изнаночными», когда у меня начало получаться!
Седьмого апреля мой Федя получил в подарок кроваво-молочного цвета шарф. Шарф должен был быть просто молочным, но проколотые пальцы внесли свои правки. Я принципиально его не стирала ни единого раза, с любовью рассматривая каждое из четырех засохших рыжих пятен крови, вытекшей из моих несчастных пальцев. Этот «шарф», если так можно назвать плетеную линейку, не в состоянии согреть даже шею Барби, не то что слона. Но это ничуть не сказывалось на моей гордости. Позже этот шедевр рукоделия я стану носить на запястье руки как напоминание, что в каждом ужасном и болезненном дне можно отыскать что-то хорошее. Жаль, что иногда дни бывали слишком кошмарными и шарф казался лишь бесполезно болтающейся на моей руке тряпкой.
ОТЕЦ17 октября 1995 года (третий класс, восемь лет)
Во время второго урока у меня ужасно разболелась голова. Терпеть боль и сидеть на занятиях с жаром в мозгах у меня нет никакого желания. Я сразу сообщаю учительнице о своей проблеме, и она тут же отправляет меня в школьный медпункт. Пожилая медсестра, похожая на перекормленного бульдога, складки которого не скрывал, а подчеркивал меньший на пару размеров белый халат, равнодушно измеряет мне температуру и, сухо констатировав «37,3», отправляет выздоравливать домой.
– Что толку травить тебя аспирином, если я знаю, что он не поможет? А других лекарств у меня нет. Ступай домой, пусть мама напоит тебя горячим чаем с малиной да медом, пользы больше будет. Так и передай маме, что я прописываю тебе как можно больше горячего питья, куриный бульон и постельный режим. Через пару-тройку дней от простуды и следа не останется.