Полная версия
Белая обезьяна, чёрный экран
Мы разделили стейк на две половины, и на срезе показалась рыхлая розовая прослойка. Ребёнок отрезал кусок, проглотил его, запил большим глотком из бутылки и произнёс:
– Зачётное мясо. Соуса бы ещё.
Другого соуса, кроме соевого, у меня не нашлось, но в недрах холодильника обнаружился лимон. Сашке он подошёл, а мне лимонный сок с пивом показался жуткой гадостью.
– Слушай, – спросил Сашка как бы невзначай, – а ты не в курсе, как у нас, в России, относительно этого… Относительно донорства? Чёрный рынок существует?
– Донорство? – переспросил я. – Ты имеешь в виду донорство крови?
– Я имею в виду донорство органов.
Моя третья беседа с Э. Д
– Про вашего сына мне рассказывал Андрей Николаевич. Возможно, я знаю не всё. Но прошу вас пока не дописывать эту историю. Пусть уляжется.
– Вы хотите, чтобы я отвлёкся. Чтобы развеялся.
– И да и нет. Думать-то я вам не запрещаю. Но написать прошу про другое.
– Трудно.
– Как и любая работа. Кстати, вы весь день смотрите в экран. И ваш сын тоже.
– Думал об этом. Считаете меня виноватым в том, что с ним произошло?
– Нет, я только о вашем сходстве. О сходстве ваших двух миров.
– В его мире всё защищено. Игра проиграна – начинаешь новую. Игроки бессмертны.
– Но и мы с вами бессмертны.
– Так говорят только церковники.
– Не согласны?
– Вы были когда-нибудь в морге? В анатомичке? Хотя бы на первом курсе?
– Я не об этом.
– А я об этом.
– Можете написать и об этом тоже.
Задание 3
Белая обезьяна
Из коробки № D-47/1-ЮХДо 1999 г.…Помню наперечёт почти все свои ошибки. Наверное, ради этих жестоких преткновений всё так и устроено в нашем мире: обязательно нужно найти свою яму и упасть в неё. Поскольку оттуда, с точки падения, жизнь оказывается совсем другой. И ещё неизвестно, что именно человеку зачитывается в заслугу, – может быть, как раз его поражения.
Пациентка Сивцева. Двадцать пять лет. Принесли с улицы, истощение, озноб. Двухсторонняя пневмония плюс сердечная недостаточность. Руки в синяках. Медсестра, когда искала у пациентки вену, изошла отборным матом: вен не было. Если у пациентки невозможно нащупать вену и у неё исколоты все руки, ведь правда, доктор, больная похожа на наркоманку? Я тоже так подумал.
Поставил ей подключичный катетер. Пациентка молчала как рыба, а я всю смену капал ей цефтриаксон и колол гентамицин7. Подопечная умерла к утру, фибрилляция, остановка сердца. Отправили в морг. Ещё одна бомжиха, вы думаете, да? Как бы не так. Через два дня отыскались её родственники.
Пациентка Сивцева не была наркоманкой. Она просто очень долго пролежала в больнице в посёлке Песочный. На борьбу с лимфомой семья угрохала невиданные деньги. Итог – ремиссия более трёх лет. Но две недели назад у больной обнаружились метастазы, и пациентка ушла из дому. Родные не уследили, а врач реанимации оказался идиотом.
Был у нас один доктор, по фамилии Пескарёв. Он работал анестезиологом. Анестезиология – наша смежная специальность. У меня в первых по счёту корочках написано: «Врач по специальности “Анестезиология и реаниматология”».
Так вот о Пескарёве. Когда из операционной пациенты поступают в хирургическую реанимацию, нам всегда передают наркозную карту. Туда анестезиолог записывает все препараты, введённые во время операции. До миллилитра. Я брал дежурства как в хирургическом ОРИТе, так и в кардиологическом, и надо же было такому случиться, что у послеоперационных пациентов выявились осложнения: у одного – инфаркт миокарда, у второй – гипертонический криз. Оба пациента перекочевали из хирургической палаты интенсивной терапии в кардиологическую. То есть от меня – снова ко мне.
Я изучил наркозные карты и поднялся к Пескарёву на этаж.
– Очень низкие дозы анальгетиков во время операции, – сказал я Пескарёву. – Почему?
– Низкие? – он попытался выкрутиться. – Я делал расчёт по массе тела.
– У обоих одна и та же симптоматика, – сказал я. – Болевой шок. Отсюда и осложнения.
– Странно. На операции никто не кричал от боли! – улыбнулся Пескарёв.
– Потому что вы дали им снотворные и миорелаксанты8, – меня трясло от злости. – Но не обезболили так, как это нужно было сделать.
– А тебе что, больше всех надо? Лежат они у тебя, тебе и лечить.
– Хорошо. Подниму вопрос на общей пятиминутке.
И собрался уходить.
Пескарёв вскочил с кресла и, схватив меня за локоть, потащил из ординаторской.
– Слушай, умник, – сказал он в коридоре. – Чтобы у пациентов не было болей во время операции, они сами должны постараться.
– В смысле? – бесился я. – Они должны сжать зубы и терпеть?
– Да, – сказал Пескарёв. – Или просто заплатить анестезиологу.
У меня на лице выступил пот.
– Заплатить? – крикнул я. – За что? За ампулу препарата, который и так им положен по закону?
– Ах ты по закону любишь? – ухмыльнулся Пескарёв. – Хирурги с каждой операции получают кучу бабла, это по закону?
– Откуда бабло у хирургов – меня не касается, – сказал я.
– Всё уже поделено, без тебя, – Пескарёв глядел на меня с некоторым сожалением. – Беру бабки у больных и наказываю их, если они не платят. Так делаю не я один. И только попробуй поднять шум.
Отпустил мой локоть и исчез за дверью ординаторской.
Я отследил всех его послеоперационных пациентов. Среди них были и шишки, и братки. У этих никогда не было низких доз анальгетиков. Совсем не так обстояло дело с теми, у кого в нужный момент не оказалось денег. Осложнения выявились у каждого второго. Одна пациентка ушла в тяжёлый коллапс, и мы всю смену поднимали ей давление. Я знал, почему это произошло, но ничего никому не сказал. Зато теперь я сразу вводил морфин всем, кто поступал от Пескарёва.
Сейчас я не могу понять, почему я молчал. Наверное, боялся, что в больнице все со всеми повязаны. Начну выступать – затравят или действительно вышвырнут.
Я помню своих пациентов, лежавших в реанимации в середине девяностых, когда мы работали без лекарств и шприцев. У нас были только воздух и физраствор. По всей стране творилось чёрт-те что. Но будучи врачом, за своих больных отвечал я. А кто ещё? Ельцин, что ли?
Говорят, врач не должен испытывать чувство вины. Но это всё равно что не думать о белой обезьяне. Помните, как Ходжа Насреддин обхитрил бухарского эмира? Психологи придумали тренинги, где можно научиться ловить белую обезьяну, сажать её в клетку и дрессировать. Но обезьяна очень умная и учится действовать изощрённо. Чудовище знает, что на него объявлена охота, и выходит на свободу только по ночам. Чудовище хочет жрать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как известно, лекарства от болезни Альцгеймера нет. Все теории возникновения этой патологии – всего лишь предположения. Журналы писали о многочисленных исследованиях, которые проводились исключительно за рубежом. В девяностые я ходил по библиотекам, находил нужные статьи, но точного ответа в них не находил, а маму нужно было как-то лечить.
Врачи прописывали ей сосудистые препараты в таблетках вроде церебролизина и глицина, которые мама Надя держала во рту и выплёвывала, когда я выходил из комнаты. Приходилось ставить капельницы и сидеть рядом, пока не прокапает весь флакон. Сначала она ещё понимала, что я её лечу, а не просто делаю больно. Потом она убедила себя, что я хочу её убить.
И тогда я стал делать маме Наде успокоительные уколы. Колоть себе витамины внутримышечно мама Надя разрешала. Но всегда проверяла ампулы.
– Что ты мне уколол? – кричала она, пытаясь рассмотреть ампулу, которую я держу в руках.
– В12 и В6, – говорил я.
И колол B12 и реланиум. Ампулу B6 я предусмотрительно надламывал и вытряхивал в раковину, а потом складывал на тарелку как доказательство произведенной инъекции.
После транквилизаторов и нейролептиков маме становилось легче. Она переставала плакать. Страх того, что я причиню ей зло, тоже ушёл. Она не боялась, что в моё отсутствие кто-нибудь вломится в наш дом. Не двигала мебель. И вообще ходила очень мало.
Так тянулось несколько месяцев.
А потом я прочитал в одной свежей зарубежной статье, что приём нейролептиков и транквилизаторов у больных с болезнью Альцгеймера способствует снижению продолжительности их жизни.
Это значило, что ещё вчера я имел право сделать укол, а сегодня я уже не имел такого права.
По моему дому ночами ходила белая тень. Это был я сам. Человек, который без белого халата превращается в белую обезьяну.
На стене в мамы-Надиной половине раньше висел пёстрый ковёр, огромный, от верхнего края дивана до потолка. В восьмидесятые такие ковры были данью повальной моде. Если приглядеться, все они изображали огромный глаз, миндалевидный, с тёмным зрачком и белыми вкраплениями на вычурном узоре тёмно-коричневого цвета. Глаз смотрел на меня всегда, когда я находился дома. Он был мой свидетель и обвинитель.
– Что я теряю? – произносил я вслух. – Я вколол в неё столько психотропных. Одним больше, одним меньше. Уже всё равно.
– Она знает, что ты её убиваешь, – отвечал я сам себе.
И как-то раз я, перед тем как идти на работу, маму Надю не уколол.
Убегая в больницу, я позвонил Алле Ивановне, нашей соседке, которая жила за стеной. Алла Ивановна перезвонила часа в два и сказала, что дома всё тихо. Я набрал маму Надю, та взяла трубку и бросила её обратно на рычаг. «Живая», – подумал я с облегчением.
В этот день вроде бы всё обошлось. И ещё несколько дней выдались на редкость спокойными – мама только отодвинула от стены кухонный стол и вывалила вещи из шкафов. Но это для меня была сущая ерунда. Самый большой сюрприз ждал меня через неделю.
Не могу описать вам, что я застал, придя домой. Не могу, и всё.
Хотя меня предупреждали: нечто подобное когда-нибудь случается со всеми больными деменцией.
– Кто это сделал? Кто? А? Не слышу!
Мама Надя сидела на диване и пожимала плечами.
– Ну, не знаю, – говорила она. – Я же не могу за всем уследить.
– За чем ты уследить не можешь? За собой ты уследить не можешь?
– Ну почему за собой, – отвечала мама Надя. – За собой мне зачем. А вот другие… Всякие… Они да. За ними никак.
Она хныкала, как маленькая, когда я мыл ей лицо и голову. Достал из грязного белья её второй халат, который уже неделю как дожидался стирки. Еле-еле всунул в рукава мамы-Надины ватные руки. Халат был гораздо чище, чем то, что валялось в раковине.
Мама Надя ничего не говорила. Она просто постанывала, и всё повторяла: «М-м-м», «М-м-м». Я усадил её на пол на своей половине, в уголке возле шкафа. Мама Надя затихла. Задремала. Достал из шкафа одеяло и укрыл её, поймав себя на том, что несколько минут назад я на этого человека кричал, а вот сейчас забочусь о нём.
Я постарался не думать о произошедшем. Просто не думать, и всё. Беречь силы. Покрывала с дивана и тахты я швырнул в стиральную машину, но для того, чтобы ушёл запах, пришлось потратить уйму порошка.
Но пахло не только от вещей. Пахли стены, мебель, потолок. Я развёл хлорку в ведре и тёр обои до умопомрачения. Пока не почувствовал, что перчатки давно порвались и раствор проедает мне пальцы.
На следующий день мама Надя не вставала. Она была смирная и послушная, обколотая препаратами.
После этого случая болезнь стала резко прогрессировать. Через месяц мама Надя уже не вставала. Ничего не говорила, кроме отдельных случайных слов, вылетавших у неё внезапно и невпопад. Я мыл и переодевал её. Кормил из ложечки; жидкая каша или кисель текли у мамы Нади по подбородку. Капал ей препараты. И прекрасно понимал, что всё бесполезно. Капал и капал. Капал без конца. Уходил из дома и делал успокоительный укол. Приходил и снова ставил капельницу.
Каждый день дома меня ждал человек с неподвижным лицом, обрамлённым редкими свалявшимися волосишками, потерявшими всякий цвет. Из бесформенного лица удивлённо глядели глаза, такие бесцветные, тусклые. Мне казалось, что этот человек никак не может быть моей мамой и настоящей маминой сути, как и маминой плоти, – в нём уже не осталось.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В последний год перед уходом мамы Нади и на протяжении какого-то времени после я провалился в кроличью нору, у которой не было дна. Работа казалась мне бессмысленной, а сам я – никчёмным. Данные мамы-Надиного вскрытия повергли меня в шок, от которого я долго не мог оправиться. В желчном пузыре у неё обнаружился конкремент огромных размеров. «Камень бел-горюч», как поётся в песне. Он-то её и убил, а никакая не деменция. Камень прожёг воспалённую стенку пузыря и вызвал молниеносный перитонит. И я, врач реанимации, не смог распознать, что мама Надя умирает.
– Только не бери в голову, – говорил мне Грачёв. – Как бы ты угадал? Ты же сам сказал, что она не разговаривала. Желтухи не было?
– Не было.
Перед смертью мама Надя несколько месяцев молчала и общалась со мной, изредка постанывая и мыча. Температура не поднималась, в этом я был уверен. А лёгкую желтушность склер я мог и проглядеть. Мама Надя не любила яркий свет, и в слабом освещении настольной лампы ничего нельзя было рассмотреть наверняка.
Кроме Грачёва, никто в больнице про маму Надю не знал. Пожалуй, так и зародилась наша с ним дружба. Именно ему я смог подробно рассказать о своём несчастье. И после разговора он ко мне, кажется, не стал относиться хуже.
– Сниженный иммунитет, вот её и не лихорадило, – убеждал меня Андрюха. – Молниеносный процесс. Как тут угадать, что человек болен? У тебя же нет личного УЗИ-аппарата.
УЗИ бы всё показало, тут Андрюха был прав. Но так как сделать исследование вовремя я не додумался, вины за мамин уход Андрюха снять с меня не мог. Да он и не пытался.
Отметка карандашом на полях
Рукой Э. Д.2020 г.Неповинным весь век не прожить никому,Не прожить и без горькой печали9.Разговаривать отказался. На сеанс не пришёл. Встреча в коридоре. Извинился. Получил задание.
Сон удовлетворительный. Появился аппетит.
Поменять нейролептик (три вопросительных знака, один восклицательный).
Срок выписки (три восклицательных знака, один вопросительный).
Наблюдение – под мою ответственность.
Задание 4
Хоккеист
Из коробки № D-47/1-ЮХ2014 или 2015 г.Он пришёл на приём в сопровождении молодой мамаши, которая внешне была похожа на выпечку с маком. В карте я прочёл обычное имя: Дима. На самом деле звали его Ломаный.
Направление от спортивного врача. Ох уж эти спортивные врачи. Всё-то им не дают покоя потусторонние шумы. Вот и здесь: в направлении, напротив слов «систолический шум сердца», стояло вопросительное «ВПС?». Клиницист заподозрил у лучшего хоккеиста города, у тринадцатилетней звезды команды юниоров, врождённый порок сердца.
Эхокардиографию10, особенно детям, делать люблю. Если ты владеешь ультразвуком, но не умеешь смотреть сердце, ты не спец. Я, например, получаю эстетическое удовольствие, когда наблюдаю, как смыкаются и размыкаются створки митрального и трёхстворчатого клапанов. Как будто в груди в ускоренном режиме сводятся и разводятся мосты.
У Димки Ломаного был небольшой пролапс митрального клапана11 (плевать на него, такая штука встречается у шестидесяти процентов здорового населения), а ещё три дополнительные трабекулы, или хорды. Тонкие поперечные фиброзные нити, идущие от одной стенки желудочка к другой. Протянутые, как бельевые верёвки во дворе, – от стены к стене. Или как струны на гитаре. Когда в сердце увеличивается скорость кровотока, эти волокна колышутся и даже создают звуковые эффекты, но патологию – никогда. Эти шумы мы и называем физиологическими.
Но кроме всего прочего у Димки-хоккеиста обнаружилось открытое овальное окно. Остатки эмбрионального кровотока через стенку предсердия. Отверстие, доставшееся многим взрослым людям после их девятимесячной жизни в животе женщины. Той самой, которая потом будет их кормить, растить и угнетать.
Обычно дырка зарастает годам к пяти; поток через отверстие природой не предусмотрен, и поэтому такой небольшой сброс является хотя и патологическим, но не смертельным. Всё зависит от размера дыры. Если она большая, то дело плохо: правые отделы сердца неминуемо расширяются – и наступает лёгочная гипертензия. А если отверстие маленькое, то сброс через него не критичен.
У Ломаного отверстие было четыре миллиметра. Ну хорошо, уточняю – чуть больше. Если честно, такой пробоины вполне хватает, чтобы перегрузить правые отделы. Однако все мои измерения показали, что ничего подобного не происходило. Поток через пятимиллиметровую дырку был минимальным, правое предсердие соответствовало норме, и давление в нём, как и в лёгочных венах, ничего плохого не предвещало.
Ну и как я должен был поступить? Нарисовать в заключении диагноз, с которым первый же спортивный врач, перестраховавшись, отправит парня на скамейку запасных? И спортсмен, подрубленный на самом взлёте, вместо кубка получит в лучшем случае депрессию, а скорее всего – заваленные экзамены в школе и героин в подворотне.
Когда я отрывал глаза от монитора и смотрел на моего пациента, то прекрасно понимал, с кем имею дело. В мои далёкие тринадцать такие парни никогда со мной не дружили. Сбитый, мускулистый, с уже пробивающимся пухом на средней линии живота. Разговаривает лениво, и по речи понятно, что человек в свои невеликие годы уже знает, чего хочет в жизни, а сквозь высокомерную улыбку виднеется криво сколотый передний резец. Крутой перец, без базара. И в спортивной карьере такой пацан будет переть напролом.
Спросил его, не устаёт ли он после тренировок, и парень вполне интеллигентно ответил, что чувствует себя прекрасно.
Итак, в моём заключении значилось: открытое овальное окно диаметром менее двух миллиметров, в стадии облитерирования. Иными словами, происходит естественное зарастание отверстия. А это означало: иди, Димка, на лёд и маши клюшкой, как и махал. И приходи на повторный осмотр через год. Желательно – снова ко мне.
Хоккеистов в целом я, честно признаться, не очень жалую. Бо́льшая часть моей жизни прошла в доме, где жил пацан, который мечтал стать звездой отечественного хоккея. В выходные по утрам он повадился вставать ни свет ни заря и гонять шайбу по нашей лестничной клетке. Большинству соседей этот грохот казался милой забавой, тогда как на крики мамы Нади сбегалось полдома, чтобы поучить меня уму-разуму. Живя с хоккеистом в одном подъезде, я был готов подкараулить его где-нибудь в укромном уголке и выкрутить ему уши из его башки. Но вместо этого я зачем-то набрал себе на выходные дежурств и перестал замечать своего шумного соседа, а вскоре, переехав, вообще забыл о его существовании. Вернувшись через десять лет в старую мамину квартиру, никакого хоккеиста в нашем подъезде я больше не встречал, зато на перекрёстке Верности и Бутлерова к тому времени отстроили огромный спорткомплекс «Спартак», с настоящим профессиональным катком.
Так вот, год назад мой хоккеист ушёл от меня довольный, как Карлсон, с обещанием обязательно вернуться. Как-то на досуге я залез в гугл и набрал его фамилию. И открыл рот. Можно было считать себя причисленным к избранным. Сеть поведала мне: Ломаный (вот когда мне открылось его прозвище) – самый молодой среди подающих надежды петербургских бомбардиров, настоящий вепрь, будущий Харламов. Я уже прикинул про себя, что нашей клинике можно было бы через связи хоккеиста поглубже внедриться в спортивную медицину. Неплохо бы подкинуть такую идею Грачёву, директору и хозяину нашей конторы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Через год парень вошёл в кабинет уже без мамаши. Я видел её в коридоре, но приглашать не стал. Пациенту стукнуло четырнадцать, у него теперь есть паспорт и право на конфиденциальность, которую он, судя по всему, ценил выше, чем мамину опеку.
Отверстие в сердечной перегородке меньше не стало, но выглядел Димка неплохо, вытянулся, повзрослел. Зуб во рту оставался таким же.
– А Ломаный ты из-за зуба?
– Из-за него, – он вытирал остатки геля и натягивал футболку. – С моим сердцем всё в порядке?
У меня не было никаких сомнений.
– Сердце справляется с нагрузками. Размеры камер в норме.
Парень облегчённо вздохнул и направился к двери.
– Слушай, – спросил я его вдогонку, – а чего ты не вылечишь свой зуб?
Он поправил волосы движением, подходящим скорее киноактёру.
– Да ремонтировал я, – сказал Ломаный. – Сделали, и в первый же день после стоматолога мне снова в морду шайба прилетела.
– Не повезло, – сказал я. – Но в запасе есть третья попытка.
– Да ну, чего морочиться? – махнул рукой Ломаный. – Не болит – и ладно.
Он сказал спасибо и вышел. До следующего пациента у меня оставалось свободное время, но тут в кабинет из коридора вкатилась мать. Вид у неё был встревоженный.
– Доктор, у нас всё в порядке с сердцем? – спросила она.
Я пожал плечами.
– Доктор, мой сын задыхается. Нас направили к аллергологу, поставили астму, выписали ингаляторы. Но одышка не прошла.
Мать была абсолютно серьёзна.
– Он никогда вам не скажет. Ещё бы. У него соревнования.
Я кивнул ей на стул, но она замотала головой.
– Нет-нет. Я на минуточку.
Я вышел в коридор, выпустив вперёд себя обеспокоенную мамашу.
– Лена, – обратился я к администраторше, протягивая ей историю, – запишите-ка вот этого пациента к терапевту.
– Я Ира, – обиделась девочка у стойки и обернулась к мамаше:
– У доктора Погодина свободное окно через полчаса. Подождёте?
Погодин поймал меня за пуговицу в ординаторской. Мы не то чтобы не ладили, просто Погодин привык смотреть свысока на всех, кто числится за диагностической службой.
– Хоккеист этот. От вас был?
Я кивнул.
– Странный мальчик.
– Звёздная болезнь, – махнул я рукой.
– Сердце шумит, как Ниагарский водопад.
– Там хорды, балалайка – три струны.
– И открытое овальное окно.
– Это ничего не значит. Перегрузки нет. Вы же видите.
– Ну да, ну да… – протянул Погодин. – Всё-таки странный мальчик.
– Послушайте, – сказал я, – там дело не в сердце.
– Поглядим, поглядим, – Погодин потёр лысину. – Теперь это мой пациент.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы сидели у Грачёва, и он бубнил вещи настолько очевидные, словно я был интерном, а он – бывалым врачом. За полчаса я пережил настоящее дежавю.
– Вот не хотел я, Грачёв, идти к тебе в подчинённые. Начальники и друзья – вещи несовместные.
Грачёв крякнул. Он хорошо набрал вес за последние десять лет. Из парня с внешностью уголовного братка превратился во вполне солидного господина, лысого, с брюшком и при галстуке.
– Ты, Храмцов, накосячил. Надо это признать и взяться за хоккеиста как следует.
– Кто накосячил? Я?
– Ну а кто написал, что сброс на перегородке минимальный?
– А он какой? – я вытаращил глаза. – Минимальный и есть.
– Вот заключение из Первого меда, – Грачёв выложил из папки какую-то бумажку. – Диаметр дефекта пять с половиной миллиметров. И лёгочная гипертензия12.
– Ну, во-первых, не пять, а четыре с половиной, – парировал я. – А во-вторых… Если ему ставят лёгочную гипертензию, то какое они дают давление? Есть цифра?
– Цифры нет, – сказал Грачёв. – Но ты сам виноват. Ты занизил диаметр дефекта.
– Цифры нет, потому что правые отделы не расширены, – я закипал. – И его одышка идёт не от сердца. Коллега из Первого меда прилепил лёгочную гипертензию потому, что перестраховался. А я занизил данные потому…
– Ну?
– Ты бы на него, Грачёв, хотя бы посмотрел, – сказал я. – Он гений-бомбардир. Он пропадёт без спорта.
– Ясно! – сказал Андрюха и прошёлся по кабинету. – И ты решил его спасти. Типа спасатель Малибу.
– Типа того, – я тоже встал. – Сделайте спирограмму, рентген лёгких, анализ мокроты…
– Мать против рентгена, – перебил Грачёв. – Не хочет подвергать ребёнка облучению. Большая вероятность, что они уйдут из нашей клиники.
– Ну и скатертью дорога, – ответил я. – А Погодин твой дерьмо мужик, направил пациента к другому диагносту у меня за спиной.
– Имеет право, – вздохнул Грачёв.
Я заметил мамашу Ломаного, сидевшую на скамейке возле двери моего кабинета. Она немного осунулась и от этого даже слегка похорошела.
– Здравствуйте, доктор.
– Чем обязан?
Она скользнула следом за мной в кабинет.
– Пришла передать вам от Димы спасибо, – начала она. – Дима сказал, что если и пойдёт к какому-то врачу, то только к вам.
– Безмерно тронут, – я пытался стушевать злость, колотившую меня после беседы с Грачёвым. – Но я всего лишь диагност. Лечение звёздных мальчиков – не моя обязанность.
Мамаша улыбнулась.
– Я знаю, – сказала она.
Женщина подняла глаза и какое-то время рассматривала линию потолка.