Полная версия
Иду на перехват
Сердце прыгает и тут же обрывается, расплющивается в тревоге и печали. Так, завидев охотника, прыгает марал, вкладывая в последний прыжок всю свою надежду. И падает на камни, не сильный, не красивый – беспомощный.
– Кто?
– Марией Ивановной назвалась.
Грач бежит через двор в свою мазанку, распахивает дверь. Его жена, его Маша, стоит посреди комнаты и разводит руками: вот, мол, приехала, уж не взыщи.
Радость окутывает его не испытанной прежде теплотой. Так бывает, когда попадаешь с мороза к натопленной печке, прижимаешься к ней и руками, и лицом, и грудью и таешь весь в немыслимой слабости.
Прежде Грач и поцеловать-то свою Машу как следует не успел. И теперь словно торопится куда, все гладит ее плечи и все говорит, говорит, что-то необязательное, неважное.
– Товарищ лейтенант! Политрука убило!
Грач вскакивает, резко оттолкнув жену. В распахнутых настежь дверях стоит дежурный, бледный, с испуганными, незнакомо большими глазами.
– Связной прибежал. Говорит – насмерть…
Связной стоит у крыльца, ладонью вытирает пот, и его лицо, темное от пыли, становится полосатым.
Они бегут напрямик, срезая повороты извилистой дозорной тропы. Местами вламываются в камыши, пересекают протоки, черпая воду голенищами, шлепают по топкому илу. И, выбравшись на сухое, каждый раз слышат позади глухой шум камышей: следом бежит отделение Голубева.
Из отрывочных фраз вконец запыхавшегося связного Грач наконец понимает, что произошло на правом фланге.
Там началось еще до ракет. Около сорока нарушителей высадились на наш берег. Четверо вышли из камышей и спокойно, словно по своей территории, зашагали вглубь, к озеру, которое в том месте близко подступает к реке. «Стой! – окрикнул их Ищенко. Он поднялся и шагнул навстречу. – Вы находитесь на территории Союза Советских Социалистических Республик. Требую немедленно…» Его слова оборвала автоматная очередь. Тогда пограничник Говорухин без приказа открыл огонь.
– Вы же знаете, как он стреляет! – не то радуясь, не то ужасаясь, выкрикивает связной.
– Ну!
– А потом «каэмка» подоспела и наши с пулеметом. С двух сторон прижали, товарищ лейтенант, с двух сторон!
У одинокого осокоря лейтенант останавливается так резко, что связной с разбегу налетает на него. Но Грач даже не оглядывается, он смотрит вперед, туда, где четверо пограничников волокут на мокром плаще что-то большое и тяжелое.
По измятой окровавленной гимнастерке политрука трудно понять, куда попали пули. Но одна оставила ясную отметину: она вмяла правую щеку, сделала лицо неузнаваемым.
Грач рывком разрывает на нем ворот, прижимается ухом к окровавленной груди и отшатывается, ощутив холодную, липкую сырость неживого.
И тогда ему впервые приходит мысль, что все случившееся не простая провокация, что это, может быть, война.
За дальними осокорями всходит солнце, трудно выкарабкивается из цепкой тучи на горизонте. На луговинах тают последние ошметья тумана. Вдали, над камышами, зеркалом сверкает река.
– Несите, – устало говорит Грач. И тут же резко вскрикивает: – Отставить!
Из-за недальнего мыса на безупречную чистоту дунайских вод выползал черный вражеский монитор…
* * *Втолкнув задержанного в дежурку, Протасов бросается к берегу. Испуганные, бледные в сером рассвете лица светлеют в каждой калитке. Кто-то кричит вслед тревожным голосом, что-то спрашивает.
Его радует, что «каэмка» уже на ходу, рокочет моторами, пускает по гладкой воде зябкую рябь.
– По местам! Боевая тревога!
– Погодите!
Из кустов выбегает группа пограничников вместе со старшиной заставы. Они втаскивают на катер станковый пулемет, быстро и ловко, словно не впервые, пристраивают его на корме.
«Каэмка» резко берет с места, вылетает из-за изгиба протоки на широкую, дымящуюся слабым туманом гладь реки. Встает рассвет, окрашивает воду розовым отблеском зари. Вдали ухают выстрелы: и там, на восходе, и там, где еще лежит серый сумрак уходящей ночи.
– Право руля! – командует Протасов. И тут же отбирает руль у Суржикова. – Готовь пулемет.
– Красотища какая! – спокойно говорит Суржиков. – В такую погоду не стрелять бы, а целоваться.
Это спокойствие матроса вдруг словно что-то останавливает в мичмане, и он говорит успокоенно-ворчливо:
– Погоди, еще поцелуют. С того берега.
– В наших водах?
– Пули о границу не спотыкаются.
И в тот же момент в темной стене правого берега вдруг вспыхивает дрожащий огонек и над рубкой коротко взвизгивают пули.
– Вот суки! – ругается Суржиков. – Товарищ мичман, дайте я его…
– Еще успеешь.
Протасов переводит рычаг на «малый», и катер сразу оседает. На том берегу снова вспыхивает огонек пулеметной очереди, но свиста пуль уже не слышно, только бухающий звук гудит по реке.
– Крупнокалиберный лупит! Это они от пикета.
Катер снова переходит на «полный» и в следующий миг с ходу влетает в узкую протоку за низким сырым островом, поросшим тальником.
Перестрелка на границе все гремит: сзади – редкая, приглушенная расстоянием, впереди – частая, беспорядочная, близкая.
Едва катер выскакивает из-за острова, как над ним снова начинают свистеть пули.
– Товарищ мичман! – Голос у Суржикова просительный, незнакомый.
– Отставить! – зло кричит Протасов и добавляет раздраженно: – Ты что, обалдел? Приказа не знаешь?
Он круто кладет руль вправо, по-снайперски вводит «каэмку» в узкий просвет в камышах.
– Прыгай! – кричит пограничникам.
Перестрелка на нашем берегу гремит совсем рядом. Раскатисто ухают трехлинейки, незнакомо трещат автоматные очереди, словно кто-то большой рывками рвет сухой брезент.
«Кто там? Где? – с беспокойством думает Протасов, выводя катер из камышей. – Как бы по своим не рубануть».
И вдруг видит черные лодки, вдвинутые в камыши. И сразу же от лодок выплескиваются навстречу вспышки выстрелов. Пули бьют по борту, звенит стекло.
– Огонь! – зычно кричит Протасов.
Сразу вскипает вода возле лодок. Камыши шевелятся, словно по ним проходит шквал.
– Вот и прижали! Теперь им хана!
Стрельба в камышах затихает. С той стороны Дуная, уже не опасаясь попасть по своим, запоздало бьют по нашему берегу вражеские пулеметы.
Протасов уводит катер за остров, вплотную притирает его к стене камышей.
– Мы их и отсюда достанем. Суржиков, гляди, чтоб ни один не уплыл.
Суржиков не отвечает. Он перевязывает себе руку выше локтя, держа в зубах конец бинта.
– Стрелять сможешь?
– Да пустяки, – говорит Суржиков. Роняет бинт, быстро подхватывает его и торопливо кивает.
Протасов обходит катер, сокрушенно качает головой, считая пробоины, заглядывает в машинное отделение.
– Эй, дымокур! Как там?
– Порядок! – отвечает снизу глухой голос.
Необычная односложность заставляет Протасова протиснуться вниз, в густой промасленный жар машины. Он видит черные смоляные бока двигателя, словно бы забинтованные, белые, в асбесте, трубы, и на одном из этих бинтов-трубопроводов – четкий кровяной отпечаток ладони.
– Пардин!
Механик сгорбленно идет навстречу по узкому проходу, и Протасов холодеет, увидев не широкое, всегда улыбающееся лицо Пардина, а сплошную черно-кровавую маску. Он кидается к нему, бьется головой о плафон. И в клубящемся сизым дымом косом солнечном луче под иллюминатором вдруг видит, что механик улыбается.
– Стеклом порезало. Только что окровянило, а так – ничего.
Снова мирная тишина лежит на реке. Раннее солнце поигрывает на легкой ряби Дуная. Ветер шевелит камыши, шумит ими однотонно, успокаивающе.
– Может, выключить? – спрашивает Пардин, высунув из люка свою перебинтованную голову.
– Погоди, – говорит Протасов. Его беспокоит эта тишина и неподвижность. Ни разу прежде не знавший настоящего боя с его особыми хитростями, Протасов все же чувствует, что это неспроста – такое гробовое молчание. Он ждет, когда пограничники, прочесывая прибрежные заросли, покажутся по эту сторону камышей.
Но вдруг он видит совсем не то, чего ждал: из-за мыса, лежащего темным конусом на солнечной ряби, медленно выплывает монитор, прикрывая бронированным бортом с десяток десантных лодок.
…Не странны ли мы, люди? Жаждем решительного и бескомпромиссного, а когда приходит это желаемое, мы начинаем мечтать об обратном и где-то в глубине своего разума непроизвольно включаем защитительный рефлекс великой утешительницы – надежды, что все обойдется. И даже когда не обходится, мы не теряем надежды на чудо. До конца не теряем, даже когда и надежды не остается.
Вот так и мичман Протасов, ярый сторонник решительных действий, мечтавший прежде отваживать нарушителей не долготерпением, а внезапным огнем, сейчас, наблюдая в бинокль за приближающимся монитором, больше всего желает, чтобы тот тихо прошел мимо.
«Может, это все же случайность? – с надеждой думает он. И понимает нелепость своих надежд. – С извинениями не ходят, держа оружие на изготовку. Это новый десант…»
Но что должен делать он, мичман Протасов? Открывать огонь, когда десант начнет высаживаться? Но тогда будет поздно: его, неподвижно стоящего в протоке, вмиг расстреляют пушки монитора. А враги подойдут к камышам, и пограничники на берегу потеряют их из виду, не смогут вести прицельный огонь…
Протасов оглядывается: две пары глаз внимательно и строго смотрят на него, ждут.
– Что, братва? – говорит он. И сразу командует: – По местам! Бить по лодкам, только по лодкам!
Вылетев из протоки, катер круто разворачивается на быстрине и идет прямо на монитор. Пули высекают огоньки из темных бронированных бортов. На лодках суета, вспышки выстрелов. Кто-то пытается залезть на высоко поднятую палубу, кто-то падает в воду. Монитор сбавляет ход, оставляя за кормой на белесой поверхности Дуная весла, доски, круглые поплавки человеческих голов.
Слева от «каэмки» вырастает куст разрыва, вскидывается белый фонтан, и брызги хлещут по рубке, жесткие, как осколки. Следующий снаряд прошивает оба борта и взрывается по другую сторону катера.
– Бронебойными бьют! Они думают: у нас – броня!
– Пусть думают…
Новый разрыв вспыхивает прямо под форштевнем. Визжат осколки. Протасов больно бьется о переборку, но удерживается на ногах, уцепившись за штурвал, трясет вдруг отяжелевшей головой, непонимающе глядит на Суржикова, ползущего по накренившейся палубе.
– Меняй галсы! – кричит он сам себе, наваливаясь грудью на штурвал. И еще послушный катер круто уходит в сторону, к острову.
Пулемет снова бьет, длинно, нетерпеливо. Протасов видит, что лодки отваливают от монитора, рассеиваются по реке. На них уже не так тесно, как было вначале, и стреляют оттуда уже не по катеру – по берегу.
«Догадались наши, по лодкам бьют!» – радуется он.
А катер все больше сносит течением. Он уже плохо слушается руля, пенит воду разбитым форштевнем. Двигатель чихает простуженно и совсем умолкает. И снова рядом взметываются разрывы: артиллеристам на мониторе не терпится расстрелять неподвижную мишень.
Протасов выходит из рубки на изуродованную, неузнаваемую палубу. Он перехватывает у Суржикова горячие ручки пулемета, успевает ударить по лодкам широким веером пуль, прежде чем перед ним вспыхивает белый ослепляющий шар…
Тихий вибрирующий звон плывет в вышине, о чем-то напоминая, увлекая куда-то. Протасов знает, что надо проснуться, потому что первый урок – география, который никак нельзя проспать: географичка Марья Николаевна – классная руководительница. Он с усилием размыкает веки, видит окно, залитое солнцем, комод в простенке, покрытый кружевной скатеркой, мать, копающуюся в нижнем выдвижном ящике. И по тому, что звонок звучит дома, догадывается, что проснулся во сне. С ним это уже случалось и всегда пугало его ощущением неведомой опасности. Он делает усилие, шевелит рукой и поворачивается на бок. Над ним сияет небо, такое голубое, что трудно смотреть. Перед глазами качаются красноватые листья конского щавеля. Протасов приподнимается на локте и долго глядит на фабричные трубы городской окраины. Там, вдалеке, густо пылят грузовики, а тут, совсем близко, ходит по лугу девушка, собирает дикий лук. И ему уже кажется, что это не звонок звенит и не жаворонок поет, это она смеется, тонко, заливисто, зовуще.
– Даяна!
Девушка смеется еще громче и идет к нему прямо через высокую траву, через болотца в низинках.
И тут он вспоминает все: ночь, утро, черный монитор на блескучей глади реки. И стонет от навалившегося вдруг тяжелого звона в голове.
– Товарищ мичман! Товарищ мичман!
Протасов видит небо, узкие листья тальника и близкие встревоженные глаза Суржикова.
– Где мы?
– На острове.
– А катер?
– Да там…
– А мы почему здесь?
– Так он, товарищ мичман, потонул.
Подробности боя проходят перед ним, словно кадры кино, которое крутят назад.
– А Пардин где?
Суржиков отворачивается и молча лезет в заросли, волоча перевязанную тельняшкой ногу. Скоро он возвращается, тяжело садится на траву, рядом с расстеленным мокрым бушлатом.
– Тихо вроде.
Только теперь сквозь звон в голове Протасов слышит тишину. Ни выстрелов, ни криков. Ветер шевелится в чащобе тальника. Где-то совсем рядом, за кустами, шумит вода, и комар зудит над самым ухом.
– Где монитор?
– Ушел, наверное.
– А может, десант высаживает?
– Высаживать-то некого.
Протасов обессиленно роняет тяжеленную голову, спрашивает, снова закрывая глаза:
– Как это вышло?
– Попали, заразы! Прямо по ватерлинии. А у нас и без того дырок хватало.
– А может, выплыл Пардин?
Снова Суржиков не отвечает. Протасов разлепляет глаза, видит, что матрос отрешенно качает головой, как женщина, опустошенная безнадежностью. Комары вьются над его голой спиной, пикируют с высоты.
– Накинь… бушлат… сожрут ведь.
Суржиков здоровой рукой хлопает себя по спине, равнодушно смотрит на окровяневшую ладонь. И вдруг настораживается.
– Плывет кто-то. А ну, тихо!
Он уползает в кусты, и скоро оттуда, из дальнего далека, слышится его приглушенный голос:
– Эгей, братишки, давай сюда. Тута мы…
* * *– Товарищ лейтенант, связь наладили!
Пятнистый от пота и пыли, с бровью, рассеченной отскочившей стреляной гильзой, начальник заставы спешит к блиндажу, на ходу отдавая распоряжения о нарядах, боеприпасах, подводах, которые нужно достать в селе. Он выхватывает трубку, горячо кричит в нее:
– Комендатура? Кто у телефона? Срочно коменданта! Коменданта мне!
– Его нет, – тихо журчит в трубке.
– Что значит – нет? Разыщите!
– Коменданта нет, – упрямо отвечает далекий замирающий голос.
– На нас совершено нападение. Погиб политрук Ищенко. Катер потоплен. Вы слышите меня? Передайте коменданту. Да побыстрей!
– А ты думаешь, он на рыбалку уехал?
– Кто это говорит?
– Дежурный по комендатуре лейтенант Голованов.
– Сашка! – радостно кричит Грач. – Что ты мне голову морочишь?
Голованов был его приятелем по училищу. Вместе сапоги изнашивали на одном и том же плацу, вместе в увольнение ходили.
– Тут такое было! Рассказать – не поверишь!
– Поверю, – с безнадежной уверенностью говорит Голованов. – Ты давай без эмоций. Слушай приказ: десанты уничтожать, по сопредельной стороне без крайней нужды не стрелять. Все ясно?
– Нет, не все…
– Остальное сообразишь. Хорошо служить – значит уметь рисковать, брать на себя ответственность. А? Чьи это слова? Не твои ли? Вот и действуй. Докладывай обстановку…
Минуту Грач стоит у телефона, покачивая в руке трубку, словно прикидывая ее на вес. И вдруг быстро поворачивается к дежурному.
– Собрать сельчан! Мужиков…
Первым приходит дед Иван.
– Это что же получается? – с порога начинает он. – Газетки читаю, радиву когда слушаю. Воюют себе где-то за морями, повоевывают, нас не трогают. И вот на тебе, людей поубивали. Это как понимать, товарищ начальник?
Грач молчит. С неожиданной для себя нежной и горькой печалью он вдруг вспоминает оставленную дома жену. Торопливо идет через двор, распахивает дверь и видит жену сидящей на койке, на жестком казенном одеяле.
– Ты так и сидела все время?
Маша кивает, шмыгает носом, словно ребенок. Из-под сжатых ресниц бегут частые мелкие слезинки.
– Ты плачешь! – ужасается Грач, в неистовой нежности прижимая ее голову к своей пропыленной гимнастерке.
– Нет… Что ты… выдумал…
– Все образуется, все будет хорошо, – утешает он, и сам не верит в свои слова.
– Ты был там?
– Где же мне быть?
Она снова всхлипывает, вздыхает глубоко и судорожно, расслабленно, но решительно отстраняется.
– Ты вот что, дай-ка мне санитарную сумку. – Она берет его руки, прижимает к груди, говорит медленно и весомо, как мать ребенку: – Я ведь тоже читала про жен пограничников. Я ведь знаю, что они должны делать в такую минуту. И я не боюсь. Если все кончилось, то чего мне бояться? Если же все только начинается, то имею ли я право на боязнь?
Грачу еще не приходилось слышать от нее такой бесстрашной рассудительности. Он думает о том, что вообще не знает свою жену, и с изумлением и восторгом глядит в ее серые глаза, вдруг ставшие такими строгими.
– Маша моя! Неужели ты – самая настоящая?!
Он пропускает ее в белый солнечный прямоугольник двери, выходит следом. Возле заставы уже сидят человек пятнадцать рыбаков. Грача удивляет и радует такая оперативность: прежде, чтобы собрать людей, требовались часы.
– Что скажешь, лейтенант?
– Соседи сегодня трижды пытались высадиться на наш берег. Не исключено, что еще полезут.
Из табачного облачка слышится удивленный смешок:
– Никак, воевать с нами вздумали?
И сникает, тонет в общем молчании. За рекой короткими всплесками татакает пулемет. Солнце жжет во всю силу, выкатываясь в зенит.
Грач оглядывает молчаливо покуривающих рыбаков, говорит сухо:
– Нам потребуется ваша помощь…
И умолкает, увидев у блиндажа дежурного по заставе.
– Товарищ лейтенант, срочно к телефону!
Он нетерпеливо хватает трубку, слышит раздраженный голос Голованова:
– Дежурный! Куда ты пропал? Передай начальнику, пусть включит радио. Срочно включайте Москву!
– Понял! – кричит Грач. – Что еще?
– Москву слушайте!
Он вбегает в канцелярию, торопливо крутит ручки своего старенького приемника. В угасающем мерцании звуков ловит строгий размеренный голос:
– Граждане и гражданки Советского Союза! Сегодня в четыре часа утра без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну…
– Германские?! – ахают рыбаки.
– …Советским правительством дан нашим войскам приказ отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей Родины… Сокрушительный удар агрессору… Наше дело правое. Враг будет разбит.
Казалось, что это не все, что радио сообщит еще что-то важное. Но после минутной паузы из приемника вырывается громкая музыка.
Грач резко убавляет звук, строго говорит в окно:
– Не прошу – приказываю: сбор через полчаса! Одеться, как на ночную рыбалку!
Рыбаки расходятся медленно, словно ждут еще каких-то важнейших указаний. Последней мелькает в окне борода деда Ивана. Он глядит на приемник, потом на начальника заставы и говорит утешающе, обращаясь неожиданно по отчеству:
– Не горюй, Васильич. Наше дело правое, хоть мы и на левом берегу.
Грач глядит в опустевшее окно на белую мазанку за зеленью вишен и снова думает о жене, оставшейся дома. К мазанке ведет желтая, посыпанная песком дорожка, чистая и ясная, как луч луны на ночной глади Дуная.
Вдруг на этой дорожке, как раз посередине, вспыхивает ослепительно и темным кустом стремительно вырастает взрыв. Звенят разбитые стекла. Упругой волной Грача толкает в грудь. Он выскакивает на крыльцо, видит на другом конце дорожки бегущую навстречу Машу и за ней, за ее спиной, раскалывающийся дом с белыми ослепительно сияющими окнами. Маша пробегает еще несколько шагов и падает, будто споткнувшись.
Все это происходит так быстро, что Грач не сразу осознает холодный ужас беды. Словно все это – кино, где трагедии условны, где переживания, прежде чем задеть болью, должны осмысливаться. Он еще не привык к неожиданности трагичного. Все это было впереди – привыкание к отчаянию бессилия, к неистовству мгновенной, как огонь, ненависти и к холодному спокойствию, тому самому, что, как защитная реакция, приходит на войне к людям, вынужденным свыкаться с обыденностью смертей.
Маша лежит лицом вниз, и на ее белой кофте растекается алое пятно. Грач берет ее на руки, осторожно ступая, несет к заставе. Краем глаза видит загоревшуюся конюшню, часового с винтовкой наперевес рядом с толпой пленных. Пленные жмутся друг к другу, кротко, из-под бровей взглядывают на лейтенанта. Но у Грача еще нет злости, а только недоумение и обида в душе. Он проходит мимо, никак не отреагировав на эту близость и доступность врагов.
Маша открывает глаза, когда пограничник Карпухин, выполняющий на заставе обязанности санитара, отчаянно краснея и отворачиваясь от обнаженной груди, начинает перевязывать. Она слабо отталкивает руку с бинтом и, увидев напряженное лицо мужа, успокаивающе улыбается ему одними глазами. Грач берет бинт, сам подсовывает его под тяжелое неподатливое плечо.
– Это только царапнуло, это быстро заживет, – радостно говорит Карпухин.
Маша грустно улыбается и часто-часто моргает, стараясь прогнать слезинки.
– Не вовремя я приехала, – говорит она тихо.
– Дурочка ты моя. Завтра ты бы ко мне уже не попала.
– Я теперь всегда буду с тобой.
Грач не отвечает. Несколько минут назад он получил по телефону приказ – срочно эвакуировать семьи военнослужащих.
* * *Под вечер по запутанным заозерным тропам прискакал на коне старший лейтенант Сенько, привез инструкции о переходе к активным действиям.
– Ударим на рассвете, чтобы час в час, – радостно говорил Сенько. – Чтобы поняли, что это возмездие.
Грач усмехнулся:
– Красивый жест. Стоит ли ради представления рисковать людьми?
– Войн без потерь не бывает.
– Планировать потери мы не будем. Пикет разгромим без жертв.
– Интересно, как это получится?
– Получится. Этот пикет вот где у меня. Я на него столько гляжу, что, кажется, всех солдат в лицо знаю.
– И можете рассказать о вашем бескровном плане?
– Могу даже показать на местности.
В сопровождении двух пограничников они идут на фланг, туда, где этим утром начальник заставы встретил первых десантников. Убитые нарушители границы, сложенные в рядок до особых указаний, лежат в неестественных, странных для людей позах. Грач уже нагляделся на них, а Сенько впервые так близко видит убитых, может быть, впервые в жизни. Правда, и ему утром пришлось участвовать в бою. Но там был огневой бой, убитые оставались в лодках или тонули в Дунае. Бой на расстоянии – это все же не тот бой, когда сходишься грудь на грудь, когда перед тобой белые от страха глаза, когда слышишь, как хлещут пули по тугим мундирам, и видишь обыкновенную человеческую боль на лицах, боль, которая еще не перестала вызывать жалость…
– В камышах никого не осталось?
– Мы прочесывали.
Сенько подходит к убитым, переворачивает одного.
– Не буржуй вроде. Чего он пошел против нас?
Грач не раз задавал себе этот вопрос. И теперь, глядя на убитого, простоватого парня с застывшим на лице удивлением, он думает, что, может, ради таких вот не слишком разбирающихся в политике деревенских парней Москва и приказывала избегать конфликтов.
– Погнали.
– А классовое сознание?
Ему хочется сказать, что сознание, даже классовое, подразумевает знание, но он вдруг злится на себя за неуместность мирных разглагольствований.
– Вы на другого гляньте, явный фашист. Из простого народа веревки вьют, сволочи!
– Простой не простой – как отличишь?
– В том и беда.
Грач ждет упреков в неуместной жалости, но Сенько молчит. Война только началась. И хотя уже знаешь, что мирные разглагольствования на фронте не только неуместны – вредны, душа еще не ожесточилась.
Они идут дальше, перебираются вброд через неширокую протоку и углубляются в заросли тальника.
– Сейчас я вам покажу, как можно бить врага без потерь, – говорит Грач, словно оправдываясь, придавая голосу суровость.
Они находят секрет, затаившийся с ручным пулеметом за кустом, ложатся в траву рядом с пограничниками, выслушивают доклад о том, что на участке пока все спокойно, что солдаты на том берегу, как всегда, роют траншеи и что в кустах у берега замечено восемь замаскированных лодок.
– Ясно же – десант готовят, – горячится Сенько.
Грач кладет ему руку на плечо и показывает вперед. Они ползут один за другим, оба втискиваются в маленький шалашик, хитроумно сплетенный из живых стеблей тальника. В трех метрах от шалаша светлеет вода, поеживается прибрежными водоворотами. Отсюда до брустверов вражеского пикета не больше пятисот метров. Там, меж осокорей, высвеченных закатным солнцем, виднеются серые глинобитные стены казармы и двор, по которому спокойно, словно и нет никакой войны, расхаживают солдаты.