bannerbanner
Серебряный век. Поэты и стихи
Серебряный век. Поэты и стихи

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Осенний день

     Идем по жнивью, не спеша,     С тобою, друг мой скромный,     И изливается душа,     Как в сельской церкви темной.      Осенний день высок и тих,     Лишь слышно – ворон глухо     Зовет товарищей своих,     Да кашляет старуха.      Овин расстелет низкий дым,     И долго под овином     Мы взором пристальным следим     За лётом журавлиным…      Летят, летят косым углом,     Вожак звенит и плачет…     О чем звенит, о чем, о чем?     Что плач осенний значит?      И низких нищих деревень     Не счесть, не смерить оком,     И светит в потемневший день     Костер в лугу далеком…      О, нищая моя страна,     Что ты для сердца значишь?     О, бедная моя жена,     О чем ты горько плачешь? 1 января 1909

«Весенний день прошел без дела…»

     Весенний день прошел без дела     У неумытого окна:     Скучала за стеной и пела,     Как птица пленная, жена.      Я, не спеша, собрал бесстрастно     Воспоминанья и дела;     И стало беспощадно ясно:     Жизнь прошумела и ушла.      Еще вернутся мысли, споры,     Но будет скучно и темно;     К чему спускать на окнах шторы?     День догорел в душе давно. Март 1909

«Как тяжело ходить среди людей…»

Там человек сгорел.

Фет      Как тяжело ходить среди людей     И притворяться непогибшим,     И об игре трагической страстей     Повествовать еще не жившим.      И, вглядываясь в свой ночной кошмар,     Строй находить в нестройном вихре чувства,     Чтобы по бледным заревам искусства     Узнали жизни гибельной пожар! 10 мая 1910

В ресторане

     Никогда не забуду (он был, или не был,     Этот вечер): пожаром зари     Сожжено и раздвинуто бледное небо,     И на желтой заре – фонари.      Я сидел у окна в переполненном зале.     Где-то пели смычки о любви.     Я послал тебе черную розу в бокале     Золотого, как небо, аи.      Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко     Взор надменный и отдал поклон.     Обратясь к кавалеру, намеренно резко     Ты сказала: «И этот влюблен».      И сейчас же в ответ что-то грянули струны,     Исступленно запели смычки…     Но была ты со мной всем презрением юным,     Чуть заметным дрожаньем руки…      Ты рванулась движеньем испуганной птицы,     Ты прошла, словно сон мой легка…     И вздохнули духи, задремали ресницы,     Зашептались тревожно шелка.      Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала     И, бросая, кричала: «Лови!..»     А монисто бренчало, цыганка плясала     И визжала заре о любви. 19 апреля 1910

На железной дороге

Марии Павловне Ивановой

     Под насыпью, во рву некошенном,     Лежит и смотрит, как живая,     В цветном платке, на косы брошенном,     Красивая и молодая.      Бывало, шла походкой чинною     На шум и свист за ближним лесом.     Всю обойдя платформу длинную,     Ждала, волнуясь, под навесом.      Три ярких глаза набегающих —     Нежней румянец, круче локон:     Быть может, кто из проезжающих     Посмотрит пристальней из окон…      Вагоны шли привычной линией,     Подрагивали и скрипели;     Молчали желтые и синие;     В зеленых плакали и пели.      Вставали сонные за стеклами     И обводили ровным взглядом     Платформу, сад с кустами блеклыми,     Ее, жандарма с нею рядом…      Лишь раз гусар, рукой небрежною     Облокотясь на бархат алый,     Скользнул по ней улыбкой нежною,     Скользнул – и поезд в даль умчало.      Так мчалась юность бесполезная,     В пустых мечтах изнемогая…     Тоска дорожная, железная     Свистела, сердце разрывая…      Да что – давно уж сердце вынуто!     Так много отдано поклонов,     Так много жадных взоров кинуто     В пустынные глаза вагонов…      Не подходите к ней с вопросами,     Вам всё равно, а ей – довольно:     Любовью, грязью иль колесами     Она раздавлена – всё больно. 14 июня 1910

Ночь, улица, фонарь, аптека…

     Ночь, улица, фонарь, аптека,     Бессмысленный и тусклый свет.     Живи еще хоть четверть века —     Всё будет так. Исхода нет.      Умрешь – начнешь опять сначала     И повторится всё, как встарь:     Ночь, ледяная рябь канала,     Аптека, улица, фонарь. 10 октября 1912

Анне Ахматовой

     «Красота страшна» – Вам скажут, —     Вы накинете лениво     Шаль испанскую на плечи,     Красный розан – в волосах.      «Красота проста» – Вам скажут, —     Пестрой шалью неумело     Вы укроете ребенка,     Красный розан – на полу.      Но, рассеянно внимая     Всем словам, кругом звучащим,     Вы задумаетесь грустно     И твердите про себя:      «Не страшна и не проста я;     Я не так страшна, чтоб просто     Убивать; не так проста я,     Чтоб не знать, как жизнь страшна». 16 декабря 1913

«О, я хочу безумно жить…»

     О, я хочу безумно жить:     Всё сущее – увековечить,     Безличное – вочеловечить,     Несбывшееся – воплотить!      Пусть душит жизни сон тяжелый,     Пусть задыхаюсь в этом сне, —     Быть может, юноша веселый     В грядущем скажет обо мне:      Простим угрюмство – разве это     Сокрытый двигатель его?     Он весь – дитя добра и света,     Он весь – свободы торжество! 5 февраля 1914

«Я – Гамлет. Холодеет кровь…»

     Я – Гамлет. Холодеет кровь,     Когда плетет коварство сети,     И в сердце – первая любовь     Жива – к единственной на свете.      Тебя, Офелию мою,     Увел далёко жизни холод,     И гибну, принц, в родном краю     Клинком отравленным заколот. 6 февраля 1914

«Рожденные в года глухие…»

З. Н. Гиппиус

     Рожденные в года глухие     Пути не помнят своего.     Мы – дети страшных лет России —     Забыть не в силах ничего.      Испепеляющие годы!     Безумья ль в вас, надежды ль весть?     От дней войны, от дней свободы —     Кровавый отсвет в лицах есть.      Есть немота – то гул набата     Заставил заградить уста.     В сердцах, восторженных когда-то,     Есть роковая пустота.      И пусть над нашим смертным ложем     Взовьется с криком воронье, —     Те, кто достойней, Боже, Боже,     Да узрят царствие твое! 8 сентября 1914

«На улице – дождик и слякоть…»

     На улице – дождик и слякоть,     Не знаешь, о чем горевать.     И скучно, и хочется плакать,     И некуда силы девать.      Глухая тоска без причины     И дум неотвязный угар.     Давай-ка, наколем лучины,     Раздуем себе самовар!      Авось, хоть за чайным похмельем     Ворчливые речи мои     Затеплят случайным весельем     Сонливые очи твои.      За верность старинному чину!     За то, чтобы жить не спеша!     Авось, и распарит кручину     Хлебнувшая чаю душа! 10 декабря 1915

Эллис

Эллис, настоящее имя Лев Львович Кобылинский (1879–1947) – русский поэт, теоретик символизма, переводчик, историк литературы, христианский философ. Формируясь под влиянием Соловьева, Брюсова, Бальмонта, в начале 1900-х стал одним из активнейших деятелей символизма, считая его высшей формой творчества.

Сблизившись с Андреем Белым, Эллис участвовал в создании и работе поэтического кружка молодых символистов «Аргонавты», стоял у истоков московского издательства символистов «Мусагет». Разрабатывал теорию символизма, его книга «Русские символисты» (1910) – первая в России попытка показать философские и эстетические истоки европейского и русского символизма. Для Эллиса символизм – это жизнетворчество, выходящее за пределы искусства, это «мессианизм, глагол о новом Боге, великая религия будущего».

Страстный поклонник французского символизма, и в особенности Шарля Бодлера, Эллис стал одним из лучших его переводчиков на русский язык. Он стремился и внешне подражать этому французскому денди – экстравагантные костюмы и парадоксальный ум Эллиса неизменно приковывали к нему внимание. «Эллис незабываем и неповторим, – писал в книге „Два года с символистами“ Н. В. Валентинов. – Этот странный человек, <…> превращавший ночь в день, день – в ночь, живший в комнате всегда тёмной, с опущенными шторами и свечами перед портретом Бодлера, а потом бюстом Данте, обладал темпераментом бешеного агитатора, создавал необычайные мифы, вымыслы, был творцом всяких пародий и изумительным мимом».

Начиная с 1910-х годов Эллис жил преимущественно в Швейцарии, увлекался антропософией, писал литературно-философские труды. Умер в 1947 году.


Эллис


В рай

М. Цветаевой

     На диван уселись дети,     ночь и стужа за окном,     и над ними, на портрете     мама спит последним сном.      Полумрак, но вдруг сквозь щелку     луч за дверью проблестел,     словно зажигают елку,     или Ангел пролетел.      «Ну, куда же мы поедем?     Перед нами сто дорог,     и к каким еще соседям     нас помчит Единорог?      Что же снова мы затеем,     ночь чему мы посвятим:     к великанам иль пигмеям,     как бывало, полетим,      иль опять в стране фарфора     мы втроем очнемся вдруг,     иль добудем очень скоро     мы орех Каракатук?      Или с хохотом взовьемся     на воздушном корабле,     и оттуда посмеемся     надо всем, что на земле?      Иль в саду у Великана     меж гигантских мотыльков     мы услышим у фонтана     хор детей и плач цветов?»      Но устало смотрят глазки,     щечки вялы и бледны,     «Ах, рассказаны все сказки!     Ах, разгаданы все сны!      Ах, куда б в ночном тумане     ни умчал Единорог,     вновь на папином диване     мы проснемся в должный срок.      Ты скажи Единорогу     и построже, Чародей,     чтоб направил он дорогу     в Рай, подальше от людей!      В милый Рай, где ни пылинки     в ясных, солнечных перстах,     в детских глазках ни слезинки,     и ни тучки в небесах!      В Рай, где Ангелы да дети,     где у всех одна хвала,     чтобы мама на портрете,     улыбаясь, ожила!»

Загадка

     Я – колокол, протяжный и зовущий,     Неумолкаемо звенящий с высоты,     Я – ураган, повсюду смерть несущий,     Я – Божий гром, я – водопад ревущий,     Дробящийся в сияньи красоты…     Как колокол, я Бога прославляю,     Как ураган я страшен и могуч,     Мой смех звучит, как гром под сонмом туч,     как водопад, ловя дрожащий луч,     его со смехом в бездну я бросаю.

Тень

     Еще сверкал твой зоркий глаз,     и разрывалась грудь на части,     но вот над нами Сладострастье     прокаркало в последний раз.      От ложа купли и позора     я оторвал уста и взгляд,     над нами видимо для взора,     струясь, зашевелился яд.      И там, где с дрожью смутно-зыбкой     на тени лезли тени, там     портрет с язвительной улыбкой     цинично обратился к нам.      И стали тихи и серьезны     вдруг помертвевшие черты,     и на окне узор морозный,     и эти розы из тафты.      Мой вздох, что был бесстыдно начат,     тобою не был довершен,     и мнилось, кто-то тихо плачет,     под грязным ложем погребен.      И вдруг средь тиши гробовой,     стыдясь, угаснула лампада,     и вечный сумрак, сумрак ада     приблизил к нам лик черный свой.      Я звал последнюю ступень,     и сердце мертвым сном заснуло,     но вдруг, мелькнув во сне, всплеснула     и зарыдала и прильнула     Ее воскреснувшая Тень.

Предсуществование

     И всё мне кажется, что здесь я был когда-то,     когда и как, увы, не знаю сам!..     Мне всё знакомо здесь, и сладость аромата,     и травка у дверей, и звук, что где-то там     вздыхает горестно, и тихий луч заката, —     и всё мне кажется, что здесь я был когда-то!..      И всё мне кажется, что ты была моею,     когда и как, увы, не знаю сам!..     Одно движенье уст, и весь я пламенею,     лишь упадет вуаль, и вдруг моим очам     случится увидать блистающую шею…     И всё мне кажется, что ты была моею!..      И всё мне кажется, что это прежде было,     что времени полет вернет нам вновь и вновь     всё, всё, что Смерть рукой нещадною разбила,     надежду робкую, страданье и любовь,     чтоб радость день и ночь в одно сиянье слила,     и всё мне кажется, что это прежде было!..

Женщина с веером

(Картина Пикассо)

     Свершен обряд заупокойный,     и трижды проклята она,     она торжественно-спокойна,     она во всём себе верна!      Весь чин суровый отреченья     она прослушала без слез,     хоть утолить ее мученья     не властны Роза и Христос…      Да! трижды тихо и упорно     ты вызов неба приняла,     и встала, кинув конус черный,     как женщина и башня зла.      Тебе твое паденье свято,     желанна лишь твоя стезя;     ты, если пала, без возврата,     и, если отдалась, то вся.      Одно: в аду или на небе?     Одно: альков или клобук?     Верховный или низший жребий?     Последний или первый круг?      Одно: весь грех иль подвиг целый?     вся Истина или вся Ложь?     Ты не пылаешь Розой Белой,     Ты Черной Розою цветешь.      Меж звезд, звездою б ты сияла,     но здесь, где изменяют сны,     ты, вечно-женственная, стала     наложницею Сатаны.      И вот, как черные ступени,     сердца влекущие в жерло,     геометрические тени     упали на твое чело.      Вот почему твой взор не может     нам в душу вечно не смотреть,     хоть этот веер не поможет     в тот час, как будем все гореть.      Глаза и губы ты сомкнула,     потупила тигриный взгляд,     но, если б на закат взглянула,     остановился бы закат.      И если б, сфинкса лаской муча,     его коснулась ты рукой,     как кошка, жмурясь и мяуча,     он вдруг пополз бы за тобой.

Михаил Кузмин

Михаил Александрович Кузмин (1872–1936) – русский поэт и прозаик, переводчик, композитор, критик и публицист. В литературе дебютировал поздно – в 36 лет, начав одновременно печатать стихи и прозу в символистском журнале «Весы». Автор многочисленных романсов и трех опер. После революции остался в России, участвовал как переводчик в работе издательства «Всемирная литература», стихи и проза Кузмина в СССР больше не издавались.

Его творчество отличалось невероятной широтой тем – от гностических и оккультных сюжетов и исторической тематики до «балаганного» эстетства и сентиментальной эротики (будучи гомосексуалистом, он впервые в русской литературе сочувственно изобразил связь между мужчинами, впрочем, вполне целомудренно), а также мастерством стилизации, раскованностью и гибкостью формы. Одним из первых в русской поэзии Кузмин начал разрабатывать свободный стих, часто перекладывал свои произведения на музыку и выступал с мелодекламациями.

Сохраняя творческую независимость, Кузмин периодически примыкал к разным творческим группам – вращался в театральных кругах, был близок с художниками группы «Мир искусства».


Михаил Кузмин


Будучи, по выражению Георгия Адамовича, «плоть от плоти литературно-богемного Петербурга», ни с одним из поэтических течений он тем не менее не был формально связан. Но воспринимая искусство как средство духовного познания мира и не прекращая духовных, религиозных поисков, в своем поэтическом творчестве Кузмин был ближе всего к младосимволистам.

В то же время его поэзия, отличавшаяся повышенным вниманием к деталям, во многом вдохновила акмеистов, считавших его одним из своих учителей и опиравшихся на его программную статью «О прекрасной ясности» (1910). Его творчество снимало непримиримое противоречие между символизмом и акмеизмом.

«Меня влекут чудесные сказанья…»

     Меня влекут чудесные сказанья,     Народный шум на старых площадях,     Ряд кораблей на дремлющих морях     И блеск парчи в изгибах одеянья.      Неясные и странные желанья…     Учитель сгорбленный, весь в сединах,     И рядом – отрок с тайною в глазах…     В тени соборов дремлют изваянья…      В каналах узких отблески огней,     Звук лютни, пенье, смех под черной маской,     Стук шпаг, повсюду кровь… свет фонарей…      Ряд дам, мечтающих над старой сказкой…     Глаза глядят внимательно и нежно,     А сердце бьется смутно и мятежно. 1903

«Если б я был древним полководцем…»

     Если б я был древним полководцем,     покорил бы я Ефиопию и персов,     свергнул бы я фараона,     построил бы себе пирамиду     выше Хеопса,     и стал бы     славнее всех живущих в Египте!      Если б я был ловким вором,     обокрал бы я гробницу Менкаура,     продал бы камни александрийским евреям,     накупил бы земель и мельниц,     и стал бы     богаче всех живущих в Египте.      Если б я был вторым Антиноем,     утопившимся в священном Ниле, —     я бы всех сводил с ума красотою,     при жизни мне были б воздвигнуты храмы,     и стал бы     сильнее всех живущих в Египте.      Если б я был мудрецом великим,     прожил бы я все свои деньги,     отказался бы от мест и занятий,     сторожил бы чужие огороды —     и стал бы     свободней всех живущих в Египте.      Если б я был твоим рабом последним,     сидел бы я в подземельи     и видел бы раз в год или два года     золотой узор твоих сандалий,     когда ты случайно мимо темниц проходишь,     и стал бы     счастливей всех живущих в Египте. 1906

«Когда утром выхожу из дома…»

     Когда утром выхожу из дома,     я думаю, глядя на солнце:     «Как оно на тебя похоже,     когда ты купаешься в речке     или смотришь на дальние огороды!»     И когда смотрю я в полдень жаркий     на то же жгучее солнце,     я думаю про тебя, моя радость:     «Как оно на тебя похоже,     когда ты едешь по улице людной!»     И при взгляде на нежные закаты     ты же мне на память приходишь,     когда, побледнев от ласк, ты засыпаешь     и закрываешь потемневшие веки. 1907

«В проходной сидеть на диване…»

     В проходной сидеть на диване,     Близко, рядом, плечо с плечом,     Не думая об обмане,     Не жалея ни о чем.      Говорить Вам пустые речи,     Слушать веселые слова,     Условиться о новой встрече     (Каждая встреча всегда нова!).      О чем-то молчим мы, и что-то знаем,     Мы собираемся в странный путь.     Не печально, не весело, не гадаем, —     Покуда здесь ты, со мной побудь. 1907

На вечере

     Вы и я, и толстая дама,     Тихонько затворивши двери,     Удалились от общего гама.      Я играл Вам свои «Куранты»,     Поминутно скрипели двери,     Приходили модницы и франты.      Я понял Ваших глаз намеки,     И мы вместе вышли за двери,     И все нам вдруг стали далеки.      У рояля толстая дама осталась,     Франты стадом толпились у двери,     Тонкая модница громко смеялась.      Мы взошли по лестнице темной,     Отворили знакомые двери,     Ваша улыбка стала более томной.      Занавесились любовью очи,     Уже другие мы заперли двери…     Если б чаще бывали такие ночи! 1907

«О, быть покинутым – какое счастье…»

     О, быть покинутым – какое счастье!     Какой безмерный в прошлом виден свет     Так после лета – зимнее ненастье:     Всё помнишь солнце, хоть его уж нет.      Сухой цветок, любовных писем связка,     Улыбка глаз, счастливых встречи две, —     Пускай теперь в пути темно и вязко,     Но ты весной бродил по мураве.      Ах, есть другой урок для сладострастья,     Иной есть путь – пустынен и широк.     О, быть покинутым – такое счастье!     Быть нелюбимым – вот горчайший рок. Сентябрь 1907

«Разве можно дышать, не дыша…»

     Разве можно дышать, не дыша,     Разве можно ходить, не вставая,     Разве можно любить, коль другая     Не ответит влюбленно душа?      Ах, без солнца бессолнечен день,     Холодны водопадные реки,     И с трудом подымаются веки,     Если голову ломит мигрень.      Разве странно, что, только любя,     Я дышу, и пишу, и мечтаю,     Что нигде я покоя не знаю,     Проведя полчаса без тебя? 1913

«Разбукетилось небо к вечеру…»

     Разбукетилось небо к вечеру,     Замерзло окно…     Не надо весеннего ветра,     Мне и так хорошо.      Может быть, всё разрушилось,     Не будет никогда ничего…     Треск фитиля слушай,     Еще не темно…      Не навеки душа замуравлена —     Разве зима – смерть?     Алым ударит в ставни     Страстной четверг! 1917

Эпилог

     Что делать с вами, милые стихи?     Кончаетесь, едва начавшись.     Счастливы все: невесты, женихи,     Покойник мертв, скончавшись.      В романах строгих ясны все слова,     В конце – большая точка;     Известно – кто Арман, и кто вдова,     И чья Элиза дочка.      Но в легком беге повести моей     Нет стройности намека,     Над пропастью летит она вольней     Газели скока.      Слез не заметит на моем лице     Читатель-плакса,     Судьбой не точка ставится в конце,     А только клякса. Ноябрь 1906

«Утраченного чародейства…»

     Утраченного чародейства     Веселым ветрам не вернуть!     А хочется Адмиралтейству     Пронзить лазоревую муть.      Притворно Невской перспективы     Зовет широкий коридор,     Но кажется жестоко лживым     Былого счастия обзор.      Я знаю, будет всё, как было,     Как в старину, как прошлый год;     Кому семнадцать лет пробило,     Тому осьмнадцатый пойдет.      Настанет лето, будет душно,     Летает детское серсо,     Но механично и бездушно     Природы косной колесо.      За ивовым гоняйся пухом,     Глядись, хоть день, в речную тишь,     Но вольным и влюбленным духом     Свои мечты не оживишь.      Все схемы – скаредны и тощи,     Освободимся ль от оков,     Окостенеем ли, как мощи,     На удивление веков?      И вскроют, словно весть о чуде,     Нетленной жизни нашей клеть,     Сказав: «Как странно жили люди:     Могли любить, мечтать и петь!» 1921

«Мне не горьки нужда и плен…»

     Мне не горьки нужда и плен,     И разрушение, и голод,     Но в душу проникает холод,     Сладелой струйкой вьется тлен.     Что значат «хлеб», «вода», «дрова» —     Мы поняли, и будто знаем,     Но с каждым часом забываем     Другие, лучшие слова.     Лежим, как жалостный помет,     На вытоптанном, голом поле     И будем так лежать, доколе     Господь души в нас не вдохнет. Май 1921

Вячеслав Иванов

Вячеслав Иванович Иванов (1866–1949) – русский поэт, теоретик младосимволизма, филолог, переводчик, драматург, эссеист, литературный критик, философ, культуролог. Автор 10 поэтических сборников и 6 сборников статей.

Как поэт дебютировал в печати в 32 года, уже защитив диссертацию (о налогах в Римской империи). Знаменитая «Башня» Вячеслава Иванова (Ивановские среды) – литературно-философские собрания, проходившие на квартире Иванова и собиравшие петербургскую культурную элиту, стали одним из центров русского символизма. «Почти вся наша молодая тогда поэзия, если не „вышла“ из Ивановской „башни“, то прошла через неё», – вспоминал Сергей Маковский.


Вячеслав Иванов


Продолжением «Ивановских сред» стало литературное объединение Общество ревнителей художественного слова (оно же – «Академия стиха»), сформированное при журнале «Аполлон». Как идеолог дионисийства, в основу своего «мифа» Иванов положил темы воскрешения, возрождения после смерти, мистической любви, одолевающей гибель, – противостоя пессимизму старших символистов.

Революцию Иванов не принял, в 1924 году выехал в Италию. Занимался научной и преподавательской работой. Умер в Риме в 1949 году.

Дмитрий Святополк-Мирский так охарактеризовал самобытный поэтический стиль Иванова: «К его стиху подходят эпитеты „византийский“ и „александрийский“: они полны прошлыми веками, пропитаны учёностью и самосознанием. В русской поэзии это самое большое приближение к сознательному и обдуманному мильтоновскому блеску. Каждый образ, каждое слово, каждый звук, каждая каденция – это часть великолепно спланированного целого. Всё тщательно взвешено и обдуманно отобрано для наибольшего эффекта. Язык архаичен, к тому же Иванов любит вводить греческую лексику. Это великая традиция церковнославянского языка, усиливающая величественность стихов».

На страницу:
4 из 5

Другие книги автора