Полная версия
Всё живо…
Д я д я (улыбаясь). Я всегда так громко говорю, что меня на службе просят: «Слушай, уйди! Ты своим голосом дискредитируешь советское учреждение». Джапаридзе Серго каждый день жалуется: «У меня головная боль от твоего голоса». Она меня не понимает! (К ней.) Их отец – профессор. Лекции его понять могут все, кроме тебя. Датá Чхеидзе – только потому что он актер, рядом с ней сядет, шепотом скажет «здравствуйте», и она все поняла… Это у тебя пристрастное отношение к театру. Ты обожаешь театр, и все, что с ним связано, – прекрасно. А не связано с театром – никуда не годится… Уверяю тебя!
М а р и я М и х а й л о в н а. Опять закричал. Ты пойди лучше окно на улицу закрой, а то перед людьми стыдно, как ты кричишь.
Д я д я. На Цилканской улице живем. Один день идет ишак с углями, на другой день гонят ишака с молоком. Где ты увидела тут людей? Нету людей, Мако! Не ходят по нашей улице. К сожалению, не могу предоставить тебе особняк на центральной улице. Хотел бы, но не могу. (Смеется ласково.)
М а р и я М и х а й л о в н а. Уймэ-уймэ! Как они оба на отца похожи! Ну, вылитый портрет Луарсаба. И ты погляди, Илико: на отца оба похожи. А друг на дружку не похожи. У отца такие же глаза были хитрые. (Моему брату.) Ты, наверное, большой шалун? (Мне.) И ты – жулик? Забыла я, какой из вас старший?.. Хо, ты старший. А он – маленький?.. Сколько лет имеешь, старший? Сколько? Не торопись. Если тебе двадцать – скажи так: двад… Помолчи, потом скажи: цать. А если двадцать пять, тогда сперва скажи: двадцать. А потом отдельно произнеси – пять. Понял?.. А я не услышала сколько…
Д я д я (к нам, негромко). Числа она не может понимать. Ей надо писать цифры… Сколько тебе? Двадцать один с половиной? Это со здоровыми ушами трудно воспринять. Кому нужны эти подробности? Согласись на двадцать. Дай я ей скажу… Мако!.. Двадцать лет имеет!.. (Приближает к ней раскрытые ладони, два раза показывая пальцы на обеих руках.) Двадцать! Оци! Снова погляди… двадцать. Нет, смотри: я показываю два раза. Теперь повторяю… (Медленно показывает ей то же самое еще и еще раз.)
М а р и я М и х а й л о в н а. Ты столько лет показал, сколько сам не имеешь, несчастный! Машешь руками, а сколько ему лет, так и не смогла узнать…
Д я д я. Они еще не насытились. Пусть еще выпьют чай и возьмут хлеб с сыром.
М а р и я М и х а й л о в н а. Ты лучше расскажи детям что-нибудь интересное, а не твои глупости… Он у нас, дети, большой меломан. Часто в оперу ходит. Купил себе годовой абонемент и ходит в оперу. А утром, по дороге на службу заходит к Ладо Свимонишвили, чтобы рассказать ему, что вчера в опере было. А они рядом в креслах сидели, только не успели наговориться… (Помолчала.) Я музыку тоже очень люблю. Этой зимой мы с Илико в гостях были. И одна певица пела. Сперва покушала блины, а потом пела. Это вредно – после еды выступать. Но Илико говорит – хорошо пела. Только я не слышала ничего… Илико, расскажи детям, что вчера видел в театре?
Д я д я. Вчера я был в опере. На «Самсон и Далила». Певица… эта… как ее? Эта, которая пела Далилу… в Свердловске провела последний сезон… как ее? Голос прекрасный. Звучит великолепно. Изумительно держит дыханье. Но на сцену выходит почти совсем обнаженная, голая… Огромная, дебелая, тучная. Этого несчастного Самсона на веревках надо было тянуть к ней – боялся! Ты не поверишь, Мако: амодена чипи аквс – такой пупок имеет, что туда можно голову положить. Антиэстетическое зрелище! Что это за режиссура, спрашивается! Я целый вечер невыносимо страдал, потом отплевывался.
М а р и я М и х а й л о в н а. Что? Что ты сказал?.. Чипи? Пупок? Ты с ума сошел, Илико! Как мог ты при детях сказать такое слово! Я не узнаю тебя! Что с тобой!..
Д я д я. Мако! Эти дети… ты слушай… Эти дети такие слова знают, от которых мы с тобой раньше времени можем скончаться. Знают. Но не произносят. Ты не беспокойся за них…
М а р и я М и х а й л о в н а (гневно, но тихо). Неужели теперь знают так – по сцене раздетые ходить? Не понимаю, как это можно. Я сама играла на сцене, в «Гамлете» Офелию играла, по ходу действия в воде тонула, а голая я не была. Я в платье тонула. Это же театр, а не баня. (Задумалась.) Я способная актриса была. Но гораздо способнее меня была Нато Габуния. У нее был, я скажу, просто великий талант. Может быть, даже европейская сцена не знала такого комического дарования. Мне просто смешно, когда меня сравнивают в комических ролях с Нато! Где она и где я? Я перед ней девчонка была. Правда, я ей всегда говорила: «Ты можешь играть таких, какие встречаются в жизни – на улице, на базаре. Тебя на сцене не отличишь от них. Публика радуется, прямо ликует, когда видит их в твоей игре. Вот такие люди в жизни бывают, и тебя на сцене не отличишь от них – такая ты выходишь похожая. А потом – время прошло – и уже они на тебя стали похожи». Мне сравниться с ней невозможно. Я играла Дездемону, Офелию. Я их никогда не видела, а в зале волнуются, плачут. Значит, я догадалась, какие они должны быть, как их надо сыграть. Я увидела их, хотя никогда не встречала. А ты – я Нато говорю, – не можешь играть, кого не наблюдала в жизни. И как трагическая я, может быть, лучше тебя. А как комическая… Такой любимицы, как Нато, никогда не было. Где мне было сравняться с ней… Скончалась, бедная!..
Д я д я. Э-э-э-э-э… Кого ты думала заинтересовать своим рассказом?.. Я лично жестоко скучал, пока ты внушала им, что ты плохая актриса. Послушай! Оставь мучить мою несчастную голову! Перестань сочинять собственную теорию Станиславского. Он уже сочинил ее. И мальчики лучше тебя ее знают. Ты можешь запутать их. Они доверяют тебе. Ты прямо унижаешь себя этими выдумками… Бесспорно, Нато Габуния была замечательная актриса – этого никто не отрицает. Но почему ты вследствие этого была бездарность – этого никто никогда не поймет!.. Дети, я вас прошу: возьмите старые газеты, перелистайте, посмотрите, что про Мако писали. Весь город был у ее ног. Девочки в деревне мечтали увидеть ее хотя бы один раз перед свадьбой, чтобы сказать: «Я видела Мако Сапарову». Это считалось, как приданое. В Тбилиси не было культурного человека, который не восхищался бы ее игрой. Это была настоящая народная актриса – в буквальном значении слова. В буквальном, я уверяю вас… Начинает рассказывать про себя – абсолютную эрунду несет… (К ней.) Зачем ты говоришь так! Ты ж себя не видела! Ты не знаешь, какая ты была. И поэтому лучше не говори. Они могут подумать, что ты была такой, как ты им рассказала. Оставь это. И не мучай каждый раз мою голову, чтобы я должен был с тобой спорить! (Оба замолчали.)
М а р и я М и х а й л о в н а. Ну что ж!.. Я человек пожилой и немного плохо слышу. Я рассказала то, что помню и как понимаю. А чего не помню – рассказать не могу. Дети меня извинят. Им, может быть, это не интересно, но я их люблю и стала предаваться воспоминаниям. А вот если кто-нибудь, бывает, придет, чтобы передать сплетни – мне это так неинтересно, что я при них нахально засыпаю… Конечно, детям интереснее послушать твой граммофон, а не мои старушечьи мнения. Пока кушают – расскажи, какие пластинки заведешь?.. Он, дети, новые пластинки достал – поют итальянские знаменитости. Он возьмет щетку, почистит ею другую щетку, другой щеткой – третью щетку, потом почистит пластинку, потом поставит… А когда будет главная нота, высокая – вы ничего не услышите – он громче пластинки закричит… Думает, он – Карузо…
Д я д я. А что!.. Покойный Вано Сараджишвили всегда говорил, что у меня эроический тенор… Смешно говорить: конечно, певец на пластинке каждый раз поет одинаково. Но сегодня Титта Руффо в «Севильском цирюльнике» так взял верхнее фа, что я чуть навзничь не упал. В открытых окнах стекла дрожали. Вот это место! (Поет из каватины Фигаро: ла-ла-ла-лала-лала-ла…) Вот от этого «ла-ла» можно скончаться от удовольствия. А потом мы проиграем с вами другую пластинку— Ипполито Ладзаро в «Пуританах» Беллини. Он берет верхнее до-диез, держит его двенадцать секунд по часам, переходит на до – держит восемь секунд, филирует звук и дает такое мецца-воче, подобного которому я просто не слышал! Эту пластинку я у Ладо одолжил.
М а р и я М и х а й л о в н а. Идите, дети. А я спать буду… Позову Сирануш, помоем чашки, блюдочки – и буду спать… Ты посмотри, Илико, как они на отца похожи. Вылитый портрет! Он в их возрасте тоже был живой, веселый, остроумный, и глаза были хитрые, как у этого – старшего. А ум в глазах был уже тогда, как у маленького…
Д я д я. Младшего зовут Элевтер – это имя моего отца.
М а р и я М и х а й л о в н а. Ну-ка, ты, старший! Маму увидишь – целуй. А ты, маленький, сестру в Ленинграде имеешь – сестру поцелуй. Нет, и ты тоже поцелуй маму, и ты – сестру. А папу вашего я не целую. Он – нехороший. Совсем забыл меня. Никогда не зайдет.
Д я д я (очень громко). Времени не имеет! Откуда у него время!
М а р и я М и х а й л о в н а. Для друзей, которые его любят, должен найти время. Если придет – верну ему любовь. А пока не целуйте его от меня, скажите: «Мако на тебя сердита». Когда придет – я его сама поцелую. Так говорю, потому что очень его люблю. А вы, дети, приходите еще. Всегда приходите. Я рада вас видеть. Вон они как выросли… Идите поближе, поцелую вас. Макоце шен, генацвалэ!..
Д я д я. Дети! Проститесь с Марией Михайловной!
Дирижер Барнабели
Это рассказ о моем приятеле. В сущности, нас нельзя было назвать приятелями. Он учился в Ленинградской консерватории, я только что окончил университет. Ни он у меня, ни я у него в гостях не бывали. Встречались мы только в концертах. Обходились при посредстве нескольких учтивых фраз. Он считался очень талантливым скрипачом. У него был глубокий «полетный» звук. Звали его Вахтанг Нейман.
По материнской линии он был грузином. Прадед его по отцу был австрийцем. Но уже отец Вахтанга считал родиной Грузию и занимался квалифицированными переводами с русского языка на грузинский. Вообще отец Вахтанга производил импозантное впечатление и был известным в Тбилиси меломаном.
Лето 1930 года я проводил у отца в Тбилиси. Вахтанг Нейман – у своих. В Летнем саду «Медсантруд», который прежде носил название «Стелла», шли симфонические концерты под управлением Евгения Микеладзе, рано погибшего молодого дирижера, обладавшего, кажется, всеми достоинствами, которые отличают настоящий талант от просто таланта. У него были замечательные руки, тонкий слух, горящее сердце. Он обладал могучей волей, глубоко вникал в текст партитуры, поражал огненным темпераментом, артистизмом и в целом – огромным авторитетом. Микеладзе пригласил Вахтанга Неймана на положение концертмейстера.
За неделю до начала летнего симфонического сезона меня попросил зайти в редакцию газеты «Заря Востока» поэт Валериан Гаприндашвили, в то время он заведовал отделом искусства, и предложил два раза в неделю обозревать эти концерты. Я усомнился в своих способностях, но Гаприндашвили и Микеладзе (я думаю, что инициатива принадлежала ему) так убеждали меня, что я не смог отказаться от столь почетного для меня приглашения и приступил к писанию рецензий. Свои статейки я подписывал инициалами И.А.
Во время одной из утренних репетиций я увидел Вахтанга, который, сидя за первым пультом, рассматривал находящихся в зрительном зале: огромные глаза за толстыми стеклами крупных очков, взлохмаченные волосы, грузинский нос и лицо, столь чисто выбритое, что казалось голубым.
Увидев меня, он сбежал с эстрады. Мы сердечно обнялись. И он сразу сказал: «Генацвале, напиши рецензию».
Торопливая речь с пришепетыванием, с хрипотцой, – казалось, он в восторге от собственных слов, – к тому же он поминутно смеялся и говорил с сильным тбилисским акцентом. Эта фраза в его произношении прозвучала так:
– Геньсс, написи рэсэнзию. – И продолжал: – Мой папа прочел вчера в газете твою заметку, подписанную буквами И.А., и сказал: «Какой ишак подписывает свои статьи И.А. – И.А.?» Я взволновался. Говорю ему: «Эс Луарсабишвилиа, сын профессора Луарсаба Андроникашвили». Когда папа услыхал это, он зарыдал: «Как тонко можно выразить музыку словом, когда берется за дело твой товарищ и друг наш дорогой Ираклий». Мама рыдала. Папа был вне себя: «Почему ты, дурак, не общаешься с этим просвещенным юношей в Ленинграде?» Дядя неистово тебя хвалил. Написи рэсензию. На той неделе я буду играть концерт Чайковского для скрипки с оркестром. Если ты напишешь – ты сможешь передать характер музыки. Наши лабухи не могут хорошо сыграть его. У них инструмент не звучит на седьмой позиции, хотя Тбилисская консерватория, как известно, состоит из первоклассных музыкантов. Наша школа давно уже влияет на работу струнной группы оркестров страны. Приходи ко мне. На Гунибской улице живем. Улица потрясающая. Самая крутая в городе. Ни одна машина не может подняться. Ходим пешком. Зато вид из окна на университет непередаваемый. Университет, ты сам знаешь, один из лучших в Европе. Почему никогда не зайдешь к нам? Папа возмущается: «Никогда сам не догадаешься пригласить своего друга, водишься только с лабухами». Мама рыдала: «Почему не позовешь его на хинкали». Хинкали мама готовит потрясающие. Жалко глотать. Умоляю тебя, пройдем с тобой сейчас по проспекту, чтобы все видели, какие мы с тобой товарищи. Не хочешь? Как хочешь. Буду рад видеть тебя к обеду или за завтраком.
Концерт Чайковского потрясающий, нечто непревзойденное. Смотри, смотри, как на тебя девочка глазами зыркнула. Ты, оказывается, пользуешься успехом. Пройдем по проспекту вместе. Выпьем воду Лагидзе. Не хочешь? Как находишь нужным. На том углу продают мороженое. Холоднее не бывает. Слушай, генацвале, написи рэсэнзию. Много писать не надо. Несколько слов. Скажи, как ты умеешь.
Дирижер звал его, указывая на пустой стул.
Я встретил Вахтанга через несколько дней. Увидев меня, он повернулся спиной. Я решил, что ему не понравились те несколько слов, которые были отведены ему в общей рецензии, решил, что он обиделся.
– Вахтанг, – говорю, – ты сам хотел, теперь обижаешься!
Он с изумлением посмотрел на меня:
– Ты думаешь, я обиделся? Я потрясен! Как ты сумел выразить чувства, с которыми я играл на концерте? Где ты нашел такие слова? Как глубоко проникло в сердце твое живое перо! В восьми словах ты сумел сказать все: «Вахтанг Нейман вдумчиво и выразительно сыграл концерт Чайковского». Я рыдал. Папа был взволнован. Мама почти без чувств. Папа опять говорит: «У этого юноши большие возможности, пригласи его к нам в первый свободный вечер». Генацвале, хочу продолжить наше знакомство в Ленинграде. На Васильевском острове живу. Остров замечательный. На Тринадцатой линии. Культурная линия, не то что какая-то Двадцать вторая, где девчонки могут наколоть на ножик. На квартире доктора Мусселиуса стою. Доктор потрясающий. В душе – музыкант. У него собираются артисты духа. Музицируем. Приходи. Поговорим по душам. Меня хвалят вокруг за успехи на скрипке, ожидают, что из меня выйдет выдающийся концертант. А я не стремлюсь к этому, мне кажется, что у меня должен быть другой уклон. Нужно работать с молодежью в заводском клубе. Концертантов воспитать легче. Главное – разгадать дар того, кто еще не открыт. Массовая работа дирижера, мне кажется, важнее. Генацвале, спасибо тебе. Как ты мог в таких коротких словах охарактеризовать мой замысел? Ты все еще подписываешь свои рецензии И.А. Папа смущается. Ну, в Ленинграде поговорим.
А вскоре до него дошел слух, что я его показывал. И он обиделся. «Папа смеялся сардонически. Мама молчала, – сказал он моему другу дирижеру Рабиновичу. – Как жаль, что его возможности размениваются на мелочи».
Но тут я потерял его из виду и даже имени его никогда не встречал. Я же не знал, что он изменил фамилию и стал Барнабели.
Прошли годы и годы. Однажды, это было много лет спустя в Ленинграде, я вздумал пойти посмотреть новый фильм. Взял билет. Вошел в кинотеатр. Сеанс уже начался. В фойе дежурные расставляли пюпитры. Вынесли дирижерский. Опоздав на сеанс, я решил дождаться следующего, а тем временем с интересом рассматривал молодых музыкантов: две скрипки, одна – вторая, альт, фагот, флейта, кларнет, валторна, фортепиано, ударные. Молодые музыканты рассаживались. Встала девушка-концертмейстер и объявила нынешний репертуар: «Первое отделение» – симфония Моцарта. Дирижер Вахтанг Барнабели».
Появился Вахтанг. Оглядел пустой зал. Увидел меня. Сбежал с эстрады – такой же, как раньше: длинные руки, сутулая спина, крупные стекла очков. Заговорил, хохоча:
– Вы знали меня под фамилией Нейман. А я принял фамилию мамы: Барнабели. Вот уже скоро сорок лет работаю с молодежью, добился того, о чем мечтал. Приношу посильную пользу. Бедный папа рыдал, когда я объявил ему свою последнюю волю – сосредоточиться на работе с молодежью.
Фойе стало наполняться публикой. Оркестранты настраивали инструменты. Вахтанг обратился к ним:
– К нам приехал Ираклий Луарсабович. Сегодня мы должны показать, на что мы способны. Хочу приветствовать его и поблагодарить за внимание к нашему делу. Погодите разговаривать, лабухи! Ираклий Луарсабович написал рецензию на мой концерт, когда я был начинающим исполнителем. Я до сих пор помню каждое слово: «Вахтанг Нейман вдумчиво и выразительно сыграл концерт Чайковского».
Взглянув на часы, он поднялся на эстраду и повернулся к оркестру. Девушка-концертмейстер подала ему дирижерскую палочку. Зазвучала музыка Моцарта. Стройная фигура, певучие руки, ясная пластика. Осторожная и уверенная жестикуляция. Я диву давался. Это был настоящий, культурный, прекрасно обученный анасамбль. В дальнейшей программе: Шостакович, Свиридов, Хачатурян. Публика, уже наполнившая фойе кинотеатра, сопровождала каждое сочинение аплодисментами.
Концерт кончился. Мы пошли за кулисы. Музыканты укладывали инструменты. Обращаясь к ним, Барнабели снова предался воспоминаниям.
– Ираклий Луарсабович изображал меня, когда мы оба были молоды, а я обиделся. Я не понял, что вы мне оказываете честь, представляя в обществе Алексея Николаевича Толстого, вдохновенного Ивана Ивановича Соллертинского, генералмюзикдиректора Штидри. Дорогой Ираклий, у меня к тебе просьба: напиши рецензию прямо в книге отзывов. Это нам будет очень приятно.
Я с удовольствием вписал в книгу отзывов одно слово – прекрасно. Мы простились.
Недавно я узнал, что Вахтанг Барнабели умер. А потом пришло письмо от одной из его дочерей. Она слышала радиопередачу, в программу которой был включен рассказ про Вахтанга. Они просят переписать этот рассказ на магнитную ленту, чтобы вся семья могла бы слушать голос их любимого и незабвенного отца.
Как я попал в дом Толстого
Когда я познакомился с Алексеем Николаевичем Толстым – это было в Ленинграде, в 1925 году, ему было сорок два, мне – семнадцать. В самом факте знакомства нет ничего удивительного: пожать руку знаменитого человека может даже ребенок. А вот почему я с того времени стал бывать в его доме, даже гостил иногда по два и по три дня – это требует некоторых пояснений. Корни знакомства уходят в давние времена.
До революции наша семья жила в Петербурге. Отец принадлежал к числу крупных политических защитников и был дружен с другим известным адвокатом – Ф.А. Волькенштейном, который женился на поэтессе Наталье Васильевне Крандиевской. Хороша она была бесподобно – талантливая, красивая, обаятельная, милая, добрая. С их сыном – моим сверстником Федором Волькенштейном – мы поддерживали отношения на уровне елки.
В 1914 году Наталья Васильевна познакомилась в Москве с Алексеем Николаевичем Толстым и по возвращении в Петербург попросила у мужа развода. Волькенштейн не соглашался. В этих сложных обстоятельствах они обратились к моему отцу: он встал на ее сторону и уговорил Волькенштейна. Вместе с сыном Наталья Васильевна уехала в Москву и стала женой Алексея Николаевича Толстого. Тут наше знакомство оборвалось. И надолго.
В 1925 году я и мой брат Элевтер, двумя годами моложе меня (теперь он известный физик, академик Э.Л. Андроникашвили), из Тбилиси приехали в Ленинград, поселились у тетки. Я поступил в университет, брату надо было кончать школу.
Встретившись вскоре с 17-летним Федором Волькенштейном у его тетки, мы возобновили знакомство. Он побывал у нас и пригласил к себе в дом Толстого с «ответным визитом».
Толстые уже два года как возвратились из-за границы и жили в Ленинграде близ Тучкова моста на набережной реки Ждановки. Федор Волькенштейн в том году поступил в Политехнический институт и жил на той же лестнице, что и Толстые, в двухкомнатной квартире, на пол-этажа ниже. В этой же двухкомнатной квартирке жила Марьяна Толстая – дочь Алексея Николаевича от другого брака, в то время школьница.
Квартира нас поразила. Ковры. На стене – географические карты, на шкафу – глобус. В шкафу – новейшие книги по физике, химии, философии. Классики. Сочинения А.Н. Толстого. Мебель времен Александра I.
Старшие уехали в театр. Младшие спали. В десять часов нас повели в квартиру родителей – пить чай.
Комната, в которой нас посадили за стол, украшенная полотнами мастеров XVII и XVIII веков, произвела на нас еще более сильное впечатление. Мы боялись насорить, уронить, разбить. Угощала нас тетка Алексея Николаевича – «баба Маша» Тургенева – Мария Леонтьевна, родная сестра его матери. Старенькая, сгорбленная, гостеприимная. Наклоняясь над каждым из нас, она говорила:
– Кушай, мой миленький, кушай. Чаю хочешь еще? Ты не стесняйся. Да ты не объешь их. У Алеши сейчас деньги есть. Тебя звать-то как?.. Ираклий? Это кто ж тебе имя такое дал? Мама? А по батюшке тебя как величают-то? Как? Алу… Басар… Луарсаб? Господи, чего это она так постаралась!.. А тебя, миленький, Элевтер? Ну, Федя, как это ты не путаешься! И не запомнишь. Возьми еще пирожок. Кушай, кушай, мой миленький!
Пока мы прохлаждались горячим чаем, раздался звонок. И мы и хозяева наши выпрямились. Баба Маша сказала:
– Это Алеша с Тусей приехали. Да вы не пугайтесь. Алеша добрый. Он хороший, Алешка…
В дверях столовой появился высокий, элегантный, гладко выбритый барин. Мы вскочили. Помигав и всмотревшись в нас, он спросил:
– Фефочка! Это что за ребятишки такие?
В этот миг в комнату вошла, смеясь и протягивая к нам руки, прелестная Наталья Васильевна:
– Алеша, я тебе говорила. Это – мальчики Андрониковы, дети Луарсаба Николаевича…
– А, знаю. Их отец, – сказал Толстой медленно, отчеканивая каждое слово и скрывая улыбку, – тот благородный грузин, который помог мне вырвать тебя из объятий Фы. А. Волькенштейна. Фефочка! Эти мальчишки – грузины. Почему они у вас хлещут чай? Тащи сюда каберне и бокалы.
Налили нам по огромному зеленому фужеру, и, радуясь и потирая лицо ладошкой, Толстой скомандовал:
– За здоровье дома и женщин!
Мы выпили.
– Теперь за вас! Молодое поколение.
И десяти минут не прошло, как скованность наша совершенно исчезла. Толстой рассматривал нас в упор. Посмотрит и похохочет:
– Фефочка! Где таких взял?
Каждая минута придавала нам бодрости. И когда Толстой спросил:
«Парнишки, что вы умеете делать?» – тут мы уже уверенно закричали:
– Хотите – высшую школу езды?
– Как это школу? Туся, иди скорее сюда! Ты пропустишь!..
Я выпрямился и опустил руки, чуть нагнув голову, брат, разбежавшись, вскочил мне на плечи, стиснул шею ногами, схватил мои волосы, как поводья, ударил меня несколько раз каблуками, стал меня дергать и горячить. Я закидывал «морду», косил глазом, жевал «удила», фыркал, ржал, пятился. Брат крикнул Федору, чтобы поставил передо мною банкетку, а сам «послал» меня вперед. Я перемахнул с ним через канапе, выскочил в коридор, снова влетел галопом… Толстой хохотал утробно:
– Туся, зови их на воскресенье обедать. Радловы, Щеголевы, ПеПеЛаз (так звали в их доме Петра Петровича Лазарева, академика), Дикий Алешка – да они все тут просто с ума сопрут. О-хо-хо! Держите меня, меня душит смех!..
Так мы попали в толстовский дом.
Обед в честь Качалова
Встречая друзей и знакомых, Алексей Николаевич Толстой через несколько минут говорил:
– Приезжайте к нам завтра обедать.
Или:
– Идемте обедать в «Квисисану».
Или еще один из множества «обеденных» вариантов:
– Туся, пусть они приезжают в воскресенье, к обеду.
Ехать надо было в Детское Село, нынешний город Пушкин, где Толстые жили с 1928 года – сперва занимали на Московской улице второй этаж довольно большого дома, а вскоре перебрались на Пролетарскую, дом 4 – в двухэтажный уютный особняк с садом. Гостям в этом доме не было счету.
Семью составляли в ту пору: сам – Алексей Николаевич Толстой; его жена – талантливая поэтесса Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая (для него Туся); дочь Толстого от другого брака – Марьяна; сын Натальи Васильевны от другого брака – Федор Волькенштейн, в то время – Фефа; и два общих сына – Никита (1917 года рождения) и Митя (1923-го) – тогда совсем еще мальчики, принимавшие, однако, самое живое участие в творческой жизни дома. Еще жила в доме теща Толстого – Анастасия Романовна Крандиевская, в свое время выступавшая в печати с рассказами. И родная тетка Алексея Николаевича – «баба Маша» Тургенева. На правах члена семьи воспринималась Юлия Ивановна, эстонка, воспитавшая младших Толстых, которой, по словам Алексея Николаевича, «жалованья не платили с двадцать третьего года» и без которой было бы все не так.