bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

– Он не имел права отступаться от истины, верно я говорю, мисс Гринау? – Хайман обернулся к Миллисенте, радуясь появлению союзника.

– Конечно! – закивала она. – Конечно! Хотя я совершенно не согласна с вашим пониманием истины, но раз уж Дик заявил, что не желает воевать, то должен был отстаивать свои убеждения до конца и отправиться в тюрьму!

Дик с невозмутимым видом зажег трубку. Он пытался скрыть, что чувствует страшную неловкость под прицелом двух пар глаз, в которых читалось беспощадное обвинение.

– Твоя позиция, Дик, нелогична и несостоятельна, – заявила Миллисента.

Какое облегчение! Наконец-то вспомнили, что он тоже здесь!

– Уж простите, какая есть, – проворчал Дик. Не самое остроумное замечание, но он не знал, что еще сказать.

– Совершенно нелогична и несостоятельна! – Хайман грохнул кулаком по столу. – Согласен с твоей сестрой.

– Не знаю, почему ты вдруг… – начала она.

– Обещал заявить на суде, что ты абсолютист, а в итоге? – орал Хайман, перебивая Миллисенту и продолжая ее мысль.

– Как ты мог! – возмутилась Миллисента.

– Почему?! Скажи, почему?! – вторил ей Хайман.

Дик перестал нервно дымить трубкой и вынул ее изо рта. От привкуса табака начинало подташнивать.

– Прошу, остановитесь, – устало проговорил он. – Если я назову настоящую причину, вы не поверите. А другой, столь же убедительной, я придумать не могу.

– Настоящая причина в том, что ты элементарно испугался тюрьмы!

Дик откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Хайман и Миллисента продолжали обсуждать его, но содержание беседы Дика не интересовало. Он даже не прислушивался.

Вечером Хайман и Миллисента уехали в Лондон вместе.

– Твоя сестра очень разумная женщина, – заметил Хайман, прощаясь с Диком. – Жаль, что она не на той стороне баррикад.

Четыре недели спустя Дик получил от Хаймана письмо, в котором сообщалось, что они с Миллисентой собираются пожениться. «Рад, что вы познакомились благодаря мне», – написал Дик в ответном поздравительном письме. Именно так сказал бы древнеримский христианский мученик паре львов, перед тем как погибнуть от их клыков и когтей на арене цирка.

* * *

В один из теплых летних дней 1918 года мистера Хобарта, служащего муниципалитета городка Уибли, оторвал от дел неожиданный визит невысокого темноволосого мужчины. Несмотря на вельветовые брюки и гетры, вошедший не был похож на настоящего сельского труженика.

– Чем могу помочь? – осведомился мистер Хобарт.

– Я по поводу голосования, – ответил темноволосый мужчина.

– Разве вас еще не зарегистрировали?

– Пока нет. Ведь закон[74], дающий нам право голоса, принят совсем недавно.

– Боюсь, я не совсем вас понимаю. – Мистер Хобарт оторопело уставился не незнакомца.

– По моему виду, наверное, не скажешь, – темноволосый мужчина слегка наклонил голову набок, кокетливо глядя на мистера Хобарта, – но хочу вам признаться, мистер… мистер…

– Хобарт, – подсказал тот.

– Мистер Хобарт, я женщина старше тридцати.

Лицо служащего муниципалитета сделалось заметно белее. Затем, придя в себя, он выдавил улыбку и тоном, каким обычно говорят с ребенком или избалованным животным, произнес:

– Понятно, понятно. Старше тридцати. Кто бы мог подумать!

Мистер Хобарт быстро взглянул на звонок, расположенный над камином в другом конце комнаты, прикидывая, как бы вызвать помощь, не возбудив подозрений маньяка.

– Старше тридцати. Теперь вы знаете мой маленький женский секрет! – игриво улыбнулся темноволосый мужчина. – Меня зовут Перл Беллер. Я писательница. Возможно, вы читали некоторые мои книги. Или не приходилось?

– Кое-что читал. – Мистер Хобарт улыбнулся еще шире, в его голосе зазвучали ласковые нотки.

– Значит, мы с вами уже друзья, мистер Хобарт! Каждый, кто знаком с моими книгами, знаком со мной: я вкладываю в них всю душу! А теперь расскажите скорее про мой бедный маленький голос. Обещаю, на выборах я буду помнить о Родине!

Подходящий момент настал.

– Конечно, мисс Беллер! – сказал мистер Хобарт, поднимаясь из-за стола. – Сейчас я вызову помощника, и мы э-э-э… обязательно вас зарегистрируем.

Он пересек комнату и начал яростно жать на кнопку звонка.

– Я только проверю, чтобы нам принесли нужные книги, – добавил мистер Хобарт и пулей вылетел за дверь.

Очутившись в коридоре, он облегченно выдохнул и вытер взмокшее лицо. Боже правый, этот псих в кабинете явно опасен!

* * *

Следующим утром Дик проснулся в комнате с белыми стенами. Узкая железная кровать, умывальник, стул и стол – вот то немногое, что там стояло. Дик с любопытством осмотрелся: интересно, куда его занесло на сей раз? Подергал дверь. Заперто. Скорее всего, это военные бараки, и его упекли сюда по ошибке, не посмотрев на свидетельство об освобождении от службы. А может, Перл записалась в армию?

Дик посмотрел в окно: оно было зарешечено. Во дворе ходили люди. Нет, не солдаты, как он ожидал, а странного вида женщины и мужчины, которые бесцельно слонялись туда-сюда. «Любопытно, – подумал Дик. – Очень любопытно». Двор огораживала необычно высокая стена, за которой проходили железнодорожные пути, а чуть дальше виднелись черепичные и соломенные крыши деревенских домов и острый шпиль церкви посередине. Дик присмотрелся повнимательнее. Ну, конечно! Медные пластины, покрывавшие шпиль, и позолоченный кораблик-флюгер наверху, и знакомая горгулья на углу башни – он узнал церковь Белбери. Кстати, в Белбери находилась… Нет, нет! Поначалу Дик отмел нелепую мысль. Он снова взглянул на обнесенный высокой стеной двор, по которому бродили подозрительные личности. Последние сомнения отпали: в Белбери находилась психиатрическая лечебница, куда свозили больных со всего графства.

Дик часто видел из окна поезда огромное мрачное здание из розового кирпича рядом с железной дорогой, по другую сторону которой лежала деревушка Белбери и церковь с медным шпилем. Он вспомнил, как, в очередной раз проезжая мимо, размышлял, что происходит за высоким забором лечебницы. Это заведение представлялось Дику столь же таинственным и недосягаемым, как тибетская Лхаса или дамская уборная. И вот теперь он находился здесь, среди сумасшедших, и смотрел на мир сквозь зарешеченное окно. Это все наделала Перл, опять! Если бы не решетки, Дик выбросился бы из окна.

Он сел на кровать и задумался, что делать дальше. Придется очень внимательно следить за своим поведением и речью. Нужно показать, что он совершенно адекватен и не должен находиться среди психически нездоровых людей. Главное – вести себя с достоинством. Как только войдет санитар или доктор – кто угодно, – он встанет и с суровым спокойствием произнесет: «Будьте любезны, объясните, где моя одежда и на каком основании меня здесь удерживают?» Они, конечно, очень удивятся.

Почти целый час Дик повторял фразу и принимал благородные позы. Внезапно кто-то вставил снаружи ключ в замочную скважину, щелкнул замок. Дик поспешно сел на кровать. Дверь распахнулась, и в палату энергично вошел невысокий мужчина лет сорока с чисто выбритым лицом и в пенсне. За незнакомцем следовали сиделка и санитар. Доктор! У Дика лихорадочно забилось сердце. Он чувствовал себя дебютантом в плохо отрепетированной постановке.

Дик неуверенно поднялся на ноги и дрожащим от волнения голосом начал:

– Объясните любезно, моя… – Тут он понял, что запутался, и смущенно умолк.

– Вы слышали? Он назвал меня Майя! – обернулся к сиделке доктор. – Видимо, считает, что все вокруг тоже женщины, не только он сам.

Бодро улыбаясь Дику, доктор проговорил:

– Присядьте, мисс Беллер. Присядьте, пожалуйста.

Это было слишком. Из глаз Дика брызнули слезы, и он плашмя упал на кровать, зарывшись лицом в подушку. Его тело сотрясалось от безутешных рыданий.

Доктор, невозмутимо наблюдавший сцену, тихо сказал сиделке:

– Боюсь, здесь тяжелый случай.

Та молча кивнула.

* * *

Следующие три дня Дик отказывался есть. Это было очень неразумно, но как еще он мог выразить протест? На четвертый день доктор прописал ему принудительное кормление.

В сопровождении сиделки и двух санитаров доктор вошел к нему в палату.

– Ну же, мисс Беллер, съешьте хотя бы пару ложек этого чудесного супа. Мы пришли составить вам компанию, – произнес доктор, делая последнюю попытку уговорить трудного пациента.

– Я отказываюсь есть в знак протеста: меня удерживают здесь незаконно, – ледяным тоном заявил Дик. – Я психически здоров, так же, как любой из вас.

– Да, да, безусловно, – мягко успокаивал доктор.

Он кивнул санитарам. Один был крупный и сильный, второй – тонкий, гибкий и очень неприятный – классический второй убийца из театральной пьесы.

– Я отказываюсь есть! Вы не заставите меня! – возмущался Дик. – Пустите!!! – не на шутку разозлившись, заорал он, когда мощная ладонь большого санитара тяжело опустилась на плечо.

– Давай без глупостей, – беззлобно сказал силач. – Хорош руками-то махать. Все равно без толку. Лучше поешь, суп очень вкусный.

– Пустите!!! – визжал Дик, полностью потеряв самообладание. – Я не позволю издеваться над собой!!!

Он рванулся изо всех сил, но большой санитар крепко обнял его за плечи, словно огромная мать, успокаивающая капризного ребенка. Дик почувствовал себя совершенно беспомощным. Борьба его измотала. Слабея с каждой минутой, он вяло отбивался ногами. Но больше ничем пошевелить не мог.

– Ну, ну, тише, тише, – ласково ворковал громила.

Тощий санитар в это время ловко накинул ремень на ноги Дика и туго затянул. Пациент был полностью обездвижен. Тогда ярость Дика выплеснулась в словах – непристойных, отвратительных, гадких. Последний раз он так ругался еще в школе.

– Руки прочь! – кричал Дик. – Пустите, черти! Сволочи! Свиньи! Сволочи! Свиньи! – снова и снова завывал Дик.

Санитары быстро привязали его ремнями к стулу, голову зафиксировали. Доктор поднес к лицу Дика жуткого вида трубки, а потом стал запихивать ему в ноздри. Дик давился, кашлял и отплевывался. Горло сдавливали рвотные спазмы, крики перешли в нечленораздельный вой. Это все равно, что говорить: «А-а-а-а-а!», когда корень языка прижат ложкой, только гораздо хуже. Дику казалось, что он нырнул в реку с головой и в ноздри попала вода. Ненавистные ощущения! Но даже они не шли ни в какое сравнение с тем, что Дик испытывал сейчас. До сих пор в его жизни не было ничего ужаснее.

Тщетно пытаясь освободиться, несчастный лишь окончательно выдохся. Санитарам пришлось перенести ослабевшего Дика на кровать. Он лежал на спине, не в силах пошевелить и пальцем, и смотрел в потолок. Дик словно плавал в приятной невесомости: казалось, он парит в воздухе, как бестелесный дух. Не желая расслабляться, Дик нарочно направлял свои мысли на только что пережитый кошмар. Его подвергли болезненной, гнусной пытке! Сделали жертвой чудовищной несправедливости! Дик задумался о миллионах убитых и погибающих прямо сейчас на войне, о боли всех и о боли каждого из несметного количества людей в отдельности. О боли, которую не передать словами, с которой остаешься один на один, без надежды на сострадание. О боли вечной, без начала и конца, заключенной в бренные тела, существование которых ограничено временем; о боли как таковой, не вмещенной в определенный объект; о боли, лишенной логики и смысла, затягивающей в черную пропасть отчаяния. В какой-то момент высшего откровения Дик увидел и ощутил вселенную во всем ее ужасе.

В течение двух последующих дней его снова подвергали кормлению через зонд. На четвертый день, как следствие общего стресса, у Дика началась пневмония, осложненная плевритом и острым воспалением горла. Жар и боль нашли благодатную почву в его организме. Ослабленный, Дик не мог сопротивляться болезни, и его состояние с каждым часом ухудшалось. Тем не менее его рассудок оставался абсолютно ясным. Дик понимал, что, скорее всего, умрет. Он попросил карандаш и бумагу и, собрав последние силы, начал писать завещание.

«Я полностью в здравом уме, – начал он и трижды подчеркнул эту фразу. – Меня удерживают здесь вследств. дичайш. ошиб. – Силы быстро убывали, и дописывать окончания длинных слов было бы непозволительной роскошью. – Меня убивают за мои убежд. Эта война, как и любые войны, – крайнее зло. Битва капиталистов. Рано или поздно демоны будут повержены. Увы, я ничем не могу помочь, но это уже неважно. – Через мгновение он добавил еще строчку. – Мир навсегда останется адом. Кап. или лейб., англ. или нем. – все сволочи. И лишь один на млн. ХОРОШИЙ. Нет, не я. Я был эгоистичным интеллектуалом. Может, Перл Беллер лучше меня. Если умру, отправьте тело в больн. морг для анат. иссл. Раз в жизни принесу пользу!»

Внезапно Дик впал в делирий. Его рассудок помутился. Вместо реальности перед глазами мелькали яркие размытые образы, порожденные больной фантазией, вспыхивали и меркли давно забытые эпизоды из детства. Над головой кружились страшные незнакомые лица, а потом Дик вдруг видел старых друзей. Он существовал в жутком водовороте знакомого и чужого. А на фоне вихря изменчивых видений почему-то двигался бесконечный караван верблюдов – процессия горбатых существ с головами горгулий и с негнущимися шеями и ногами, которые раскачивались, словно на пружинах. Как ни старался Дик, он не мог избавиться от страшного каравана. Он выходил из себя, кричал, замахивался на них – бесполезно.

– Убирайтесь вон, скоты! Проклятые уроды! Я не желаю видеть ваши кривые рожи! – орал на всю комнату Дик.

Пока он кричал и бешено размахивал рукой (исключительно левой), правая быстро-быстро писала на листке. Четкие и осмысленные слова складывались в понятные предложения. Если Дик бредил, то Перл Беллер с деловитым спокойствием продолжала свою позорную миссию. И что же выходило из-под ее неутомимого карандаша, пока Дик, словно чудаковатая Бетси Тротвуд[75], кричал на призрачных верблюдов?

Первым делом Перл вычеркнула все, что написал о войне Дик, и внизу дописала следующее: «Мы не вложим в ножны мечи, которые нелегко»[76] Затем, очевидно, решив, что использование знаменитой цитаты сделает предложение длинным, слишком длинным, учитывая недавнее присоединение к списку союзников Польши и Чехословакии, она начала заново: «Мы сражаемся за честь и права малых национальностей! За храбрую маленькую Бельгию! Мы вступили в войну с чистыми руками!»

Обрывок мысли Перл каким-то образом проник в сознание Дика. Он перестал сражаться со своими верблюдами и громко завыл жалостным голосом: «Чистые руки! Чистые руки! Я не могу отмыть руки! Не могу! Не могу! Не могу! Я все пачкаю!» Дик яростно тер ладонью левой руки о простыню и, периодически поднося пальцы к носу, восклицал: «Ох, воняет, как в хлеву!» – а потом снова и снова тер.

А в это время правая рука безостановочно писала: «Никакого мира с гуннами[77], пока они не будут сокрушены и поставлены на колени. Еще долгие годы после войны ни один уважающий себя британец не подаст руки гунну. Выгнать вон немецких официантов! Интернировать сорок семь тысяч тайных агентов, пригревшихся в теплых местах!»

Внезапно Перл осенила новая идея: она взяла чистый лист и начала строчить: «Девушкам Британии. Я женщина и горжусь этим. Но, милые мои, не раз мне приходилось краснеть за свой пол, когда я читала в газетах, что наши девушки разговаривали с пленными гуннами. И более того, позволяли себя целовать! Подумать только! Чистых, здоровых британских девушек касаются скотские, обагренные кровью губы омерзительных гуннов! Удивительно ли, что мне стыдно за свой пол? Куда катится наше Отечество? Увы, старая добрая Англия уже не та, раз случаются подобные истории! Нет слов, чтобы выразить печаль и тяжесть, лежащую на моем исстрадавшемся сердце, но я вынуждена признать: эти истории не вымысел».

– Чистые руки! Чистые руки! – бормотал Дик и, в очередной раз поднеся пальцы к носу, воскликнул: – Боже! Они воняют козлятиной и навозом!

«Есть ли оправдание такому поведению? – сам собой выводил карандаш. – Единственное возможное объяснение – легкомыслие наших девушек. Они не ведают, что творят. Я обращаюсь к девушкам всех возрастов, классов и вероисповеданий: от беспечных голубоглазых юных кокеток до закаленных в борьбе с жизненными невзгодами опытных дам. Легкомысленное поведение очаровательно, но стоит пересечь невидимую черту, и оно становится преступным! Девушка целует гунна просто так, ради забавы или из жалости, которой тот не заслуживает. Повторит ли она свой проступок, если будет знать, что бездумный поцелуй – вовсе не развлечение и не выражение неуместного, смехотворного сочувствия, а самая настоящая измена Родине? Измена – слово сильное, однако…»

Карандаш застыл в воздухе. Даже Перл начала понемногу уставать. Дик больше не кричал, его громкие возгласы превратились в едва различимый сиплый шепот. Внезапно Перл заметила просьбу Дика в случае его смерти отправить тело в больничный морг для анатомических исследований.

Собрав последние силы, она вывела крупными буквами: «НЕТ! НЕТ! Похороните меня на маленьком сельском кладбище. И пусть на моей могиле будут мраморные ангелочки, как у принцессы Шарлотты[78] в капелле Святого Георгия в Виндзоре. Только не вскрытие. Слишком ужасно, слишком отврат…»

Кома, отключившая сознание Дика, поглотила и разум Перл. Два часа спустя Дик Гринау умер. Пальцы правой руки все еще сжимали карандаш. Санитары выбросили листки с записями, сочтя их обычными каракулями безумца; персонал лечебницы давно привык к таким вещам.

И не было с тех пор конца их счастью

[79]

I

Даже в самые лучшие времена путь от Чикаго до Блайбери в Уилтшире был неблизким, а война так и вовсе громадную пропасть между ними проложила. А потому – применительно к обстоятельствам – то, что Питер Якобсен на четвертом году войны проделал весь этот путь со Среднего Запада, чтобы проведать старинного своего друга Петертона, выглядело по меньшей мере образцом исключительной преданности, тем более что пришлось к тому же выдержать рукопашную схватку с двумя великими державами в вопросе о паспортах и, когда те были получены, подвергнуться риску, как то ни прискорбно, пропасть в пути, сделавшись жертвой всеобщего ужаса.

Потратив много времени и претерпев еще больше невзгод, Якобсен в конце концов до места добрался: пропасть между Чикаго и Блайбери была одолена. В прихожей дома Петертона сцена радушного приема разыгрывалась под потемневшими ликами на шести-семи семейных портретах кисти неизвестных мастеров восемнадцатого и девятнадцатого веков.

Старый Альфред Петертон, плечи которого укрывала серая шаль (увы, ему приходилось беречься от сквозняков и простуд даже в июне), долго и с бесконечной сердечностью тряс руку гостя.

– Мальчик мой дорогой, – все повторял он, – какое же это удовольствие видеть вас. Мальчик мой дорогой…

Якобсен безвольно предоставил старику распоряжаться своей рукой и терпеливо ждал.

– Мне никогда вполне не выразить своей признательности, – продолжил приветственную речь мистер Петертон, – никогда вполне не выразить вам признательность за то, что вы пошли на все эти бесконечные мытарства и прошли их, чтобы приехать и повидать дряхлого старика, ибо именно таким я и стал теперь, таков я и есть, поверьте мне.

– О, уверяю вас… – произнес Якобсен с протестующей ноткой в голосе. А про себя заметил: «Le vieux cretin qui pleurniche»[80]. Французский – чудо какой выразительный язык, это уж точно.

– С тех пор как мы виделись в последний раз, у меня с пищеварением и с сердцем стало гораздо хуже. Впрочем, по-моему, я писал вам об этом в своих письмах.

– Действительно, писали. И мне было крайне горестно слышать такое.

– «Горестно»… что за необычный привкус у этого слова! Как чей-то чай, напоминавший бывало о вкуснейших смесях сорокалетней давности. Однако это решительно mot juste[81]. В нем четко слышится некий погребальный оттенок.

– Да, – продолжил, помолчав, мистер Петертон, – с сердцебиением у меня теперь совсем плохо. Ведь так, Марджори? – он обратился к стоявшей рядом дочери.

– У папы с сердцебиением совсем плохо, – с готовностью поддакнула та.

Как будто разговор у них шел о некоей фамильной драгоценности, давно и любовно оберегаемой.

– И пищеварение у меня… Эти физические немощи так затрудняют всяческую умственную деятельность! Все равно мне удается делать хоть что-то полезное. Ну, об этом мы позже поговорим, впрочем. Вы, должно быть, после своего путешествия здорово устали и пропылились. Я провожу вас в вашу комнату. Марджори, будь добра, попроси кого-нибудь отнести его вещи.

– Я их сам отнесу, – сказал Якобсен, поднимая с пола небольшой кожаный саквояж, оставленный им у двери.

– И это все? – поразился мистер Петертон.

– Да, это все.

Как человек, ведший жизнь на основе разумности, Якобсен противился накоплению вещей. Очень уж легко сделаться их рабом, отнюдь не их хозяином. Ему нравилось быть свободным: он усмирял свои инстинкты стяжательства и ограничивал свое имущество исключительно необходимым. Для него Блайбери был таким же родным (или таким же неродным) домом, как и Пекин. Все это он мог бы разъяснить, если б захотел. Однако в данном случае утруждаться не имело смысла.

– Вот ваша скромная обитель, – произнес мистер Петертон, широко распахивая дверь, которая вела, надо отдать должное, в очень симпатичную гостевую комнату, яркую от светлой расписной ситцевой обивки и штор, свежих цветов и серебряных канделябров. – Бедновато, зато ваша собственная.

Аристократическая обходительность! Чудный старинушка! Котировка в самый раз! Якобсен разбирал свой саквояж, аккуратно и методично распределяя его содержимое по разным ящикам и полочкам в гардеробе.


Уже много-много лет минуло с тех пор, как Якобсен, совершая великое образовательное турне, попал в Оксфорд. Там он провел пару лет, поскольку место пришлось ему по вкусу, а обитатели его стали источником неизменных увеселений.

Норвежец, рожденный в Аргентине, получивший образование в Соединенных Штатах, Франции и Германии, человек без национальности и без предрассудков, набравшийся невероятного жизненного опыта, он вдруг обнаружил нечто новое, свеженькое и забавное в своих однокашниках по университету с их комичными традициями средней школы и баснословным невежеством в отношении устройства мира. Он исподтишка наблюдал за всеми их ребячливыми кривляньями, чувствуя, как разделяет их решетка из железных прутьев и что ему следовало бы после всякой особенно забавной выходки предлагать сидящим в клетке лакомство или горсть арахисовых орешков. В перерывах между посещениями этого необычного и восхитительного Jardin des Plantes[82] он читал Великих и Мудрых, и как раз Аристотель помог ему сойтись с Альфредом Петертоном, научным сотрудником и преподавателем их колледжа.

Имя Петертона пользовалось уважением в ученом мире. Вы отыщете его на титульных листах таких достойных, если не попросту блистательных, трудов, как «Предшественники Платона», «Три шотландских метафизика», «Введение в изучение этики», «Очерки по неоидеализму». Целый ряд его работ был издан дешевыми выпусками в качестве учебных пособий.

Между преподавателем и студентом протянулись те самые непонятные, необъяснимые дружеские узы, которые зачастую связывают самих несхожих людей, – и узы эти так и оставались нерушимыми в течение двадцати лет. Петертон испытывал к молодому человеку отеческое расположение и так же по-отечески гордился теперь тем, что Якобсен обрел мировую известность, что когда-то, как полагал старец, он способствовал его духовному становлению. И вот теперь Якобсен одолел три-четыре тысячи миль через весь охваченный войной мир, чтобы повидаться со стариком. Петертон был тронут до глубины души.


– Вам по пути сюда не попадались подводные лодки? – задала вопрос Марджори, когда на следующий день после завтрака они с Якобсеном прогуливались по саду.

– Ни одной не заметил, с другой стороны, я вообще на такие вещи не очень приметлив.

Повисла пауза. Наконец Марджори нашла, о чем еще спросить:

– Я так полагаю, сейчас в Америке очень много делается на войну, верно?

Якобсен тоже так полагал, и в памяти его поплыли картины многочисленных оркестров, ораторов с мегафонами, патриотических транспарантов, улиц, ставших опасными из-за организованных ограблений на дорогах сборщиков пожертвований на Красный Крест. Ему было чересчур лень описывать все это, к тому же ничего она в этом не поймет.

– Мне бы хотелось суметь хоть что-нибудь сделать на войну, – пояснила Марджори, словно извиняясь. – Но приходится ухаживать за папой, а потом еще домашнее хозяйство, так что у меня, правду сказать, нет времени.

Якобсену показалось, что он уловил в ее словах формулу, предназначенную незнакомцам. Марджори явно хотела, чтобы в сознании людей мысли о ней утверждались бы ею самой. Фраза девушки о домашнем хозяйстве навеяла Якобсену воспоминание о покойной миссис Петертон, ее матери, привлекательной, мучительно бойкой женщине, страстно жаждавшей сиять в университетском обществе Оксфорда. Очень немного времени требовалось, чтобы узнать про ее родство с епископами и лучшими семействами графства, понять, что она охотится за львами духовного звания и вообще – сноб. У него на душе было спокойнее, что она умерла.

На страницу:
5 из 6